Часами с увлечением играли мы в куклы. Кукол, купленных в магазине, у нас, конечно, не водилось. Сами мастерили их, как и бусы. Двадцатикопеечная монета, обшитая белой тряпочкой, — лицо, на нём карандашом нарисованы кос, глаза и губы. Туловище из камышинки потолще. Шёлковая тряпочка — платье, пёстрый треугольный лоскуток — кынга?ч, головной платок. Из щепок мы строили куклам дома, постель делали из обрывков кошмы. Главное удовольствие — водить кукол в гости друг к другу. Иногда они даже ездили верхом… на черепахах. Седло делалось из глины. Если, случалось, в разгар игры мама позовёт кого-нибудь из нас, мы бывали страшно недовольны.
Но в тот день, когда мама ушла в село (казалось бы, играй без помех!), про кукол и не вспомнили. До самого маминого возвращения просидели в шалаше, дрожа от страха.
Мама вернулась перед заходом солнца. Увидев её, мы со всех ног бросились навстречу, всё вокруг снова стало привычным, спокойным, место уже не казалось таким пустынным, а шорох ветра в камыше — зловещим.
Мама наша очень устала. Ясное лицо её потемнело и сморщилось, в волосы набилась пыль, платье на плечах взмокло от пота.
Жалость к ней переполнила моё сердце. Нуртэч, наверное, чувствовала то же самое; она проворно разожгла костерок под боком у чёрной, закопчённой тунчи[5] и скоро поила маму чаем.
На следующий день мы снова остались одни, но страха больше не испытывали. Решили даже обойти бахчу, как это делала мама. Отправились. Нуртэч впереди, а я за ней. Плети, совсем коротенькие в день нашего приезда, стали длинными-предлинными, крошечные мохнатенькие завязи сделались величиной с чайник и пестрели среди листьев тут и там. Тыквы дружно цвели, листья у них были большие, как верблюжий след, а под ними таились круглые хайва?н-кэди? — кормовая тыква, продолговатые пало?в-кэди — тыква для плова, полосатые даш-кэди — каменная тыква, зимний сорт.
Нуртэч сказала:
— Давай сорвём дыню.
— А мама ругать не будет? — выразила я опасение, потому что хорошо помнила, как она наказывала: «Без разрешения дыни рвать не смейте?»
— Не узнает, — ответила Нуртэч.
— Ну давай.
Упрашивать меня не приходилось. Нуртэч сорвала себе маленький вахарма?н, а мне какую-то пёструю дыньку с другой грядки, чтобы мама не заметила потравы.
Мы уселись на землю между грядок и стали лакомиться. Кожура у дыни ещё не окрепла, сладости не было никакой, но во рту и в желудке возникла приятная прохлада.
Когда с дыньками было покончено, Нуртэч объявила:
— Сегодня искупаемся в другом месте. Вой там, — она показала рукой, — тоже широко и мелко. Я там купалась в позапрошлом году, когда с папой приезжала.
При маме я ещё осмеливалась возражать Нуртэч, но когда мы оставались одни, целиком подчинялась её воле.
Вздохнув — мне почему-то не хотелось купаться на новом месте, — я покорно побрела за сестрой к арыку.
Дорогу Нуртэч выбрала неудачную — полным-полно колючек, они то и дело впивались нам в пятки, приходилось останавливаться и вынимать. А тут ещё вспомнилась разряженная красавица, о которой рассказывали в селе. Надо же, вспомнилась всё-таки! При маме ни разу не вспоминалась. Только хотела шепнуть о ней Нуртэч, как та вдруг резко остановилась и вскрикнула:
— Что это?!
И я увидела: у арыка, в зарослях, стоит кто-то большой, похожий на человека.
— Ой, это джинн! — Нуртэч помчалась прочь.
Я — следом. Сзади мне чудились топот и треск.
«То самое гонится за нами, — обмирая от ужаса, думала я. Сердце бешено стучало, не хватало воздуха, ноги цеплялись одна за другую. — Сейчас… сейчас догонит и будет душить…»
Я споткнулась, шлёпнулась наземь и заорала дурным голосом. В два прыжка Нуртэч вернулась, схватила меня за руку и побежала так, что мои ноги почти не касались земли.
Ворвавшись в шалаш, мы закрыли вход камышовым щитком, забились под одеяло и лежали, почти не дыша до тех пор, пока не пришла мама. Нуртэч рассказала ей про того, похожего на человека. Мама, которая едва двигалась от усталости, взяла лопату.
— Ну-ка посмотрим, что за джинн такой! — и направилась к арыку.
Мы за ней. То самое стояло на прежнем месте. Мы остановились, не в силах сделать больше ни шагу, а мама не спеша подошла к «джинну» и огрела его лопатой, отчего он рассыпался. Мы с Нуртэч перевели наконец дух.
Какой-то подпасок от нечего делать или просто прохожий озорник собрал остатки кирпича, который здесь в прежние годы лепили, и сложил из них подобие человеческой фигуры. А мы-то… Джинн! Вот глупые!
Весь вечер при свете лампы мама вынимала из наших ног шипы и занозы.
После этого случая, уходя в село, она присылала вместо себя бабушку Садап.
Бабушка Садап слепая, но если она сидела в шалаше и крутила своё веретено, ничего страшного вокруг для нас уже не было. Тем более, что наша вера в существование джиннов и прочей нечисти сильно поколебалась. Мы без помех предавались новому увлечению: объедались карамы?ком — есть такая ягода у нас в Туркмении. Мелкая, тёмно-фиолетовая, солоновато-сладкая на вкус. Мы готовы были есть её с утра до вечера. Присядешь у облюбованного кустика и не встанешь, пока не оберёшь. Конечно, руки, губы, языки у нас становились такого цвета, словно мы чернил напились.
Однажды мама вернулась усталая, как обычно, но чем-то очень довольная.
— Правду говорят, что свет не без добрых людей, — сказала она бабушке Садап, а потом за чаем объяснила, в чём дело.
Оказывается, сосед наш, Ходжамурад-ага, предложил ей, когда она сжала всю пшеницу: «Теперь иди к своим ребятишкам, и живите спокойно. Я твою пшеничку обмолочу, провею, смелю и муку привезу вам прямо к порогу».
Через неделю он действительно приехал и привёз муку. Вместе с ним прибежал его пёс Конгурджа?.
— Как только дыни наберут сладость, вам житья не станет от шакалов, — сказал дед маме. — Одно спасение — собака. Вот Конгурджа их близко не подпустит. Верно, мой хан?
Он привязал собачий поводок за колышек у входа в шалаш и бросил наземь небольшой грешок, сказав, что в нём ячменная мука псу на похлёбку.
Мама угостила Ходжамурада-ага дыней вахарман, почти спелой. Доедая ломоть, дед взглянул на меня и спросил:
— Это что, та самая плакса?
От стыда я спряталась за мамину спину.
Потом Ходжамурад-ага сделал возле шалаша два навеса — дыни сушить, когда придет время.
Мама подала ему чай, заваренный Нуртэч. За чаем старик рассказывал о колхозных делах, главным образом о скоте: ночью он сторожил коров.
Неожиданно Ходжамурад-ага сказал:
— Если на бахче подержать лето овечку, потом не хватит посуды, чтобы хранить её мясо и сало. Возле наших дверей толчётся одна ярочка-сиротка. Возьми-ка её себе, Огульджере?н, — рассчитаешься, когда жить станет попросторнее. А вторую овечку откорми для нас со старухой. Половина ее тоже, считай, твоя.
На следующий день, ни свет ни заря, мы все трое отправились в село и ещё до полудня вернулись с овцами. Стеречь бахчу в наше отсутствие должен был Конгурджа.
Для овец мама устроила маленький загончик, и они разместились в нём по-хозяйски, словно тут и родились. А нам с Нуртэч стало гораздо веселей и уютней в обществе собаки и овец.
Комары по-прежнему ели нас поедом, поэтому, едва стемнеет, мы забирались в шалаш и закрывали вход. Ночь наступала сразу. Только солнце скроется за горизонтом, как повсюду уже тьма кромешная. Сквозь дырки в стеках шалаша виднелись яркие звёзды на чёрном небе. Мама как-то сказала, что у каждого человека есть своя звезда. Ложась спать, мы с Нуртэч ссорились, выбирая себе звёзды.
— Чур, зон та — моя!
— Нет, моя!
Победителем оказывался тот, кто сумеет десять раз без запинки и не переводя дыхания повторить одну скороговорку. Не могу сейчас вспомнить слов, бессмыслица какая-то, помню только, что повторить её десять раз подряд мне было не под силу, поэтому самая красивая звезда обычно доставалась Нуртэч. Распределив звёзды, мы ещё немного спорили о том, с какой стороны приходит сон, но ни разу не успели выяснить — засыпали.
Как-то, проснувшись поутру, Нуртэч сказала маме:
— Мне приснилось сегодня, что Ове?з выстрелил в меня из лука.
Овез — это наш приятель.
Мама ответила:
— Хороший сон. Наверное, ваш отец скоро приедет, а Овез принесёт весть об этом.
Настроение у нас весь день было чудесное.
Прежде от отца приходили письма. Мама читала их и складывала в чемодан, где лежали отцовы вещи. Потом письма перестали приходить. Мамины глаза становились всё печальнее. Она изводилась от беспокойства, хотя и не подавала виду. Мы с сестрой очень чутко улавливали сё настроение. Если мама радовалась, мы тоже радовались; если она грустила, мы готовы были хныкать из-за каждого пустяка. Поэтому мама при нас старалась казаться весёлой. А в тот день, когда Нуртэч рассказала свой сон, она была по-настоящему весела.
Исполнилось предсказание дедушки Ходжамурада. Дыни день ото дня наливались сладостью, и возле бахчи появились шакалы. Как только спускалась тьма, они, противно завывая, подступали к нам со всех сторон. Конгурджа с угрожающим лаем кидался туда, где шакалы визжали особенно громко. Трусливая свора удирала, но другие, в противоположном конце, наглели. Они шуршали камышом в сухом арыке, подходили совсем близко к шалашу. Бедные овцы начинали метаться по загончику. Мама сердито кричала: «Кош!» — и тут подоспевал неутомимый Конгурджа и отгонял шакалов. Всю ночь носился он по большущей бахче. Не мудрено, что утром, когда вставали мы, пёс спал, обессиленный. Он честно отрабатывал свою похлёбку.
Из-за шакальих концертов мы с Нуртэч несколько ночей не могли уснуть. Нам казалось, что они вот-вот заберутся в шалаш. Мама успокаивала нас, долго не ложилась, не гасила лампу, сидела и пряла, как будто вокруг ничего не происходило. О том, что шакалы будут нападать на бахчу, она знала заранее. Оказывается, они с отцом два лета перед войной охраняли бахчу. Постепенно мы привыкли и спали так же крепко, как прежде.
Однажды на меня напала бессонница. Не от страха, а просто днём выспалась. Нуртэч уже давно посапывала, а у меня глаза никак не закрывались. На бахче шла обычная возня: Конгурджа гонял шакалов.
Смотрю, мама встала и вышла, и тут же послышался задорный её голос:
— Хай куш-куш, Конгурба?й, дави их?
Точно так кричат мальчишки, стравливая собак. Притихший было пёс залаял громче и воинственней. Значит, не только шакалы и Конгурджа не спят по ночам, но и мама тоже…
Дыни начали созревать, и работы опять стало хоть отбавляй. Теперь мама не всякий даже день отпускала нас выкупаться.
— Дыни — это готовая и очень полезная пища, — говорила она. — Если не собирать их вовремя, они полопаются и начнут гнить.
Особенно часто дыни лопались по ночам. Мама уверяла: если кругом тихо, можно слышать, как они с треском раскалываются. Не убрать такую дыню сразу — она испортится. Вредили понемногу и шакалы, несмотря на бдительность Конгурджи. Словом, нужно было поторапливаться, чтобы сберечь то, что выросло.
Нуртэч, закатав рукава, работала очень споро, почти наравне с мамой. А от меня пользы, конечно, не много было, хоть и я старалась от сестры не отставать.
Проснёшься утром, а мама уже ходит по бахче, срывает треснувшие дыни. Мы начинаем перетаскивать их к шалашу. Сестра кладёт в мешок по четыре, а я только по две — больше не дотащу. Мама наполняет свой мешок почти доверху, взваливает на спину и идёт, согнувшись, к навесу. Смотрела я, смотрела и решила носить по три штуки. Протащила полпути и уронила. Дыни, которые и без того готовы были лопнуть от распиравшей их тугой силы, разлетелись на куски. Я — в рёв.
— Что случилось? — спрашивает издали мама.
— Дыни уби-ились!
Мама рассмеялась. Никогда прежде не слышала, чтобы она смеялась так звонко. Захохотала и Нуртэч.
— Надо говорить «разбились»! — сквозь смех поправила она меня.
Глядя на них, я тоже стала смеяться, хотя не очень-то поняла, в чем дело.
До полудня мы успевали перетащить к шалашу все сорванные дыни. В полдень пили чай. Потом мама и Нуртэч резали дыни ломтиками. Я укладывала ломтики под навесом сушить, вчерашние и позавчерашние подвешивала на верёвку. Закончив резать, мама и Нуртэч сплетали косички из того, что сушилось уже больше трёх дней. Руки и лица у нас всё время были вымазаны сладким, липким соком.
Так мы управлялись с треснувшими и повреждёнными дынями. Целенькие складывали штабелем под навесом, потом их выдавали колхозникам на трудодни или же увозили на продажу.
На нашем с сестрой попечении была ещё фасоль. За ней тоже нужен глаз да глаз. Чуть зазеваешься — она осыплется. Мы собирали фасоль через день. Подвяжемся фартуками и складываем в них набухшие стручки. Мама сушила их, шелушила, провеивала и ссыпала в мешки.
Как-то раз мама послала нас в село. Нужно было привезти кислое молоко для лапши. Мы поехали на ишаке и взяли с собой целый хурджин дынь в подарок бабушке Садап. Нуртэч села впереди, в седло, а меня мама посадила сзади, подложив для мягкости сложенный вчетверо мешок. Но только мы отъехали, мешок из-под меня выскользнул. Нуртэч успела подхватить его на лету и сунула в торбу.
Ишак шёл рысью, спина у него была тощая, торчали жёсткие, как камни, мослы. Каково мне было трястись на них! Я вцепилась в платье сестры и еле сдерживалась, чтобы голос не подать.
Наконец село завиднелось. Оно было знакомое и в то же время какое-то непривычное. Сначала мы разглядели двойную, с галерейкой посредине, мазанку Силапа, потом чётче обозначились другие мазанки. Наш домик показался мне самым маленьким и невзрачным.
Перед отъездом на бахчу мама скатала все кошмы, спрятала постели, Гельнедже Бибиджемал была на работе, поэтому мы заехали к соседке Огульбостан-эдже. У неё сидела бабушка Садап.
— Прибыли? — сказала она. — А я как раз думаю: сегодня к вам пойти или завтра? — и засмеялась, Потом говорит: — А ваш отец приедет осенью, когда хлопок побелеет. Передайте это матери, пусть готовит подарок за добрую весть? — и снова засмеялась.
В село забрела какая-то женщина, она назвалась гадалкой. Бабушка Садап спросила у неё, когда вернутся с фронта её внук и наш отец. Женщина посмотрела в зеркало (может быть, в оконное стекло, это всё равно) и торжественно объявила:
— Твой внук виден далековато. Зато сосед приедет, когда побелеет хлопок.
Бабушка Садап поверила и на радостях отдала гадалке все деньги, которые у неё при себе были.
Нам не терпелось свидеться со своими друзьями. Мы побежали к ребятишкам, за которыми «присматривала» Нургозель. Они нам обрадовались не меньше, чем мы им. Каких только игр мы не затевали! Купались, бегали, шуму было на всё село. До самого отъезда друзья не отходили от нас.
В обратный путь мы отправились, когда солнце уже перевалило за полдень. Как доехали, Нуртэч первым делом передала маме известие бабушки Садап. Вопреки нашему ожиданию, мама выслушала его без особой радости: наверное, не поверила гадалке. Постелив кошму у входа в шалаш, она стала раскатывать тесто для лапши. Нуртэч в это время кипятила воду в казане. Мы бросили туда две пригоршни недозрелой фасоли. Фасоль, хоть и недозрелую, нужно класть раньше лапши, а то не успеет свариться.
Наелись в тот раз так, что животы у нас вздулись. Кончив, все трое прилегли там, где сидели. Но верно говорят: «Лапшою будешь сыт, пока от порога дойдёшь до дальней стенки дома». Очень скоро мы опять почувствовали голод.
Вечером к нам пожаловал гость. Нуртэч уже спала. Мама при свете керосиновой лампы шила для неё платье из красного ситца. Конгурджа где-то вдалеке сипло лаял на шакалов. Я начала задрёмывать, как вдруг послышался скрип арбы. Кто-то голосом дедушки Ходжамурада сказал «дырт», лошадь стала, и приехавший согнувшись вошёл в шалаш. Это и был Ходжамурад-ага — он за дынями приехал. Дедушка поздоровался с мамой, спросил, как жизнь, как самочувствие, как мы.
Мама подала ему половинку дыни и нож. Нарезая дыню, Ходжамурад-ага стал ругать председателя.
— Только и знает: давай, давай! А работать не умеет, — сетовал дедушка Ходжамурад. — Если слушаться этого глупца, хозяйство развалим. Весной ему говорили: у пятой бригады земли истощённые. Лучше распахать новый участок здесь вот, возле бахчи. Нет, упёрся. Транспорта, дескать, кету, чтобы возить сюда людей. И велел сеять на прежнем месте. Теперь хлопок никак не может в рост пойти, и сорняки его душат. Вот посмотришь, ничего с того участка не получим. Зря только семена и труд затратили. Подумаешь, транспорта нет! Да каждый согласился бы на своём осле сюда добираться, лишь бы толк был, лишь бы не зря работать. А этот своё заладил: «Ничего не хочу знать, ничего не хочу слушать!»