Воспитание души - Либединский Юрий Николаевич 9 стр.


Нарочно гремя сапогами, Алексей пронес Рульку через столовую, где, ожидая ужина, сидел отец. Не знаю, заметил ли он, что Ральку унесли на смерть и что распоряжение его исполняется, но он ничего не сказал.

Прошло недели две, наша «царевна» жила в каретнике, и я приходил к ней на свидания. Шишка не увеличивалась, ко и не уменьшалась, а Ралька становилась все резвее и симпатичнее, но очень просилась из каретника. Алексей обходился с ней сурово, снисходительно, как вообще со всеми домашними животными и особенно с лошадьми, которыми он занимался все время. Он или чистил их, или до блеска начищал сбрую, или ездил их купать, или осматривал копыта, или залезал им в рот.

Происходил Алексей из казаков, родом был из близлежащей станицы и к коням привык с детства. Но семья у них обеднела, на мать и трех сестер надела земли не полагалось, хотя именно сестры и мать работали на поле. Алексею предстояло идти на призыв, коня он имел, но должен был на свой счет справить всю амуницию и на себя, и на коня. Вот и пришлось идти в город наниматься. Поэтому-то Алексей и был всегда озабочен, задумчив…

Закудрявились деревья, солнце припекало все сильнее, мне выдали табель. Успехи не были блистательны, но из второго в третий класс я благополучно перевалил. Теперь мне предстояло переехать на дачу. Но как быть с Ралькой? Алексей предлагал оставить Ральку жить в каретнике. Отец не предполагал переезжать на дачу, значит, и Алексей останется в городе. Но Ралька со своей зловещей шишкой заняла совсем особенное место в моей душе. У меня не хватило сил с ней расстаться. Кроме того, в связи с переездом на дачу, на песчаные берега соленого Смолина, у меня появились некоторые планы на ее излечение. Нет, Ральку нужно во что бы то ни стало довезти до дачи!

— Перевезем! — сказал Алексей. — Вместе с тобой перевезем! Я ее в ящик под облучок посажу…

— Так ведь я с папой поеду, она визжать будет, и папа услышит.

— И ничего он не услышит! Мы как со двора уедем, так он сразу нос в газету — и ничего не услышит, и ни на что не поглядит. Ну, а если все-таки спросит, я скажу, что ось не подмазана, вот она и визжит. Перевезем! — с веселой лихостью сказал он.

И — удивительное дело! — Ралька, сидя в ящике, за все Бремя опасного перевоза и не пикнула, что я тоже приписал ее необыкновенному уму.

Озеро Смолино раскинулось среди приуральских ковыльных степей и белоствольных березовых рощ, которые в Приуралье зовут колками. Для нас, выросших под обаянием окруженного высокими горами озера Тургояк с его хвойными лесами, скромная и тихая прелесть Смолина словно бы и совсем не существовала, и мы относились к нему пренебрежительно. Смолино мне вспоминается в знойный безветренный день, когда поверхность озера как бы излучает ослепительно-белое сверкание и легкие волнышки набегают на ровный песчаный берег. Этими светлыми, почти белыми песками, словно рамкой, окружено озеро. Наши глаза, привыкшие к живописным горным берегам, не находили здесь ни одного возвышения, даже деревья не росли на солончаковых берегах озера, даже трава особенная: низкорослые красноватые стебелечки, соленые на вкус, особенная солончаковая флора.

— Соленая лужа! — говорили мы пренебрежительно.

А между тем эти скучно-пустынные солончаковые пески озера заслуживали большего уважения хотя бы потому, что они были целебными. Матери и няньки, забрав бледных рахитичных детей, с утра отправлялись к берегу озера и зарывали их до шеи в теплый песок. Дети играли в песке, разрывали его до такой глубины, где он был влажным, и лепили из песка пирожки, куличики, воздвигали песчаные города и замки. Женщины заводили свои дремотно-монотонные разговоры.

Прикрыв голову войлочной шляпой, предохраняющей от солнцепека, надев на голое тело холстиновый летний костюмчик, я, держа на руках Ральку, отправлялся вслед за женщинами к озеру и по их примеру зарывал Ральку в песок до самой шеи.

Вначале Ралька не давалась, вертелась, вырывалась. Среди матерей и нянек мое появление со щенком в руках на целебных песках Смолина возбудило недовольство. Мне было указано, что собака, наверное, заразная, и предложено убираться подальше. Что ж! Я перешел на другое место, на границу нашего, подходившего к самым пескам огорода. Здесь песок не хуже, но тут я был на своей земле…

Постепенно Ралька привыкла и, повинуясь моим, крепко ее державшим рукам, задремывала, положив свою теплую, отмеченную черными пятнами голову на мое колено.

С того времени прошло больше полувека, и мне трудно вспомнить, о чем я тогда думал. Мои сверстники-одногодки играли в казаков-разбойников, в морских пиратов. На берегу Смолина, походившего на морской залив, эта игра была особенно заманчива. И, хотя мне очень хотелось играть с ними, я по соседству от женщин, такой же неподвижный и терпеливый, как они, просиживал долгие часы со своей горячо любимой Ралькой и пел тоненьким голоском:

Баю-бай, баю-бай.

Ты, собаченька, не лай,

А другая не гуди,

Мою Ралю не буди…

Не знаю, лечение ли возымело действие или Ралька выросла за лето, но шишка настолько уменьшилась, что посторонний взгляд ее совсем не замечал. Но я-то знал, что шишка существует, и сильно опасался того момента, когда Ралька попадется на глаза отцу.

Это случилось вскоре после нашего осеннего переезда в город.

Выйдя во двор, отец заметил странную собачонку с мотающимися, как у лягавой, ушами и длинным хвостом.

— Это ж, как ее, Ралька? — спросил он, обращаясь к нам ко всем (мы собирались куда-то ехать). — Я же велел ее утопить!

Мать пожала плечами. Она ничего об этом не знала. Алексея не было, его уже призвали на военную службу. Сердце у меня отчаянно билось, во рту пересохло. Меня выручили брат и сестра. Они тут же наперебой стали рассказывать, как я все лето лечил Ральку, как вместе с няньками сидел на горячем песке.

Отец и мать переглянулись, и я понял, что все сойдет благополучно.

— А что ж, может, няня правильно говорила и тебя надо было бы пустить по медицинской части? — спросил отец, поглядев на меня тем своим взглядом, под действием которого мне самому хотелось, наподобие Ральки, вилять хвостом и тереться о его колени.

Вулкан

Осенью 1914 года, незадолго до начала учения, мы заметили, что на главной улице Челябинска — Уфимской — каждый день появляется новый в нашем городе человек. Очевидно совершая ежедневные прогулки, он быстро проводил по тротуару. Смуглолицый, с черными усами и маленькой бородкой, он был еще совсем молод. На голове, откинутой назад, черкая с широкими круглыми полями шляпа-болеро, и под стать этой, впервые завезенной к нам в Челябинск, какой-то испанской шляпе, была и наружность незнакомца — тонкое, нервное лицо с выражением стремительности и вдохновения. Кто такой? И вдруг, когда начались занятия в реальном училище, мы с любопытством и интересом увидели, что незнакомец этот, теперь уже в форменном мундире, держа в руках классный журнал, вошел к нам в класс и оказался преподавателем русской словесности.

Андрей Алексеевич Стакен прибыл в Челябинск сразу же по окончании историко-филологического факультета столичного университета. Когда я, до начала курса, ткнулся в учебник словесности, история русской словесности показалась мне предметом до крайности скучным. Но Андрей Алексеевич, вместо вступления к своему курсу, без всякого предисловия, звучным голосом, соблюдая сложные особенности древнерусского произношения, прочел едва ли не наизусть начало «Слова о полку Игореве» и тут же истолковал нам, что «мыслию по древу» буквально означает «белкою по дереву», а метафорически под белкою следует подразумевать мысль. Так с первого урока история словесности стала у нас одним из любимых предметов.

Когда мы в младших классах проходили русскую историю, то пропустили все, что касалось борьбы южнорусских православных братств с польской шляхтой и католичеством за сохранение православной религии. А от Андрея Алексеевича мы узнали, что под оболочкой церковно-религиозной скрывалась борьба, которую русские и украинцы вели за сохранение родного языка.

От него впервые услышали мы и о дьяке Котошихине, который в царствование Алексея Михайловича перебежал к шведам и составил критическо-обличительное описание Московского государства, о Юрии Крыжаниче, католическом священнике из Хорватии, навсегда бросившем родину и переехавшем в Московскую Русь, так как он видел в ней единственную надежду и спасение славянства.

В хрестоматии по истории литературы были напечатаны некоторые стихи Тредиаковского, и мы не могли читать их без смеха. Андрей же Алексеевич дал нам истолкование теоретических воззрений одного из первых русских ученых-словесников.

А как он читал стихи! Его смуглое лицо приобретало матовый оттенок, черные брови и черные глаза выделялись как-то особенно резко, когда он произносил:

Глагол времен, металла звон… —

или Жуковского:

Ты предо мною стояла тихо,

Твой взор унылый был полон чувств…

Курс у нас был огромный, за один год надо пройти всю историю русской словесности и литературы до Пушкина. Андрей Алексеевич, порою отводя на писателя по одному уроку, начинал этот урок с чтения какого-либо стихотворения, а потом, очертив ярко и сильно место писателя в литературе, еще оставлял время, чтобы спросить несколько учеников.

В моей жизни Андрей Алексеевич занял совсем особенное место, и я до сих пор чувствую признательность к нему.

«Нагнал ветер тучи снеговые, и нависли они между синим небом и серой землей… Сгрудились и запеленали землю. И всю ночь шел снег. Ты слышал, как падает снег? Я слышал…»

Андрей Алексеевич Стакен, высоко держа свою красивую с черной бородкой и волнистыми волосами голову, читал размеренно, звонко и в чтении выделял ритмическую основу слога — моего слога! Ведь то, что он читал, написано мною в домашнем сочинении на заданную тему «Приход зимы». Но так прочесть, как читал он, сам я не смог бы. А он, войдя в класс, положил на стол кипу тетрадей и, кивком ответив на наше приветствие, развернул мою тетрадь, лежавшую сверху, и вот, слово за словом, прочел то, что я в ней написал. Закончив чтение, Андрей Алексеевич назвал мою фамилию, очень коротко сказал, что сочинение мое лучшее, передал тетради для раздачи дежурному и приступил к объяснению заданного на завтра урока. Каждая минута на счету, и все же он прочел, сам прочел перед всем классом мое сочинение!..

— Ты здорово написал! — шепчет сосед мой по парте, курносенький и румяный Алеша Силин. — Нужно будет Сергею нашему показать. Он у нас у-у, ты знаешь, какой, он и стихи и рассказы сочиняет…

Алексея посадили со мной на одну парту с этой осени. Семья их только приехала в Челябинск, но тут вскоре началась война с Германией, и сразу же земского агронома Ивана Ивановича Силина мобилизовали в армию и услали на Кавказский фронт. Старшие братья Алеши, Володя и Сережа, учатся в шестом классе нашего реального училища. С Алешей мы скоро сдружились, наверное, по противоположности характеров. Я в этом возрасте был довольно замкнут, склонен к самоанализу и неловко влюбчив. Алеша привлекал меня к себе жизнерадостностью, бойкостью и общительностью. Он первый стал бывать у нас дома, его все полюбили, а потом и я стал заходить к Силиным.

Силины занимали небольшую, в три комнатки, квартирку во втором этаже, куда вела крутая лестница, на которой едко пахло кошками. Обставлены комнаты были очень скромно: столы и кровати, комод и шкаф. Незамысловатый уют придавали рукодельные скатерти и полотенца. В столовой над простыми книжными полками висел портрет ушедшего в армию хозяина. Его умное, смелое, красивое лицо словно напоминало о чем-то мальчикам.

— Чем наш отец хуже Степняка-Кравчинского? — не то смеясь, не то гордясь, сказал как-то Сергей.

Он, пожалуй, лучше всех помнил о том, о чем безмолвно говорил портрет отца. Алеша был слишком ребячлив Володя занят футболом, коньками, цирком… Володя играл на гитаре, Алеша на балалайке. С мандолинами и другими струнными инструментами приходили домой к Силиным мальчики — любители струнной музыки, по большей части товарищи Володи. На квартире у Силиных назначались сыгровки, а мы под струнные переборы, доносившиеся из соседней комнаты, вели с Сергеем бесконечный разговор о литературе.

Мысленно Сережа жил умственной жизнью столицы. Возвращение Максима Горького в Россию он приветствовал поэмой. Сквозь шутливые строфы ее ощущался юношеский восторг, вызванный тем, что «наш буревестник снова с нами!», снова на родине. Ученик седьмого класса реального училища Алексей Туркин очень хорошо иллюстрировал поэму Сергея. Эти яркие забавные рисунки помню я как сейчас. Один из рисунков изображал Горького с обвисшими усами, худого и грустного. Он сидел на берегу лучезарного итальянского моря и бросал камешки в воду. На другом была изображена бурная и веселая встреча Горького на питерском вокзале, — множество юношеских лиц с широко раскрытыми от восторга ртами.

Сергей вообще был мастак в сочинении шутливых поэм, и это порою приносило ему неприятности. Так, из-под его пера с поразительной быстротой вылилась поэма, в которой воспевалась нежная привязанность, связавшая благопристойного реалистика шестого класса Васю и кукольно-хорошенькую блондинку из седьмого класса гимназии Соню. Вася и Соня на виду у всех гуляли по Уфимской улице. Гуляли год за годом, и в этом, пожалуй, не было ничего забавного. Но нам это почему-то казалось смешным, и поэма, в которой о Васе говорилось: «Как он одет элегантно, веяние видно таланта», вызвала общий восторг.

Сережа первый раз читал поэму у себя дома. Лобастый, весь раскрасневшийся, он в лад стиху размахивал сжатым кулаком с какой-то неуклюжей силой.

Вася ревнив, как Отелло,

Морду намоет он смело! —

читал Сережа под хохот и рев восхищенных слушателей.

— Вот именно я так и сделаю, как он пишет, — сказал Вася, которому «друзья-приятели» подсунули Сережину поэму. — Так намою ему морду, что он во всю жизнь не забудет!

Вася, конечно, исполнил бы свое обещание, но тут появились посредники-примирители. Весьма хитроумно играя на струнах Васиной души, они убедили его в том, что поэма свидетельствует о безнадежной любви самого Сережи к Сонечке и, в сущности, утверждает абсолютное превосходство Васи. Ссора кончилась торжественным рукопожатием.

— Очень нужна мне эта кукла! — смеясь, говорил Сережа.

Кто знает, вполне ли искренен был этот смех?!

Подружившись с Сергеем, я стал его приводить к любимому своему учителю Андрею Алексеевичу Стакену. Загруженный текущей работой, как может быть загружен только преподаватель, — просмотром тетрадей и подготовкой к урокам, которые он вел в нескольких классах, — Андрей Алексеевич находил время выслушивать меня и заниматься мною. Но у Сергея не было того преклонения перед Андреем Алексеевичем, какое испытывал я. Как и я, Сережа показывал ему свои первые опыты в стихах и прозе, самолюбиво краснея, выслушивал критику, но потом, когда мы уходили, Сергей позволял себе насмехаться над склонностью Андрея Алексеевича к архаической, допетровской эпохе нашей литературы.

— Юности честное зерцало! Да кому нужны все эти ископаемые редкости, когда идет страшная, невиданная война, и она обязательно приведет к революции! — так говорил Сережа.

Я соглашался с ним, но привязанность к Андрею Алексеевичу и к предмету, который он вел, у меня не ослабевала.

Мать моих друзей Пелагея Семеновна Силина была фельдшерицей. Домой она возвращалась поздно, уходила рано. Бывая у Силиных, я чувствовал, что Пелагее Семеновне нелегко управляться с семьей и домашним хозяйством. После работы приходила она усталая и, понятно, раздражалась, не находя покоя в своей маленькой квартирке, где непрерывно толклись мальчики, — каждый из сыновей приводил приятелей. Пелагея Семеновна никогда против этого не возражала, но она сердилась, что в комнатах накурено, кровати измяты, пол затоптан и повсюду валяются окурки.

Назад Дальше