Надежда Егоровна недоверчиво улыбнулась. Одернула строгую черную блузку и сказала не без иронии:
— Можно подумать… подумать, — подчеркнула она, — что Гончаренко тоже выполнила домашнее задание…
Нина Гончаренко встала.
— Да, — сказала она без обычного кривлянья, — выполнила.
Это было как гром среди ясного неба. Класс замер.
— Очень хорошо, — растерялась учительница, — иди к доске.
Нина вышла и, сверяясь с тетрадкой, написала на доске алгебраическое уравнение. Стала решать и — решила! Класс ахнул. Командир Спартак побледнел: страшный договор начинал действовать. Вчера он долго — так долго, что в конце концов потерял веру в достижение цели, — уговаривал Нину исправиться. Нина только прыскала или книжно острила: «О рыцарь, вы меня утомляете». И вдруг, сразу посерьезнев, вперила черные, как смородинки, глаза в проклюнувшиеся на небе звезды и сказала:
— Хорошо, я согласна, только поклянись…
— В чем? — опешил командир Спартак.
— В том, что убежишь со мной на дрейфующую льдину. Я уже все продумала. Мы выдадим себя за детей командира станции СП-75 и… — Она с надеждой посмотрела на Спартака. — Ну?
Это было так фантастично, так похоже на розыгрыш, что командир Спартак с ходу решил включиться в игру.
— Клянусь, — сказал он и, с трудом сохраняя серьезность, отдал салют.
Ах как опрометчиво он поступил, поспешив с клятвой! Сумасшедшая девчонка, оказывается, и не думала шутить. Она уже начала перевоспитываться. Пример тому — домашнее задание. Что-то будет дальше?
А дальше было следующее. На перемене Нина Гончаренко подошла к Спартаку и потребовала, чтобы совет отряда дал ей самое трудное пионерское поручение. Самым трудным была военизированная эстафета, к которой готовились юнармейцы. И Нину Гончаренко включили в команду пластунов.
Вот тут-то она себя и показала. Эстафета была комбинированная. На пересеченной местности соревновались «журавли» и «цапли» — лыжники, пластуны и стрелки. Лыжники бежали, пластуны ползли, стрелки, достигнув огневого рубежа, стреляли. Эстафетной палочкой была малокалиберная винтовка, переходившая из рук в руки и на финише поражавшая мишень. Стрелком в команде «журавлей» был Аника-воин. Нина Гончаренко по-пластунски переползла через снежное поле и вручила винтовку Аникину. «Воин» взял ее наизготовку и кинулся в атаку на воображаемого врага. Вдруг он дико вскрикнул и, выронив винтовку, упал в снег. Нина Гончаренко опрометью кинулась к поверженному «воину».
— Ой!.. — растеряв мужество, вопил «воин». — Больно!.. — и катался в припадке отчаяния по снегу.
Из всех конечностей у него не действовала только одна — правая нога, и Нина, дочь хирурга, сразу определила — вывих! Вправить ногу она сумеет, но где взять силы? Нина соображала быстро. Зажала ногу «контуженого» двумя своими и резко рванула… Ого, как он вскрикнул, Аника-воин! Вскрикнул и сразу онемел от изумления: боли не было. Он поднял голову, чтобы поблагодарить Нину, но той уже и след простыл. С винтовкой наперевес она мчалась к финишу. Обогнала опередившую Анику-воина «цаплю», первой достигла финиша и все пять пуль послала в «яблочко». Отстрелялась, вернулась к Анике-воину и, взвалив на спину, потащила, как учили в «красном кресте» «Зарницы», в полевой госпиталь…
Спартак Журавлев был справедливым командиром. Узнав о случившемся, он построил батальон, велел Нине Гончаренко выйти из строя и всем рассказал о том, что было. Потом добавил:
— У нас еще нет комиссара. Предлагаю на эту должность назначить Нину Гончаренко.
Даже девочки после того, что случилось, не могли заподозрить командира Спартака в пристрастии. И только одна из них, пожелавшая остаться неизвестной, выразила свое возмущение на школьном заборе в алгебраическом уравнении: «С + Н = Л».
Командир Спартак сам видел издали, что это сделала девочка. Но догонять не стал. Зачем? Будешь злиться — задразнят…
ЧЕРНЯК И ЕГО ВНУК ТАРАС
Я вооружаюсь подзорной трубой и смотрю.
Вот в одном окне, забранном легкой решеткой, я вижу узколицего, с залысинами и нищим на растительность черепом, Федора Андреевича Черняка, по-уличному Чернягу.
Федор Андреевич быстро, как лиса в клетке, снует по комнате, и решетка на окне лишь усиливает сравнение Черняги с этой хищницей. Он и есть хищник, Федор Андреевич Черняк. Когда учился, водил дружбу только с теми, кто мог быть ему полезен. Окончил школу, потом курсы счетоводов, стал работать в райисполкоме, но не столько дело делал, сколько принюхивался к тому, где и чем можно разжиться. И разживался, обхаживая тех, кто ему мог быть полезен. Однако стоило «полезному» потерять служебное место и связанный с этим местом доход, Черняга вдруг «терял» его адрес и «забывал» телефон. Встретившись невзначай, спохватывался, записывал то и другое, чтобы тут же «забыть» и «потерять». С теми, кто ему ничем не мог уже быть полезен, Черняга не водился. И еще одно, с самого детства, взял он за правило: «двое дерутся — третий не мешай». Черняга никогда никому не мешал драться, никогда никому не помогал добиваться победы, но первым спешил поздравить того, кто брал верх. Ведь победителю, при случае, всегда можно было напомнить об этом и чем-нибудь поживиться от него.
«Моя полоса нейтральная», — любил он похваляться в домашнем кругу, забывая, что даже в мальчишеских схватках тем, кто держится в стороне, не всегда это проходит даром. Те, что дерутся между собой, лупят их подчас больней, чем друг друга. «А, нейтралитет Держите? Ждете, чья возьмет? Нате же вам…»
Первую трещину нейтралитет Федора Андреевича дал, когда он еще работал в финансовом отделе райисполкома. Борющимися сторонами были проныра Харчин — человек-змея с гибкой, как у змеи, талией и маленькой змеиной головкой, — ведавший дровяным складом, и государство. Конечно, проныре Харчину не под силу было победить государство и даже причинить ему сколько-нибудь заметный ущерб, но ведь и комар мал, а укусит — большой не стерпит.
Почувствовав укусы проныры Харчина, государство не стерпело и прихлопнуло его, как комара. А прихлопнув, поинтересовалось, с кем он делил добычу, обворовывая на дровах государство? Комары, они ведь чаще тучами нападают.
И вот однажды Федору Андреевичу Черняку стало известно, что и он может быть привлечен по делу Харчина-проныры. Какой-то дотошный следователь раскопал акт ревизии дровяного склада, подписанный фининспектором Черняком. Из этого акта явствовало, что если завскладом Харчина и можно было в чем-нибудь упрекнуть, то разве что… в беззаботном отношении к своему здоровью. Расход энергии, которую Харчин отдавал работе, нимало не восполнялся его скромным личным доходом. На деле, как доказал следователь, все было наоборот. Торгуя утаенным от государства дефицитным в ту пору топливом, Харчин здорово нагрел на нем руки.
Первой мыслью Черняка было: «Знал, но не брал». На том он и решил стоять. Потому что отказаться от первого ему было не менее трудно, как суду доказать второе: брал Черняга с глазу на глаз, без свидетелей.
Однако, когда Федора Андреевича вызвали к следователю, он переменил свое намерение. Накануне Харчину, сидевшему в тюрьме, удалось снестись с Чернягой и через верного человека передать, чтобы он, Черняга, ни в чем не сознавался: ни в том, что знал, ни в том, что брал. Конечно, не ради самого Черняги старался жулик Харчин, а ради себя. Знал: «за компанию» дают больше.
Черняга ни в чем не признался, и ему ничего не было.
Войну Федор Андреевич встретил начальником финансового отдела райисполкома. И тут его нейтралитет дал вторую трещину. На этот раз борющимися сторонами, уже не в переносном, а в прямом смысле, были его родина СССР и фашистская Германия. Но что ему, Черняге, было до Родины! Пока кормили, пока поили, пока он мог ловчить, выгадывая без заслуг то, чего у других, с заслугами, не было, Родина была ему матерью. Но вот она попала в беду, и неизвестно еще, то ли выстоит, то ли нет. По крайней мере, ему, Черняку, неизвестно. А поэтому от попавшей в беду Родины-матери лучше всего держаться подальше. В конце концов, своя рубашка ближе к телу. Полезешь за Родину-мать в драку, не то что без рубашки, без головы можешь остаться.
И Федор Андреевич решил выждать. Пережить драку где-нибудь в укромном местечке. Как быть потом — видно будет. К тому, кто победит, он сумеет подладиться.
И в ночь перед эвакуацией, набив рюкзак кое-каким барахлишком, а все остальное неправедно нажитое доверив земле, Федор Андреевич подался за Десну, надеясь укрыться в Залесье, лесном краю, у дальней родни.
Только что прошел дождь, но небо уже очистилось. Звезды сверкали как умытые. Месяц смотрел, вылупив бельмо. Земля под ногами чавкала, как обжора. На западе сыто урчал сын войны — артиллерийский гром. На востоке ему добродушно отзывался другой — сын грозы. Коварная доброта звуков не обманывала Черняка. Он по слуху определил — гроза с той и другой стороны не стихает, а разыгрывается, приближаясь. Где же та середина, чтобы проскользнуть и выйти сухим из воды?
— Стой! — в лицо ударил свет фонарика.
Руки у Черняги повисли, как плети. Губы задрожали, как у зайца: «Кто это, враг, дезертир, обирала?» Ночь ответила хохотом:
— Начфин… Ха-ха-ха… Испугался?
Тот, кто спросил об этом, хотел ободрить начфина, но Черняга, услышав знакомый голос, впал в отчаяние. Пути в Залесье были отрезаны.
Голос подошел ближе.
— Почему не той дорогой?
Он знал, о чем спрашивал. Явка была назначена у старой мельницы, на «городском» берегу Десны, а начфин Черняк очутился вдруг на «деревенском».
— А я… это… — заюлил Черняга, — сперва сюда, по мосту, а потом обратно, бродом, к мельнице.
— Для конспирации, значит, — усмехнулся голос, не очень сердясь и по-своему понимая Черняка: сперва вступил в партизаны, а как до дела дошло, струсил…
Он мог понимать это, старый чекист-подпольщик, военком Пасынок, которому принадлежал голос. Скольких еще в гражданскую приучил смотреть в лицо смерти. Приучит и этого. Вакансий для трусов в партизанском отряде, где он комиссаром, нет и не будет.
— Ну что ж, — сказал Пасынок, — пошли бродом, разведаем подступы к родному городу.
Так Федор Черняк стал партизаном Великой Отечественной войны. Стать-то стал, а быть не был. Сбежал, как только представился удобный случай, и, пока властвовали фашисты, какое-то время отсиживался в ожидании, чья возьмет, в подполье у дальней залесской родни. Да не отсиделся. Проныра Харчин, бежавший из тюрьмы и ставший бургомистром Наташина, нашел его и — долг платежом красен — заставил служить «новому порядку». Обо всем этом Федор Черняк сам рассказал на допросе. Но до этого допроса сколько времени прошло — годы! И все эти годы, до самого последнего дня, Черняга ходил в «народных мстителях» и, занимая почетные места в президиумах собраний и слетов, потрясал воображение слушателей своими невероятными, совершенными в одиночку подвигами. Он смело врал, потому что кто же уличит партизана-одиночку, если он одиночка? И еще потому смело врал, что один подвиг, самый невероятный, совершил на глазах у всех: помог майору Орлу, ныне полковнику в отставке и почетному гражданину города, взять Наташин.
Майор-десантник Орел ворвался в город на танке, преследуя отступающих немцев. Ворвался, форсировав мост, который фашисты в суматохе не успели взорвать. Но на «городском» берегу Десны он встретил плотный огневой заслон. Пехотный десант как ветром сдуло с танка. Да и танк вдруг, как собачонка, закрутился на одном месте, ловя собственный хвост. Снаряд, выпущенный фашистским орудием, угодил танку в гусеницу. Майор с экипажем выбрались из горящего танка и присоединились к пехотинцам, зарывшимся в снег. Но все равно их темные фигурки на белом снегу были отличными мишенями. Майор чертыхнулся, вспомнив, как решительно отказались десантники от маскировочных халатов. «В город в юбках? Ни за что!» И он еще так легко уступил им. Пижоны проклятые! Вот и лежат теперь… А могли бы замаскироваться… Что делать? Спасение только в движении.
— За мной! — крикнул маленький юркий майор и, грозя врагу пистолетом, согнувшись, кинулся вперед.
Солдаты вскочили и тут же как подкошенные попадали в снег. С обгоревшей колоколенки, торчавшей посреди площади, ударил пулемет.
Вдруг пулемет замолк. «Заело», — злорадно подумал майор, собираясь снова поднять десант в атаку, как вдруг пулемет снова ожил. И в ту же минуту среди фашистов, преграждавших путь десанту, раздались дикие вопли и проклятья. Майор поднял голову и глазам своим не поверил: немецкий пулемет бил по немцам!
— Вперед, за мной!..
Десантники неумолимо надвигались на фашистов. И враг дрогнул, побежал, преследуемый огнем русских автоматов и немецкого пулемета.
…Майор первым взлетел на колоколенку. Возле пулемета валялся фашист с проломленным черепом, а за пулеметом, все еще целясь, но уже не стреляя — немцев и след простыл! — лежал худой, горбоносый, во всем поношенном, волосатый дед. Увидев майора, дед встал и молодым голосом представился:
— Черняк… Федор… Партизан…
С тех пор сколько воды в Десне утекло… Федор Черняк знаменитая в Наташине личность, партизан здешних мест, непременный участник всех пионерских слетов и торжественных сборов. Дом его — не дом, а не поймешь что: сразу и бакалейная лавка, и промтоварный магазин. Бывший начфин давно уже на пенсии — не по возрасту, «по партизанским ранам», — но его трудовой деятельности могли позавидовать молодые и здоровые. Только вот «деятельность» эта приносит пользу не всем, а всего-навсего одному человеку — самому Черняге. В городе его, хоть он и «заслуженный», недолюбливают: за нелюдимость, за скопидомство, за решетки на окнах (это на втором-то этаже!), но виду не подают из уважения к былым заслугам. А полковник Орел, поселившийся в городе после войны, и заслуг не уважает: вслух ругает за то, за что все остальные презирают молча. Вот он, Орел, маленький, лысый, с буклями седых волос у висков, копается в саду. Но стоит ему завидеть кого-нибудь, Орел взлетает на стремянку и зазывает из-за забора прохожего. Я знаю зачем. Сам не раз отзывался на призыв. У Дмитрия Семеновича вышло курево. Конечно, папиросы только предлог. Попавшись на удочку и угостив Орла, прохожий может смело забыть о том, куда шел. Дмитрий Семенович не отпустит его, пока не выговорится.
Случается, правда, что у прохожих не оказывается папирос. Орел и тут не теряется. С озабоченным видом он осведомляется у прохожего, чем тот подкармливает по весне клубнику. Прохожий задумывается, но ни единого слова так и не успевает вымолвить. Орел сам разражается речью на эту тему. И пока прохожий слушает, Орел успевает выдымить две-три папиросы из собственного запаса, начисто забыв о том, что только что просил закурить.
Впрочем, на Орла не обижаются. Его все любят — за общительность, за то, что любой обиженный или невинно наказанный найдет у него заступничество. Но с «виной» к Орлу лучше не суйся: у «депутата без мандата», как зовет его улица, он не найдет ни оправдания, ни поддержки. За одним исключением: если правонарушитель — ребенок. В отношении остальных исключения не бывает. Никакие заслуги — ни те, что предшествовали преступлению, ни те, что следовали за ним, — не оправдывали в глазах Орла того, кто его совершил. «Закон — генерал, как он велит, так тому и быть», — поучал Орел тех, кто пытался с его, Орла, помощью сыграть с законом в прятки, чтобы потом, если удастся скрыть концы в воду, усмешливо гордиться перед себе подобными: «Не пойман — не вор».
Орел сам помогал закону ловить таких.
Я перевожу взгляд дальше и вижу бегущего по улице мальчишку — Тарас, внук Черняги. Не узнать его нельзя. Да и сказать, что он «бежит», тоже нельзя. Точнее, спешит, подпрыгивая на одной ноге, помогая себе костылем. По этому костылю я и узнаю Тараса. Когда-то, живя у отца в Туле, он, гоняясь на коньках за машинами, попал под трамвай, и ему по самую щиколотку ампутировали ногу. Несчастье озлобило мальчика, и отец с матерью, отчаявшись справиться с ним да и пользуясь предлогом, чтобы сбыть с рук отбившееся от этих самых рук дитя, отправили его к деду, в Наташин, где жизнь и потише, и вся на виду. Так что проказнику Тарасу от зоркого дедова взгляда никуда не деться.