А потом, после нового звона, Цыбуля кричит громогласно:
— Слово Адам Адамычу!
И встает Адам Адамыч, и берет чемоданчик (что же там такое у него в чемоданчике?), и поздравляет ребят с их великой победой.
— Партячейке нашей санатории, — говорит он своим иностранным, негнущимся голосом, — было очень отрадно, — да, отрадно, — узнать, что вы общими усилиями подняли дисциплину своего коллектива… Подняли при помощи ударничества и соцсоревнования…
Тут он открывает чемоданчик и глубоко сует туда руку. Что же там такое в его чемоданчике?
— Организаторы этой победы, — продолжает он, — доказали свою стойкость, инициативу и выдержку. И мы решили… — Тут он роется в своем чемоданчике и перебирает какие-то вещи. — Мы решили выделить их в ряды пионеров, тем более что они еще в начале зимы прошли пионерский устав.
Тут он вынимает из своего чемоданчика целый букет ослепительных галстуков.
О, с каким блаженным выражением лица Мурышкина Паня, Цыбуля, Энвер, Соломон и еще двое-трое других надеваю на себя эти почтенные галстуки! Как громко хлопает в ладоши вся Солнечная! И как жалобно хнычет Илько, как он корчится, стонет и охает, словно в животе у него нестерпимая боль!
— Замолчи, холера! — кричит ему Буба и грозит ему своим флажком, как палкой.
— Буба, Буба! — восклицает тетя Варя с упреком.
Койка Бубы стоит теперь рядом с Энверовой, так как Энвер со вчерашнего дня принялся обучать его грамоте, и замечательно, что в последнее время, когда Буба перестал хулиганить, он сделался ярым врагом своего недавнего союзника Илька.
— Грамотный, а гад! — говорит он об Ильке с возмущением. (У него получается «храмотный», «хад».)
Гости глядят на Бубу и спрашивают, кто он такой. Зоя Львовна начинает объяснять, что еще недавно, когда он поступил в санаторию, это был опасный буян и дикарь.
— Он ел зубной порошок… Да, да. Ему дадут коробку, а он съест.
— О! — ужасаются гости.
— Он разбивал градусники… Он кусался, как зверь…
— О! О!
— А теперь…
Но тут раздается такое «ура», какого еще никогда не слыхали на Солнечной. К самой площадке, к хвостатому дереву, подкатили два грузовика, украшенные цветами и флагами, и тотчас же от кровати к кровати побежали силачи-санитары и стали укладывать ребят на машины, и через какие-нибудь десять минут вся Солнечная тронулась в путь.
Это была странная процессия. Кто лежал на спине, кто на брюхе, кто в корсете, кто в гипсе, — но все в бумажных разноцветных шляпах, все с красными флагами, у всех рот до ушей, все счастливые.
Много в тот день проезжало автомобилей, нагруженных детьми, по гудрону Пентапейской дороги, и все они кричали «ура» и махали красными флагами, но солнечные были счастливее всех: они впервые участвовали в первомайской процессии, они везли подарки в Петапейский колхоз — вон сколько ведер! И какие зеленые! — они увидят индюков и телят, и напрасно уговаривает их Демьян Емельяныч, чтобы они хоть на минуту перестали неистовствовать и кричать во все горло «ура».
И самый счастливый из них — несомненно Илько. Его помиловали, взяли с собой, потому что, едва он увидал грузовик, он начал так отчаянно реветь и визжать, так бился головой о койку, что ребята пожалели его.
— Ну, садись… так и быть… ради праздника. Но смотри, чтобы больше не пакостничать…
Он сел, захихикал и забормотал, как старуха:
— Ой, милые, ой, золотые, ой, красавчики…
— Замолчи, зараза! — сказал ему Буба.
2. Свиногород
По дороге не встречалось как будто ничего замечательного, но для ребят, полежавших долгие годы в постели, каждая ворона казалась событием.
— Ящерка! Ящерка!
— Цыпленочки желтенькие!
— Зонтик, зонтик! Тетенька под зонтиком. Зонтик!
Никогда ни в каком музее никакие туристы не рассматривали драгоценных редкостей с таким любопытством, с каким эти вырвавшиеся на волю больные глядели на колючий кустарник, на кудлатых собак, на дымки далеких костров.
— Козочки! Козочки! Козочки! Козочки!
В колхозе они были недолго. Тамошние пионеры угостили их музыкой, изюмом и медом и подарили им ежиков, крохотных, совсем не колючих, — но они приехали сюда не за ежиками и, озираясь, спрашивали:
— А тракторы? Где же тракторы?
Но тракторов не было, — тракторы работали в поле, далеко, за Верблюжей горой, а были невысокие зеленые домики, в которых жили в свое удовольствие две тысячи четыреста сорок удивительно чистых и удивительно жирных свиней.
Оказалось, что Пентапея — колхоз свиноводческий.
Цыбуля захныкал и, выпятив толстые губы, начал мрачно доказывать Зюке, что миллионы (да, миллионы!) самых лучших свиней не могут заменить одного самого худого тракторишки. Зюка, насупившись, кивал головой.
Но из каждого зеленого домика так забавно выглядывали розовые хари поросят, и одна хавронья была так похожа на Францевну, а другая, которую звали Цыганка, так роскошно раскинулась у себя во дворе вместе с десятью цыганятами, прилепившимися к ее щедрым сосцам, и такое сытое, уютное хрюканье стояло над всем этим свиным городом, что ребята очень скоро утешились и сами стали хрюкать на все голоса.
То и вправду был свиной городок. Свиногород. Или лучше: Свинск. В нем были площади, переулки и улицы, в нем был коммунальная кухня, в нем были бани, бассейны, кабинеты врачей, а над калитками сверкали разноцветные вывески, и на этих вывесках было написано: «Цыганка», «Попадья», «Бородач», «Степанида Ивановна», «Марианна», «Купчиха», «Красавица».
И совсем как в настоящем городе, все заборы и здания — в кумачовых плакатах, расписанных очень энергичными лозунгами:
«Нам нужны энтузиасты свиноводства!»
«Свинарей — на почетное место!»
«Свинья — наша скорая помощь!»
«Главная наша машина по производству мяса — свинья!»
Читая эти странные лозунги, ребята поначалу смеялись, но Израиль Мойсеич обозвал их за это балбесами и принялся толковать им, что свиноводство и вправду окажет великую помощь нашей социалистической стройке.
— Нам, — начал он, — от царского времени достались не свиньи, а сухопарые выродки, питавшиеся одними помоями. Нам же нужны вот такие слонихи…
И он указал на Степаниду Ивановну.
— Видите, какая великанша. Каждая такая слониха даст нам вчетверо больше мяса, чем давала наша деревенская хрюшка. С помощью этих английских красавиц мы улучшаем породу наших захудалых свиней. И в самое ближайшее время у нас будут миллионы таких же слоних… И тогда…
Но тут Израиль Мойсеич закашлялся, а ребята завизжали и загикали: к их грузовику подошел огромный невиданный зверь. Это был знаменитый Яшка, породистый боров, отец трехсот двадцати поросят.
Его вывели к ребятам из уединенного домика, стоявшего в стороне от других. У него было простодушное, интеллигентное, самодовольное рыло, похожее на человеческое лицо, с маленькими поросячьими глазками. Кажется, надень ему очки, и он сейчас возьмется за газету. Он стоял перед ребятами и хрюкал рокочущим басом, хрюкал непрерывно, как будто рассказывал какую-то занятную историю. История была очень длинная. Рассказывая ее, он увлекся и должно быть, совершенно забыл, что слушатели не понимают его языка. История была грустная, но слушатели надрывались от смеха. Особенно смешно было то, что у него на обеих щеках висели длинные седые бакенбарды, которые придавали его доброму рылу стариковский солидный вид. Странно было называть его Яшкой: хотелось говорить ему «вы» и величать его по имени-отчеству.
— Яков Иваныч, не хотите ли хлебца?
— Яков Иваныч, приезжайте к нам в гости на Солнечную…
Но он не слушал и с увлечением продолжал свою речь.
Тут подошла тетя Варя и сказала:
— Пора домой.
Ребята закричали: «Нет, нет!», но шофер уже завел машину — и прощай колхоз! Прощайте, зеленые домики! Прощай, Степанида Ивановна! Прощай, глубоко уважаемый Яшка.
Они махали Яшке шляпами, он глядел на них степенно и вежливо и все продолжал говорить, а его седые бакенбарды шевелились от ветра.
Домой возвращались по безлюдной и мягкой дороге, тихие и сонные, но по-прежнему праздничные.
Возвращались не с пустыми руками. В Пентапее их наделили свистульками, кнутиками, камышовыми и глиняными дудками. Леле подарили павлинье перо, Сереже — голубиное яичко, а Бубе — погремушку-таракуцку, сделанную из маленькой тыквы.
Приехав, они сейчас же заснули. А утром, чуть только протерли глаза, стали кормить своих ежиков и вспоминать про говорливого Яшку.
Сережа чувствовал себя очень несчастным, потому что его голубиное яичко разбилось. Он страстно завидовал Бубе, который грохотал своей таракуцкой без умолку.
— Дай, Буба, и мне постучать!
— Не дам, бо раскокаешь! — ответил Буба отрывисто.
И загрохотал еще громче.
3. Змей
Первомай продолжался три дня.
На третий день рано утром явился Адам Адамыч и, не сказав ни слова, вынул из чемоданчика серый пузатый клубок.
И все поняли, что начинается радость.
Адам Адамыч медленно подошел к своему стеклянному шкафу, взял оттуда Зюкиного змея и сразу, без всяких усилий, запустил его так высоко, что через две-три минуты огромный змеище показался маленьким, как почтовая марка.
Солнечные следили за змеем всею сотнею глаз и неистово кричали во все голоса:
— Козыряет! Козыряет! Тяните! Тяните!
— Пошел! Пошел! Давайте ниток! Пошел!
— Уююй! Как высоко! Уююй!
— Пошел! Пошел! Пошел! Пошел!
Змей высоко покачивался на небе и махал от удовольствия разноцветным хвостом.
Внизу под ним было море, полосатое от снежно-белой пены. Он тянулся все выше, к веселому майскому солнцу, и Адам Адамыч сердито смотрел на него, словно не одобряя его поведения.
Но такой уж человек Адам Адамыч: всегда, когда делает ребятам приятное, напускает на себя сердитый вид, как будто совестится своей доброты. И потому они особенно рады, когда он приходит сердитый.
Вот и теперь он сурово поглядел на ребят и сказал им, наморщив лоб, что если они перестанут галдеть, он, пожалуй, даст им на минуту подержать змея за нитку.
Ну и тихо же стало на Солнечной! Замолчали в одну секунду. Подумать только: сейчас они сами, своими руками будут пускать не монаха, а настоящего змея, который залетел так высоко, что даже чайки не могут досягнуть до него. И лицо Адам Адмыча сделалось еще более сердитым, когда он пошел по рядам, наклоняясь над каждой кроватью, и каждому, каждому, каждому вручал по очереди драгоценную нитку. И тот, кто получал эту нитку, начинал сиять, как самовар, и все смотрели на него, как на счастливого.
И это счастье продолжалось два часа. Никого не пропустил Адам Адамыч. Когда нитка дошла до рук Цыбули, Цыбуля захрюкал, как боров, и хрюкал все время, пока держал ее в своих пухлых руках. А когда нитка дошла до Бубы, Буба так заботливо раззявил свою широкую пасть, что даже Адам Адамыч как будто чуть-чуть улыбнулся, а еще никому не удалось увидеть улыбку на его иностранном лице.
Но сейчас принесут обед. Скорее, скорее, тяните, наматывайте! Змей упирается, рвется из рук, ему явно не хочется возвращаться в тесноту, в духоту, на полку стеклянного шкафа. Он вихляется то влево, то вправо и словно просит, чтобы ему позволили еще полетать, но Адам Адамыч настойчив и тверд, и через десять минут змей уже лежит на земле, и Нина ходячая поднимает его и водворяет в шкафу.
— Уююй, какой большой! — говорят младыши, как будто они думали, что там наверху он и вправду сделался маленьким.
Через несколько дней после праздников наступила такая жара, какой Сережа еще никогда не видал. Ветер прекратился, и Солнечная стала, как раскаленная печь.
Ребята потеряли аппетит, похудели, их мучила жажда, они целыми днями просили напиться. Три раза в день их окачивали холодной морской водой. Спали голые, без простынь, но даже ночь не приносила им прохлады, а тут еще каждый вечер налетали на них москиты (такие мелкие кусливые мошки) и жалили их до утра.
Плохие времена наступили на Солнечной. Все сделались раздражительны, бранились из-за всякого вздора, капризничали и были рады-радехоньки, когда дотянули до осени, которая принесла с собой прохладу и ветер.
4. Рогожное знамя
— Но почему ты плачешь, Илько?
— Буба говорит, что я холера.
Такое повторялось очень часто. Если бы я выдумывал из головы эту повесть, я, может быть, сочинил бы, что Буба сразу, в течение нескольких дней, сделался из отъявленного хулигана комсомольцем. Но я пишу чистую правду и должен сказать, что еще много он доставил хлопот и тете Варе, и Адам Адмычу, и всем своим товарищам солнечным.
Самое трудное было отучить его от тех грубых ругательств, которые, помимо его воли, ежеминутно вылетали у него изо рта. Эти ругательства скоро были подхвачены всеми, и даже маленькие, чуть было поссорятся, сейчас же начинают кричать:
— Ах ты, гадина!
— Ах ты, паскуда!
Прежде самою обидной брань считалось слово «архиерей» (то есть поп), и горе бывало тому, кого назовут архиереем, а теперь, после появления Бубы, стали раздаваться такие слова, которые скорее годились бы для шайки воров. Испортились, огрубели ребята. Тетя Варя приходила в ужас от тех кличек и прозвищ, которые они давали друг другу: Лягавый, Мордастый и т. д.
Что было делать?
Тетя Варя объясняла ребятам, что скверная ругань есть наследие старого быта, что им, будущим коммунистам, создателям новой культуры, нужно во что бы то ни стало победить в себе эти навыки прошлого.
— Ваш корпус считается у нас образцовым, вы — ударники, вы проделали над собою такую большую работу, вы подняли дисциплину всего коллектива, мы гордились, мы хвастались вами, а вы: холера, да холера… да дрянь…
Но эти речи помогали мало. Началась эпидемия ругательств.
Ребята сквернословили во всю и хихикали, если Бубе случалось загнуть какую-нибудь заковыристую ругань.
Были, конечно, и такие, которым это очень не нравилось, но они не умели сплотиться, чтобы дать дружный отпор сквернословам.
А тут, как нарочно, приехала партия новеньких, которые не привыкли еще к дисциплине и привезли с собой грубейшие привычки. На них такие увещания не действовали, и вот Адам Адамыч, тетя Варя и Израиль Мойсевич решили испробовать новое, более надежное средство.
Была торжественно объявлена декада борьбы за оздоровление быта. То звено, которое в течение этого срока больше всех воздержится от хулиганских, ругательных слов, будет записано на красную доску и получит в награду деревянную модель самолета.
А то звено, в котором окажется больше всего закоренелых ругателей, будет записано на черную доску и получит рогожное знамя.
— Вы должны, — сказал Адам Адамыч, — взять друг друга под строгий контроль и каждого, кто скажет какое-нибудь грубое слово, записать вот на этих листках.
И он вынул из своего чемодана большую пачку разноцветных бумажек и каждому дал по одной.