В животе начинает урчать. Катька говорит, от голоду кишки в животе ссыхаются, могут прямо присохнуть друг к другу. Поэтому, если есть нечего, надо пить воду. Это, конечно, ерунда, разговоры одни, но Катька говорит, что у нее такое было. Они прошлой зимой голодали, есть совсем нечего было, все отдавали маленькой Лизе. Тогда бабушка Ивановна пошла в военкомат. Ее уже там знали – все-таки отец у Катьки с Лизой был кадровый офицер, – и бабушке выдали денег. Она купила на рынке мерзлой брюквы, чтоб подешевле и побольше, сварила чан похлебки, и стали есть. Катька не выдержала, наелась: вдруг стало больно в животе, и она прямо каталась на кровати.
Когда приехала врачиха, она на бабушку накинулась, что дает после голодания столько еды дезочкам.
– Так заворот кишок может быть, – сказала она.
Михаська сходил еще раз к ручейку, напился, вытер рукавом губы. Вдали по меже кто-то шел.
– Наверное, бабушка Ивановна, – сказал он матери.
В эмалированном, еще довоенном ведре, укрытом маленькой подушкой, Ивановна принесла кашу. Над кашей стояла широкая миска со щами.
Все уселись в кружок, долго звали Ивановну, но она наотрез отказалась – сказала, что уже отобедала.
Лицо у бабушки Ивановны будто вырезанное из белого дерева. И по нему глубокие темные трещины – морщины. Морщины такие тяжелые, такие глубокие, просто даже не верится, что когда-то, как у всех молодых, было у бабушки Ивановны гладкое лицо.
– Что ты, Ивановна? – спросила мама. – Или расстроена чем?
Ивановна подняла трясущуюся голову.
– Ох, не говори, Вера! – сказала она. – Вот и война кончилась, а горе все идет…
Все повернулись к ней.
– Встретила сейчас Юлию Николаевну нашу. Идет к Свиридовым. С горем идет.
И Ивановна рассказала про Юлию Николаевну такую историю, что Михаська просто ахнул.
Еще в позапрошлом году шла она из школы домой и встретила почтальоншу, бывшую свою ученицу. Остановилась, поговорили. Почтальонша и говорит: «Не учится ли у вас Свиридов, у него еще мать сердечница?» Юлия Николаевна сказала, что да, учится такой Саша Свиридов, особенно успевает по математике, и правда, мать у него часто болеет.
– Боюсь, – говорит почтальонша, – к ней идти. Им похоронная на старшего сына. Вдруг мать не выдержит.
Юлия Николаевна взяла у почтальонши похоронную и сказала ей, что передаст сама, когда настанет время.
Михаська знал, что мать у Сашки сердечница. Даже при нем, когда он бывал у них дома, с Сашкиной матерью не раз делалось плохо, и они вместе бежали в проходную лесозавода, которая была поблизости, вызывать по телефону «скорую помощь». «Точно, – подумал Михаська, – Сашкина мать, конечно, не выдержала бы, и остался бы Сашка совсем один. Отец у него как раз перед войной умер».
Ивановна говорила, а Михаська представлял себе, как Юлия Николаевна строго-настрого велела почтальонше никому ничего не говорить, а сама спрятала похоронную подальше, потому что надо было Сашкину мать подготовить к такому известию.
То-то Михаська так часто встречал Юлию Николаевну у Свиридовых. Она говорила с Сашкиной матерью о всяких пустяках, а Сашкина мать кивала головой, говорила, что все бы ничего, вот и Саша уже большой, но беспокоится она за Колю, старшего сына.
От него нет известий и похоронной тоже нет; вот, может быть, к партизанам заброшен…
А Юлия Николаевна все не решалась отдать похоронную, сил у нее, наверное, не хватало отдать эту бумажку.
Она думала о Коле, подолгу смотрела на переменах на Сашку и не останавливала его, когда он дурел, и все думала о Сашке, о его матери, о похоронной.
Никто ее не просил об этом, но Юлия Николаевна сама взяла на себя эту тяжесть и несла ее одна, хотя это, наверное, было трудно. Она несла чужую тяжесть и ждала, когда Сашкиной матери будет легче, когда она привыкнет к мысли, что Коли уже нет, чтобы потом разделить с ней это горе и спасти ее, потому что у нее есть еще один сын – Сашка.
Приближалась победа. Юлия Николаевна думала, что Сашкина мать не выдержала бы такого горя в эти дни.
Теперь война кончилась, прошли месяцы, как она кончилась. Сейчас надо было сказать.
Михаська представил, как Юлия Николаевна пришла к Сашкиному дому, как подошла к крыльцу, но остановилась, потопталась в нерешительности, посмотрела рассеянно по сторонам.
А потом вздохнула и тяжело поднялась по скрипящим ступенькам.
23
Бабушка Ивановна провела рукой по лицу, будто сняла паутинку. Мама вздохнула.
Михаська попробовал представить, как Юлия Николаевна говорит сейчас Сашкиной матери о Коле, но не мог. Он просто вспомнил Колю. Сашка показывал его фотокарточку: молодой такой парень, На погонах по одной звездочке.
Мама задумчиво смотрела куда-то в сторону. Отец отложил ложку. Ветер лохматил его волосы, как тогда, когда они приходили на участок первый раз. Он хмурился, и морщины рассекали его лоб.
Михаська подумал, что ни разу еще не видел отца таким серьезным и задумчивым.
Отец вытащил папироску, закурил, окутался сизым дымом.
– Долго еще про погибших узнавать будем, – сказал он. – Это вроде как эхо… Война кончилась, а эхо еще долго катиться будет. Бывало, лежишь в окопе, кругом – ад, все рвется, того и гляди, укокошат. Лежишь и думаешь: «Какой дурак был, жить не умел. Дни бежали, за днями – месяцы, а ты их не замечал… Эх, победим, мол, тогда буду знать, почем жизнь! Как ее уважать надо!»
Отец встал. Михаська подумал, что говорит он сегодня как-то необыкновенно, удивительно. Никогда так не говорил.
– Вот рассказала ты, Ивановна, – сказал он, – и снова будто жаром пахнуло. Ну ее к черту, войну! Давайте-ка жить!
Он схватил лопату, сжал ее в руках. Глаза у отца заблестели.
– Хочу забыть… Понимаете, все забыть! Смерть забыть, кровь, раны… Сыт по горло, понимаете? Живым жить надо! Жить хочу!
Отец воткнул лопату в землю, с силой нажал на нее, вывернул огромный ком земли с картошкой. Вдруг обернулся. Все уже встали, чтобы снова выбирать клубни.
– Чтобы каждый день, понимаете, каждый день радоваться, что ты живой! – крикнул он.
Он стал выворачивать комья земли с картошкой. Все помогали ему. Только Ивановна стояла там, где сидела, и смотрела на отца. Голова у нее вздрагивала.
– Забудешь?.. – словно удивляясь, сказала она. – Как же тут забыть-то все это? Кому это под силу?
Отец как будто не расслышал, что она сказала. А может, и слушать не хотел.
Он работал со злостью, с силой переворачивая землю. Будто хотел на всем поле выкопать всю картошку.
«Тошку-тошку-тошку-тошку…»
24
На другой день Сашка Свиридов в школу не пришел.
После уроков Михаська отправился к нему домой и на крыльце столкнулся с Юлией Николаевной.
– Пока не ходи туда, – сказала она. – Завтра он придет в школу. Им теперь надо одним побыть.
А когда Сашка пришел назавтра, весь класс уже знал, что у него убит брат, и никто к нему не лез, потому что Михаська предупредил.
В первую же перемену Михаська подсел к Сашке. Так они просидели до звонка, не сказав друг другу ни слова, потому что Сашка просто не замечал Михаську.
Не заметил он Михаську и на другой день; и Михаська подумал, что Сашке, наверное, неприятно, что к нему лезут. Когда у человека горе, ему лучше одному побыть, отойти, остыть…
Теперь по вечерам, приготовив уроки, он пропадал у Лизы и Катьки.
Правда, иногда ему казалось, что девчонки и Ивановна относятся к нему как-то по-другому. Они улыбаются ему, болтают с ним как ни в чем не бывало. Но когда садятся есть свой суп из брюквы, Михаську за стол уже не зовут. А раньше звали.
Михаське было горько от этого, стыдно за самого себя. Ведь он знает: его не зовут, потому что думают, он откажется – его же теперь дома вкусно кормят. Колбаса у них не переводится, масло, и все по твердой цене, потому что мать в магазин устроилась. А у них колбасы нет и неизвестно, когда будет.
Михаське кажется, что теперь Ивановна с матерью даже как-то по-особому и здоровается-то. Как с генералом.
Не зря же этот Зальцер тогда говорил. И Седов тоже.
Он не винит Ивановну – она тут ни при чем, это мать виновата. И отец. Из-за них теперь Ивановна не зовет его есть с ними. Вроде барином он стал.
Михаська старается загладить свою вину. Он приносит девчонкам куски колбасы, и ему стыдно: может быть, они подумают, что вот теперь он разбогател и хвастается своей колбасой, их кормит. Правда, ничего такого ни Катька, ни Лиза не говорили, но, наверное, думали.
Когда Михаська размышлял обо всем этом, какая-то тяжесть словно навалилась на него. Он думал о том, что очень все-таки несправедливая жизнь на земле. Вот для одних – для них, например, – война уже кончилась. Приехал отец: они теперь и завариху-то редко едят, все больше кашу – гречневую или там пшенную. В общем, нет войны, прошла она для них. Недаром отец тогда кричал: «Живым жить надо!» Вот и стараются, живут.
А для Ивановны когда она еще кончится!.. Скоро ли?
Когда? Да никогда, может. Как вспомнят Лиза и Катька своего отца, маму свою, так снова для них война. Вырастут уже, может, постареют, своих детей народят, а вот вспомнят отца и мать – и снова война загрохочет. Снова вспомнят брюкву, и куски хлеба с хлебозавода, и булочки-посыпушки, облизанные Лизкой, и гроб на хлебных тележках…
А вот жизнь простая, обыкновенная: чтоб еды было вдосталь, колбасы, масла… Когда это будет?
Михаська иногда мечтает: просыпается он утром, а Левитан торжественно объявляет, что с сегодняшнего дня все, кто еще недоедает, недопивает, все, кто плохо живет, потому что война была, получают особые карточки и по этим карточкам в коммерческом магазине – чего хочешь, и бесплатно, по норме, конечно, в одни руки.
Он вспомнил, как тогда, когда магазин открыли, все люди пришли еду покупать, а Катька с Лизой руки продавали. Четыре очереди – четыре рубля.
Михаське – конфеты с фруктовой начинкой, а им…
А тут бы, по таким новым карточкам, им в первую очередь.
Михаська понимает, что это, конечно, ерунда. Карточек таких не будет. Может, будут, но не сейчас.
Сейчас государство еще слабое после войны. Как человек, которого ранили, а он много крови потерял.
Но как же тогда быть? Почему для одних война кончилась, а для других нет, хотя ведь салют в День Победы для всех был и победа для всех?
Правда, для некоторых никакой войны вообще не было. Для Зальцера, например. Торговал всю войну туфлями, а за деньги даже в войну на рынке что угодно купить можно.
Вот взять бы и всех этих спекулянтов раскулачить. Отнять все добро – раздать бедным.
Нет, ничего тут не придумаешь. Один только выход. Скорей бы построили разрушенные города, хлеб бы поскорей вырос на Украине. Им Юлия Николаевна с первого класса говорила, что Украина – наша житница, ну вроде амбара с зерном, значит.
А будет амбар, сразу полегчает, станет лучше жить и Ивановна с девочками.
Не оставляют Михаську в покое эти мысли. Ему кажется, что тут что-то не так…
Ведь фашисты разрушили много. Когда все построят? Опять несколько лет. И что же, эти несколько лет Ивановна должна просто сидеть и ждать?
Нет, что-то не сходилось в этих размышлениях. Как в задачнике. И ответ в конце книжки есть, а задачу никак не решишь. И все вроде правильно, а не получается…
Иногда он думал, что надо просто ждать, просто жить, просто зарабатывать на хлеб. Но ведь просто жить и просто зарабатывать – так ведь и Зальцер поступает, и его мать с отцом, и бабушка Ивановна, когда посылает Катьку квас продавать.
Так как же? Все о себе думают, о том, как прожить. А как правильно?
Зальцер, это ясно, подлец: пианино туфлями набито. А тут вон Лизка вся насквозь просвечивает. А бабушке Ивановне без этого никуда не деться. Или квас продавать из корок, или булочки, или ложись и помирай.
Одно неясно – мать с отцом… Отец на заводе, мать в госпитале была; на еду хватало. Жили бы обыкновенно, как все люди.
Нет, как все, оказывается, это плохо. Надо лучше, чем все. Надо дом. Но дом – это же хорошо. Кто бы отказался, если бы ему дали дом? Бабушка Ивановна бы не отказалась. Про Зальцера и говорить нечего. Но кто даст? Никто на тарелочке не поднесет, не скажет: «Возьмите, пожалуйста, живите на здоровьице, рассказывайте на теплой печке друг другу сказки». Значит, надо взять. Построить. Сделать.
А чтоб построить – уйти из госпиталя в магазин. Про завод говорить: «Только оторвали…» Тазы паять. Инвалида бояться.
Если все так жить станут – только для себя, для себя, – когда же будет как до войны? Или никогда? Война, как шрам, зарастает, но навсегда остается!
Михаська вспомнил, как помогал Кате нести корзину с квасом на рынок. Только подходят, а с базара вдруг как побегут люди! Катька кричит: «Облава!» – и юрк в подворотню, вся просто дрожит, а мимо подворотни бегут кто с чем. Тетка пробежала с красными сладкими петушками. Какой-то дядька с двумя буханками хлеба под мышкой. Другая тетка без ничего, только карманы оттопыриваются.
И вдруг на улице появились грузовики. На них – какие-то веселые люди. Песни поют. А на бортах – красная материя, и по ней написано: «Восстановим Сталинград!», «Восстановим Сталинград!»
– Эх, – сказала Катька, – поехать бы с ними!..
Михаська и сам поехал бы.
Они смотрели вслед машинам, а мимо все еще бежали люди с рынка.
25
Пронеслась метелями зима, повьюжила, понасыпала сугробы, потрещала бревнами в деревянных избах, и снова запели ручьи, загорланили нетерпеливые грачи; земля, подставляя себя солнцу, скинула белые одеяла.
А с Сашкой Свиридом так ничего и не выходило у Михаськи.
Михаська ругал себя за ту драку. Не надо было заводить Сашку, говорить, что предел храбрости – погладить этих овчарок. Можно же было сказать что-нибудь совсем невероятное – например, прыгнуть с парашютом. В их городе с парашютом никто не прыгает, хотя самолеты есть, летают иногда «кукурузники», и все, спор бы кончился. Попробуй докажи Сашка свою храбрость, если с парашютом никак не прыгнешь. А то – псы… Псы, конечно, вон они, каждый день по улице ходят. С работы и на работу. Овчарки рядом, храбрость можно и проверить.
Допроверялись…
Юлия Николаевна еще в четвертом классе говорила – нет на свете ничего неожиданного. Все можно предусмотреть и предсказать. Это она о науке тогда говорила. Дескать, землетрясения, наводнения, ливни и снегопады – все наука может заранее предсказать.
Это она к тому говорила, что бога нет.
Бога-то, может, и нет, а вот предсказать все нельзя.
Разве мог знать Михаська, что с Сашкой Свиридом все так получится?
Это было на уроке физкультуры. До пятого класса никакой физкультуры не было, а теперь вот стала. Раз в неделю, в пятницу, два часа подряд они делали во дворе всякие упражнения, бегали, прыгали, играли в футбол, и всем было очень весело.
В ту пятницу они бегали и прыгали, как всегда, а потом Иван Алексеевич сказал, что пойдет за мячом, чтобы они поиграли напоследок в футбол. Он ушел. А ребята загалдели, начали гоняться в «пятнашки», кувыркаться на траве и делать стойки на руках.
Только Сашка с Михаськой сидели на пригорке. Сашка грелся на солнышке, а Михаська глядел на него и думал, как бы ему снова заговорить с Сашкой и положить всей этой дурацкой ссоре конец. Одной ногой он упирался в булыжник. Камень поблескивал на солнце слюдяными блестками. «Значит, гранит», – подумал Михаська.
Вдруг ребята, которые кувыркались, все враз остановились и притихли. Так даже не притихали, когда директор входил, а уж про Ивана Алексеевича и говорить нечего.
Михаська обернулся и вздрогнул. По площадке шел Савватей с компанией своих дружков. Они шагали медленно, будто нехотя, на каждом были кепочки – маленькие, с малюсенькими козырьками и малюсенькими пуговками на макушке. Кепочки висели у них на самом лбу. Впереди, конечно, шел Савватей, небрежно перекидывая из одного уголка рта в другой папироску.