Солнечная - Чуковский Корней Иванович 5 стр.


Но понемногу даже в эту тихую пору Солнечная стала горланить и буйствовать.

И действительно, все полетело к чертям!

Людмила Петровна по-прежнему ровно в шесть часов выбегает на середину площадки, как актриса на сцену, и начинает читать о республике Шкид, но слушают ее только самые маленькие.

Не проходит и пяти минут, как она уже хватает колокольчик и звонит, и умоляет замолчать, и бегает от кровати к кровати:

— Да тише же, тише, тише!

Прежде в это предвечернее время звеновые неслышно приводили в порядок обширное хозяйство звена, а теперь все книги сбились в лохматую кучу, шашки смешаны с шахматами, карандаши под кроватью, открытки то и дело улетают к хвостатому дереву.

Свихнулись даже лучшие ребята. Еще так недавно Сережа с завистью поглядывал на Лелю, как она, поднявши кверху свою тонкую ногу, пропускает между пальцами длинную ленту бинта и быстро-быстро скатывает эту ленту руками, а теперь Леля только морщится при виде бинтов:

— Не хочу… Надоело… Не буду…

Прежде по просьбе звенового Энвера Нина ходячая с большим удовольствием складывала мохнатые полотенца для ванны, а теперь она швырнула их Энверу назад:

— Отвяжись, пожалуйста, с твоими мохнатками! Складывай сам, если тебе интересно!

У Энвера от злости даже спина покраснела:

— Ах ты, герцогиня собачья!

И он швырнул мохнатки ей в лицо.

— А вот не буду! Не хочу и не буду! — сварливо закричала она и снова кинула мохнатки обратно.

Так и летали полотенца между Энвером и Ниной, покуда их не перехватила Аглая.

И такою сварливостью закипела вся Солнечная. Даже Зюка поссорился со своим другом Цыбулей из-за пустяка, из-за мелочи, из-за простой ньюфаундлендской марки. Оба лежали надутые и посматривали друг на дружку, как враги.

Расхлябалась дисциплина на Солнечной.

Всем как-то сразу наскучило лежать неподвижно, все стали жаловаться, что им неудобно, стали выискивать новые позы, а один из самых терпеливых и примерных ребят, девятилетний Кирюша Корытников, вдруг ночью ни с того, ни с сего изловчился отстегнуть все застежки, которыми был прикреплен, и, брякнувшись головой и плечами на жесткую гальку, повис на одной ноге. Мудрено ли, что его больному бедру стало хуже?

Вообще с упадком дисциплины ребята стали сильнее хворать, у многих поднялась температура.

Молчанку проводили кое-как. Пересмеивались, ёрзали, шушукались, отмахивались от несуществующих мух — мешали и себе, и друг другу.

Зоя Львовна выбивалась из сил, убеждая ребят утихомириться и взять себя в руки, но они словно с цепи сорвались.

Илько чувствовал себя как рыба в воде. Он научил всю колонию диких выкрикивать бессмысленную песню:

Этой песне научил его Буба, и они пели ее безостановочно — раз сорок подряд. Песня оказалась прилипчивая: ее сейчас же подхватили в самых дальних углах.

— Не песня, а холера какая-то, — говорил Соломон.

И правда, ее напев был такой заразительный, что даже Сережа, которому она была очень гадка, спел ее, забывшись, два-три раза и должен был рукой закрыть себе рот, чтобы не запеть ее снова. Наконец Людмила Петровна не выдержала, захлопнула книгу и заявила, что больше не станет читать:

— Потому что вы сегодня какие-то бешеные!

И сейчас же кто-то из шайки Илька ответил ей тем же напевом:

Как будто кто и в самом деле ударил Людмилу Петровну в лицо кулаком: она взвизгнула и схватилась обеими руками за щеки.

— Я… я… я… — закричала она. — А вы… а вы… а вы…

Да так и не нашла подходящего слова, всхлипнула и побежала прочь.

И не успели ребята опомниться, как вдруг в воздухе мелькнула какая-то железная штучка, не то ключ, не то гвоздь: кто-то из той же колонии диких (не сам ли Илько) кинул вслед убегающей Людмиле Петровне мастирку.

Хорошо еще, что он промахнулся: мастирка угодила в деревянную кружку, стоявшую на бочке возле крана.

Тут все пятьдесят голосов заговорили, загалдели, заахали.

— Кошмар! — завизжала Лена.

— Позор! — закричал Соломон.

4. Слушали — постановили

И в самом деле — разве не позор?

Ведь для того, чтобы эти пятьдесят голышей могли столько лет беззаботно лежать в белоснежных кроватях на берегу южного моря, много тяжелой работы должна была выполнять день и ночь огромная армия тружеников.

Как пассажиры на большом пароходе не замечают работы пароходной команды, так и эти пятьдесят голышей не замечали ежедневной непрерывной работы санитаров, сиделок, сестер, докторов.

Пассажиры спят в своих каютах и видят веселые сны, покуда кочегары, машинисты, матросы надрываются ради них до десятого пота.

Шесть раз в сутки к каждому больному подбегали быстроногие няни и на ослепительно чистой посуде подавали им бульоны, котлеты, борщи, и пирожное, и простоквашу, и землянику, и мед; и сколько огородников, молочниц, поваров, судомоек должны были трудиться с утра до ночи, чтобы няня Клава или няня Аглая могли подавать и подавать на подносах всю эту груду еды какому-нибудь худосочному Ильку!

А так как для лечения туберкулеза нужна раньше всего чистота, то сколько наволок, простынь, полотенец, трусов и салфеток должны были стирать и стирать без конца невидимые прачки в невидимых прачечных!

А санитары! Сколько миль они делали в день, перенося на руках пятьдесят человек то в изолятор, то в уборную, то в ванную, то в перевязочную, то на рентген, то в палату!

А солнечные и морские ванны, а обливания, а градусники!

А мастерская, где изготовляются из желатина и гипса футляры для искривленных позвонков и искалеченных ног!

А сколько ран и натечников должны были промывать, прочищать, перевязывать неутомимые медицинские сестры!

А учителя! А инструкторы! В санатории было двенадцать площадок, таких же, как Солнечная, и их обслуживало около сорока педагогов, которые учили ребят и политграмоте, и зоологии, и физике, и переплетному, и столярному делу.

А чтобы дети, лежа, не скучали, всевозможные развлекатели читали им книги, играли для них на гитаре, на мандолине, на скрипке, пели им русские, грузинские, татарские, украинские, армянские песни.

— И все это зря, черту в зубы, — кипятился разъяренный Соломон. — Канителятся, возятся с нами, а мы хулиганим и лодырничаем и колошматим педагогов по мордам.

— Это верно, — сказала Мурышкина Паня. — Я предлагаю, чтоб завтра же…

И она медленно стала излагать ему свои тяжеловесные мысли по поводу последних событий на Солнечной.

Их разговор происходил в перевязочной. Они лежали рядом на «трамвае» и ждали очередь к доктору Демьян Емельянычу. Что сделает с ними доктор, было им совсем неинтересно. О своих болезнях они и думать забыли, до такой степени они были захвачены обсуждением вчерашнего скандала. Даже когда Демьян Емельяныч вынул Панину ногу из шинки, и ее сразу глубоко внутри пронзила знакомая острая боль, Паня только брезгливо поморщилась и ни на миг не прервала своей увесистой речи.

Неподалеку от Пани на операционном столе лежал с размотанными бинтами Энвер, тоже в ожидании очереди, и хмуро вслушивался в каждое слово.

— Все Буба да Буба, Илько да Илько… — говорила она. — А мы тоже хороши, надо прямо сказать…

Так началось историческое совещание звенового актива.

Оно продолжилось в ванной и кончилось у хвостатого дерева уже перед самой молчанкой. К хвостатому дереву сдвинули кровати всех десяти звеновых, и оттуда в течение двух с половиной часов до остальной детворы нередко доносились слова: «подтянуть», «одернуть», «прекратить».

Тотчас же после молчанки звеновые огласили протокол совещания.

Протокол был написан по-взрослому — самим Соломоном:

К протоколу было приложено такое воззвание:

Вот началась кутерьма! Было работы звонку председателя.

Больше всего взбудоражил ребят суровый декрет о мастирках.

— Ведь мастирка для меня заместо ног! — сердито доказывал Зюка. — Хорошо ходячему: он и туда и сюда… побежал и взял, а ты тут лежишь, как гвоздями прибитый, и кому какая беда, если ты подцепишь какую-нибудь розочку с клумбы, или тряпочку, или коробочку…

Соломон так и кинулся в бой.

— Ах, розочку! Ах, коробочку! Подумайте, какая невинность! А куда, скажите, девалась проволока, которую сложили рабочие возле хвостатого дерева? Они починяли тент и сложили под деревом проволоку. Думают себе: туту безопасно, ребята лежачие, им нипочем не достать. А наутро, здравствуйте, где наша проволока? А проволоки нет ни вершка, всю растаскали мастирщики… И проволоку, и гайки, и кольца…

Зюка покраснел спиной и шеей.

— Это что! — закричала какая-то новенькая из колонии диких. — А вчера нянечка Клавочка несет меня в ванночку, и вдруг ее хлясь по ногам. Она как подскочит, как закричит: аяяй! И головою об столб. Чуть не кинула меня на землю, на камни. Смотрим, а это мастирка, а на конце у нее дохлая ящерка.

— Не надо, не надо мастирок! — дружно закричали звеновые, и каждый, вытащив из под матраца мастирку, с отвращением отшвырнул ее прочь.

Скоро вся площадка запестрела разноцветными нитками, и Нина и другие ходячие еле успевали поднимать их с земли.

Конечно, кое-кто попытался припрятать свою мастрику подальше, но таких было пять или шесть человек, и их живо вывели на чистую воду.

Нитками набили большую коробку, и чего только не было на концах этих ниток: гайки, улитки, камешки, карамельки, оловянные солдатики, гвозди.

Нитки в большинстве был крепкие: их ребята добывали из английских шнурков, которыми прикрепляется парусиновый тент.

Вдруг послышался нищенский голос Илька:

— Золотые мои! Что же вы делаете! Как же я буду жить без мастирки?

Под матрацем у него конфисковали кучу всевозможных мастирок; одна была даже с маленькой гирькой, которую, как утверждали ребята, он будто бы похитил в больничной аптеке.

— Но кто это? Глядите! Глядите!

У самого края площадки растяписто бежала какая-то кургузая женщина — не в белой косынке, а в малиновой шляпе с пером. В руках у нее была медная клетка, в которой сидел попугай.

Попугай громко выкрикивал что-то немецкое. Она шикала на него, чтобы он замолчал, но он не унимался и как раз в ту минуту, когда она приблизилась к хвостатому дереву, весело и звонко сказал ей по-русски:

— Бал-да!

— Да это наша фря, наша Францевна! — в один голос закричали ребята.

И действительно это была Фанни Францевна, навсегда покидавшая Солнечную. По требованию звенового актива ее изгнали из стен санатории за головотяпство и неспособность к работе.

— А попугай у нее и вправду профессор! — сказал Зюка, подмигнув Цыбуле. — Кроет ее на всех языках.

Цыбуля загоготал и захрюкал. Это значило, что они помирились.

5. Ударники

Но что это? Фабрика? Мастерская? Завод?

Пилят, лепят, режут, строгают, малюют, буравят, шьют…

Набрали газетной бумаги, мастерят треугольные шляпы, украшают их лентами, перьями, звездами золотыми, серебряными и, напялив их на свои круглые головы, чувствуют себя нарядными, необыкновенными, новыми.

Это младыши. Их двадцать семь человек. Вот они берутся за ножницы, и из-под ножниц сыплются разноцветной лапшой узкие полоски бумаги.

Эту лапшу передают на другие кровати, и там при помощи клейстера она превращается в кольца — красные, золотые, зеленые, лиловые.

Кольца сыплются дальше — конвейером — к последнему ряду кроватей и там превращаются в длинную цепь.

— Это к Первомаю! — говорят младыши.

Между кроватями ходит с неразлучным своим чемоданчиком Адам Адамыч, молчаливый латыш, инструктор по ручному труду, и на лице у него удивление. В самом деле: что это стало с ребятами? Отчего они сегодня такие чудные? Не сорят обрезками, не брызгают клейстером. Сразу, по первой команде, снимают с себя свои роскошные шляпы и сдают звеновым, а те ходячим, а ходячие в самом стройном порядке, бережно и даже торжественно несут их в стеклянный шкаф. (Есть в палате у Адам Адамыча особенный шкаф, стеклянный, и там складывается все первомайское).

А если кто-нибудь из маленьких забудется и взвизгнет от радости или уронит ножницы, или звякнет жестянкой с клейстером, все взглядывают на него с упреком и ужасом и машут на него руками и шикают. А он краснеет, и по лицу его видно, что он чувствует себя великим преступником.

А старшие? Что сделалось с ними? Адам Адамыч глядит и не верит глазам. Они сами навалили на себя такую большую работу и дружно выполнили ее в несколько дней.

Шкаф Адам Адамыча уже доверху набит пароходами, цыплятами, мышками, тракторами, грузовиками, слонами, жирафами, изготовленными из картона и бумаги.

Там же хранятся плакаты, которые Первого мая будут висеть на особых щитах над кроватями. Сереже особенно дорог один — тот, на котором написано:

потому что буквы для этого плаката он вырезал сам и наклеивал их вместе с Зюкой.

Оттуда же глядит и Зюкин змей, и блюминг, нарисованный Цыбулей.

Ребята чувствуют себя заговорщиками и каждую минуту переглядываются.

Их страшно занимает этот бой — соревнование с Приморской.

Когда Мише Донцову прописали касторку и он, по обычаю, на первых порах закапризничал, его соседи зашипели на него:

— Или ты забыл, что ты ударник?

И он тотчас же с такой готовностью проглотил свою ложку касторки, будто это лимонад или варенье.

А когда однажды во время молчанки на Сережу напала икота, все глядели на него с ненавистью, как на вредителя.

Напрасно он пытался оправдываться:

— Товарищи — ик! — я ненарочно.

Ему возражали сурово:

Назад Дальше