— Мир-ровые р-ребята, Мар-рфа Егор-ровна! — весело напирая на «р», прервал внутренний монолог учительницы Николай.
— А? — вздрогнула она и сбилась. — Да, да…
— Ну-ка, народец, сыпь к столу поближе! — сзывал Николай детвору, когда тишина и порядок водворились в избушке. — Поговорим.
— Не собираюсь я с ними разговаривать, — строптиво отмежевалась Марфа Егоровна, — у меня свои педагогические приемы.
— Давайте вместе поищем какой-нибудь подходящий, — предложил Тайкин отец вполголоса. — Не дело нам, взрослым, отчитывать девчонку на глазах у всех ее товарищей. Пусть они ее сами рассудят и накажут, а? — И уже громко: — Ребята, друзья вы Таиске или нет?
— Друзья, друзья! — согласно отвечали Сорочата.
— Вот вам и судить по совести.
Дверь отворилась. Вошли две женщины, две матери. Тайкина и Петькина. Николай немного побледнел, как бы спал с лица.
Слух о случившемся уже дошел до фермы: что Тайка напрокудила, что Марфа Егоровна ищет ее по всей деревне и что туголуковская упрямица у Сорокиных укрылась, а сейчас добрались туда учительница и Тайкин отец.
Устинья переборола себя, подошла к Лизавете: «Ты не супротив, я зайду к вам. Если Таиска на самом деле шибко напакостила, боюсь, прибьет ее Коля. Он терпелив-терпелив, а уж если вывести, лучше убегай сразу!»
«Айда, чего там! — весело сказала Лизавета. — Наш терем-теремок ни для кого не закрыт!» И когда вошли, сама помогла Устинье снять фуфайку и подтолкнула к переднему углу.
Дверь еще раз раскрылась, впуская ватажку Петькиных и Тайкиных приятелей, завернувших к Сорокиным с пруда, прямо с коньками через плечо.
С приходом ребятни Николай расслабился и продолжал разговор как ни в чем не бывало.
— Поближе, поближе, друзья-товарищи, к столу подсаживайтесь. А ты, Петро, докладывай, что произошло, только чистую правду. Ясно?
— Ага, дядя Николай, ясно! — празднично сиял глазами Петька. — Не виновата Тайка.
— Не-ет, ты по порядочку давай. И без оценок: виновата — не виновата. Это народ решит.
Марфа Егоровна, восседавшая за «судейским» столом, тайно завидовала тому, как обращается Николай Туголуков с ребятами, как слушаются они его и рады угадывать любое его, малое самое, желание. Явились Марфа Егоровна и Николай в сплошную кутерьму, ничего понять нельзя было, а Тайкин отец вмиг во все вошел и все уладил. Удивляясь, замечала Марфа Егоровна, что уж не хочется ей наказывать Тайку, что уж вроде и не помнит, за что взъелась на девчонку.
Из-за какой-то малости, кажется. И если честно, сама-то она во всей этой канители выглядит неказисто. Прекратить бы все поскорее. Но уж и придумать не могла Марфа Егоровна, как выкрутиться из собственноручно заваренной каши. Вот всполошила всех, застращала, как коза рогами, а из-за чего, спрашивается!
— Ну-у, — начал сызнова Петька, — повесили в школе объявление, что это, как его, кос-кок-коркунс… по рисунку. Ну-у, кто лучше свою деревню, речку, место любимое в лесу или у речки… Это, как его… ну-у… изобразит. Ну-у, учительница сказала — сдавайте, а Тайка — что необязательно всем… И все!
— Нагрубила, значит! — хмуро уточнил Николай. — Так, раз! А ты сознаешь, жалеешь, Таисья, что нагрубила? Жалеешь — очень хорошо. А кто объявление-то написал? А, Петя?
— Ну-у, это, как его… значит, не знаю…
— Художник. Аристарх Рюрикович, — не дыша сказала Марфа Егоровна. Ей было почему-то совестно и страшно. Вдруг догадаются, что никто не просил ее собирать ребячьи рисунки, что ей самой хотелось принести их художнику, сделать приятное ему, ну, может, познакомиться с ним, в гости пригласить, представить мамаше.
— А кто же судить-то будет, разбираться, стало быть, чья картинка самая лучшая? — спросила Лизавета, подмигнув Устинье.
— Ну-у, это, как его, не знаю… Учителя, наверное, — совсем смешался Петька.
— Да ведь вы, выбрав совет, что ли, какой-нибудь или коллегию да со старшими посоветовавшись, и сами могли бы отличить лучшие, — укорил ребят Николай. — А, так я говорю, Марфа Егоровна? Что ж вы, ребятки, все на своих учителей валите? Им работы и так хватает! Вот, Таисья, стало быть, вторая твоя вина. Вместо того чтобы помочь Марфе Егоровне, ты бузить стала. Это ты сознаешь? То-то. Раньше это надо сознавать было. Далее, Петро.
— А остальное вы сами все видели, дядя Николай.
— Нет, Петро, далее есть третья, четвертая и пятая провинности у Таисьи Туголуковой: домой не пошла после уроков, заданий не выполнила, бабушке по хозяйству не помогала да еще и здесь надебошила. С этим ты согласна, моя красавица? Отлично. Чего, судьи, решать будем, а?
В избе тихо было. Тайка стояла у стола сама не своя. Лампа, висевшая в простенке меж окон, уже зажженная, ярко освещала ее бледную, плоскую, с блестящими глазами мордашку. Все смотрели на Тайку. Но все же не тяжело ей было, не тоскливо, как днем, когда ругала ее Егоровна. А просто неловко. И еще где-то в самой-самой серединке, в глубине себя — смешно. Самую чуточку смешно.
— Так чего же мы с ней будем делать? — повысил голос Николай.
— Простим и отпустим на волю! Она же сознает все, — поднял руку Петька.
— Отпустим на волю. Раз сознает все, — тихо повторила под Лизаветиной рукой Аришка. Кто-то из мальчиков засмеялся.
Тайка заплакала. Устинья сердито посмотрела на учительницу и тоже вытерла глаза.
— Э-э, на Руси слезам не верят. Будет же тебе наказание, — грозно сказал Николай, да глаза у него смеялись. — На пруд народ собрать в воскресенье — кар-русель делать! Яс-но? Это, красавица, моя, потруднее, чем учительнице мешать. Ну как, можно надеяться, что новых промашек Таисья Туголукова впредь постарается не допускать?
— Можно! — заорала детвора, окружая Тайкиного отца.
— А правильное ли наказание?
— Пр-равильное! И нам какое-нибудь придумайте! А, дядя Коля?
— Что? И вы рисунков не сдали и уроков не учили?
— И сдали, и учили, но просто так! Придумайте наказание и для нас, пожалуйста.
— Дядя Коля, и вы с нами на пруду будете?
— А вы как думали? Без меня обойтись?
Лизавета отвела Устинью в куть, показала на огонь, на чугунок, поплевывающий кипящей похлебкой:
— Тайка-то у тебя хозяйка растет. Ишь, ужин наладила!
Устинья, довольнешенькая, не подала, однако, виду:
— Не в кого ей вроде лентяйкой-то быть.
В это время Николай, пропуская в дверях Марфу Егоровну, негромко, почти на ухо говорил ей, на правах однокашника:
— Не понимаю я ничего, Марфушенька, в твоих педагогических приемах, только когда мы здесь все суетились — с овчинами, с дровами, с мытьем, — напрасно ты сидела икона иконой, подмогнула бы нам, ведь не переломилась бы, а? А то вон Степка дрова в избу тащил, о порог споткнулся да потом и говорит: «Она как на меня заглядит, я спотыкаюся!»
— Твоя дочь напакостила, а я бы за ней подбирать стала! — не придумала что возразить Марфа Егоровна.
Будто после праздника, разбегались ребятишки из теремка Сорокиных. Неприютно было только Марфе Егоровне. С закипающими на глазах слезами почти бежала она к своему дому. «Неблагодарный, грубый народ, правильно мамаша говорит, нечего для них убиваться, все равно не оценят» — так думала Марфа, а кто-то ядовитый подтачивал ее гордость, ее неподсудность из глубины, изнутри. Эх, не за свое дело взялась ты, кажется, Марфа свет Егоровна. Не за свое! И признаться, худо его справляешь? А?
По той же самой тропинке, только в другую сторону шагала счастливая Тайка. Цепляясь за локоть отца, она старалась идти с ним в ногу. Он уступил ей тропку и сам пошел рядом. Тайка все равно не поспевала. Хромала.
— Ты чего? — спросил отец.
— Да чугунком-то, — конфузясь, объяснила Тайка, — больно шибко.
Николай взял дочь на руки. Велик ли в ней вес был, десятилетней девчонке! А вскоре вышли на укатанную санную дорогу. Уже луна вовсю светила. Навстречу валил народ. Все в клуб, посмотреть «Тигр Акбар», новую кинокартину. Тайка поспешно сползла на землю. Еще засмеют. Устинья пристроилась к мужу, взяла его под руку. Пошли втроем. Посреди улицы, дружно, мирно. Прохожие уважительно кланялись Николаю. И Тайкина мать почувствовала себя в тот вечер молодой, и доброй, и красивой.
Дома, когда садились ужинать, мать внимательно посмотрела на Тайку и сказала:
— Клюешь носом-то, спать хочешь. Вот что, ужинай и спать ложися, а завтра корову пойду доить и тебя подыму уроки делать. Ладно?
— Ладно, — совсем сонная сказала Тайка. — Только я еще Наташе письмо напишу. — И опасливо взглянула на мать.
Хотела было заворчать Устинья, да раздумала. Надоело ей ворчать.
А Тайка, зачеркнув в письме написанную давным-давно единственную строчку: «Пропишу я тебе про ваш дом», круто нацарапала: «Скорее приезжай! Я тебя заждалася!» Потом лизнула клапан конверта, заклеила письмо, положила на столе на видное место, чтобы не забыть снести на почту утром, и с легким сердцем полезла к бабушке на печку.
И невдомек было утром ни Тайке, ни Устинье, ни бабушке, что единственный их мужчина, поднявшийся и уехавший до света за сеном, глаз не сомкнул всю ночь.
Сначала вспоминался сегодняшний вечер.
Скрип двери. Клубы морозного воздуха. И словно сквозь белые облака выплывают Николаю навстречу два лица. Острое, треугольное — Лизаветы; круглое, смуглое — Устиньи. Глаза ореховые, косого, как у козочки, разреза — Лизаветины. Широкие серые — Устиньины. И вдруг — океан полыхающего льна — глаза Евгении Ивановны и бледный овал лица. И нежная детская улыбка. И словно плач чайки, от которого под ложечкой холодеет, смех.
Три женщины. С озорной, взбалмошной немного Елизаветы начиналась юность. Молодости не было. Она осталась там, в пороховом дыму, за Одером, охраняет спящего под курганом Виктора Калинкина, друга и побратима. С Устиньей суждено перейти поле жизни. Евгения Ивановна навсегда осталась сказкой, сон-травой, Каменным цветком. Если бы могла Устинья взять, вобрать в себя хоть каплю малую от Елизаветиной открытости, от красоты душевной и мягкости Евгении Ивановны!..
— Экая глупость! Ребячество, ей-богу, какое-то! — ругал себя Николай, сидя с цигаркой в темной кухне у поддувала. — Старичина, иди спи. Есть у тебя верная, здоровая жена! Семья, дом с хозяйством! Дочка — хороший человек растет. Чего тебе еще надо? Иди спи!
Но идти не хотелось. И сидел курил Николай. Тосковал о несбывшемся. И ждал, как спасенья, рассвета.
Глава третья. Под белым небом
— Ух ты, ну и пуржит! Вот наяривает! — Тайка влетела в избу. А за ней прямо к печи покатило стадо белых холодных барашков. Оно быстро таяло и оседало на стеклах бисеринками пота.
— Но-о, не весь снег-от принесла? — взглянула на Тайку мать. — Иди-ко обмети пимы-то. Да ладом! — и швырнула ей под ноги голик, которым только что подчищала печной под.
Тайка, уже успевшая закинуть под лавку полевую сумку с учебниками и повесить на гвоздик неуклюжее свое, сшитое бабушкой и уже дважды надставленное и расставленное пальтишко, охотно схватила этот голик и выбежала в сени. Потопталась, постучала там погромче подшитыми пимишками, поскребла их голиком и, вернувшись в избу, снова потянулась к матери шершавыми красными ладошками.
— Погрей, мамка!
— A-а, застыла, малявка! — Мать сунула Тайкины руки себе под мышки, притянула дочь за тонкие костлявые плечи, погладила по жесткому короткому чубчику, ласково спросила: — Ну, как училась сегодня, обормотушка? Новый год чем встречать будем? Не за горами ведь уж!
— Да чего, не хуже других училась. Одна тройка — по грамматике да одна пятерка — по рисованию. Остальные четверки.
— Уж по рисованию-то пятерка — особая гордость! — насмешливо улыбнулась мать.
Бабушка, сбивавшая в углу под божничкой масло, тоже подала голос:
— А что, художество — тоже ремесло. Раньше вот богомазы были — очень почетное дело считалось. Не-ет, хорошему учиться — никогда не лишне. Ремесло не коромысло и плеч не тянет, а в беде выручит. Да и как ты говоришь, Устинька, невелики успехи? Она ведь у нас вовсе рисовать не умела.
— Бабухастик! Ведь я тебя не заметила! Чего ты делаешь? Ой, масличко! Чур, мне пахточки! — кинулась было Тайка к бабушке.
Мать, как бы и не слыша Тайкиных восторгов, снова подала дочери пальтишко:
— Ha-ко свою лопатинку да пойдешь со мной управляться!
— Ага, управляться тебе! Я кушать хочу!
— Оголодала, бедная! Накушаешься, успеешь! Пока управляемся, бабушка суп заправит. Вон шаньги в печь посадила. Скоро поспеют. Придет папка из бригады, и ужинать будем.
Тайка, лицемерно хлюпая носом, полезла на печку за подойником.
Бабушке было жаль внучку, но в семье жалеть не принято, и она в тон матери сказала:
— Тамо возле трубы-то мои шубенки[4] лежат, дак возьми их, Тайка. Они нагрелися, теплые.
— Бга-а! Нужны мне твои шубенки! — нахально завыла Тайка. — Обойдуся! Ничего мне от вас не надо!
— Была бы честь предложена! И скоро ли ты там? — начала распаляться мать. — Еле шевелишься!
На улице она подобрела и уже мирно попросила:
— Таиска! Может, ты сегодня Зорьку доить будешь? А я управляться. Вон ветрище-то какой! Ты и навильника не подымешь.
— Сама дои свою Зорьку! — фыркнула Тайка и, схватив вилы, побежала в денник. — Иди, Зорька, в стаю, иди давай! Мамка тебе картошки вареной даст, иди! У-у, коровятина, да живей поворачивайся! — Она хлопнула корову кулаком, попала по крестцу, отбила руку и зашипела: — Ф-фу! Чтоб тебя, комолую! Навалила тут — трем мужикам не управиться, а я одна ворочай!
Тайка яростно выбрасывала из загона тяжелые стылые глызы и думала о том, что уж она-то никогда, видно, не найдет ни ковра-самолета, ни сапожков-скороходов. А ведь есть же на свете эти штуки. Не зря небось про них в сказках сказывается! Ах, будь у нее пусть не ковер, хотя бы сапоги эти, убежала бы она в Белое Крыло к Наталке сегодня же, сей же час!
— Во! Все. — Тайка довольно оглядела денник.
Из теплой темноты коровника послышался глухой материн голос:
— Таиска, ладно, не ходи сегодня к зароду[5], возьми с крыши сена-то. Сбрось пару охапок, да и хватит ей. Все равно отдаивает. Что же ее попусту потчевать!
Тайка обрадовалась, что не надо идти в огород, выдергивать вилами из плотного стога клочья сена, не надо тащиться с ним по длинной и узкой тропинке, вырубленной в сугробах, не надо хитрить с этим злющим упрямым ветром, чтобы он не вырвал ее ношу. Обрадовалась, но промолчала.
— Чего молчишь? Закоченела небось? — ласково спросила мать, и Тайка вся захолонула: так красиво просвечивал материн голос сквозь тонкое диньканье молочных струй, а вслух грубо сказала:
— Подумаешь, пожалела! И из зарода притащила бы, ничего бы со мной не сделалось!
А сама с удовольствием вскарабкалась на крышу коровника и стала сбрасывать в денник охапки зеленого духмяного сена. Тыкалась в него лицом, вздыхала, жмурилась и все не могла остановиться, бросала охапку за охапкой.
— Да хватит, хватит тебе! — закричала снизу мать.
Тайка распрямилась, огляделась кругом. С крыши хорошо было видно, как скользили по ветру к реке бело-розовые полушалки огородов, как взвивались тут и там над избами и припадали к самой земле дымки, как билось и не могло вырваться из черных корявых верб за околицей плоское багровое солнце.
Руки у Тайки совсем заледенели. Несгибающимися пальцами она вытащила из стожка пучок сена, поискала в нем что-то, не нашла и, присев на корточки, стала внимательнее вглядываться в сухие стебли. А руки запихнула в валенки за голенища — пусть погреются.
— Таисья, где ты там? — позвала мать. — Айда домой.
— Мамка, погляди-ко! — Тайка прыгнула вниз, едва не выбив у матери подойник.
— Тьфу ты! Скачет как оглашенная! В молоко сена натрусила!
— Да ты погляди, мамка! Как из какого царства цветки-то!
— A-а, иди ты! — отмахнулась мать и широко пошагала к дому.
Тайка поднесла травинки к лицу. У колокольчика бутон был густой лиловой синевы, а шапочка клевера казалась обрызганной свекольным соком. Верно. Цветы были из Царства Вечерних Теней.