— Вызвал, — согласилась Клавдия Корнеевна. — Только какими средствами?.. Если разрешите, я вам прочитаю один короткий рассказ.
И достает она из портфеля книгу. Все смотрят: Чехов, том второй.
— Не возражаете?
Мы не возражали. Чехов — не кто-нибудь, можно послушать. И начала она читать про какую-то влюбленную парочку. К чему бы это? Девчонки стыдливо улыбаются, мальчишки перемигиваются. Куда это гнет Чехов? А я чувствую, что щеки у меня загорелись сами собой. Я их ладонями зажал. Тогда на уши перекинулось. Защипало даже.
Влюбленных выследил какой-то мальчишка и стал у них деньги и всякие вещицы интересные требовать. И все грозил разболтать, как они целовались. Такой этот мальчишка противный и гадостный, что я бы его избил! Только кого бить? Ведь про меня Чехов написал!.. Потом влюбленные поженились, перестали прятаться и бояться и вдвоем отодрали мальчишку за уши, а мне казалось, что это они за мои уши дергают!
Когда Клавдия Корнеевна перестала читать, в классе было жарко, как в ванной. Это от меня все накалилось. «Ну, — думаю, — Клавдия Корнеевна! Уважал я вас! И сейчас уважаю! Но если еще что-нибудь скажете — во весь век не забуду!»
Но я же говорил, — умная она, Клавдия Корнеевна. На меня ни разу не взглянула. Чехова в портфель спрятала, встала и говорит:
— На сегодня все! До свидания!..
В классе у нас «лаптей» нету. Догадались. Подошли мальчишки, парту нашу окружили и ко мне:
— Подглядывал, значит?
— Подсматривал, выходит?
Тут еще Катька с первой парты крикнула:
— Чехов добрый! Он его злым мальчиком обозвал, а это хуже! Это отвр-р-рати-тельный мальчишка!
А мне и крыть нечем: слов подходящих никак не найти. Спасибо Буну — выручил!
— Отстаньте от Тура! — говорит. — Никто не подглядывал! Они сами на наш камень садились. У нас там эфир для жуков был спрятан. Мы — за эфиром, а они… сидят. И все! Ясно?.. Очень нам надо подсматривать!
Бун — он такой: если скажет, ему верят. Отстали ребята. А для меня эта история только зимой кончилась.
Помню, бежал я куда-то… В булочную или в кино. В булочную, пожалуй. Если б в кино, то и Бун был бы со мной. Точно! Наша булочная как раз на ремонт закрылась. Потому я через парк и бежал — в другую. А по пути космический корабль стоит — детский. Влезешь в него по лестнице, в люк высунешься и — лети себе вниз по ледяной горке. Никого вокруг нету. Дай, думаю, прокачусь!
И откуда они взялись — не знаю. Я их заметил, когда съезжал с горки и скорость у меня была такая, хоть сто тормозов — не остановиться.
— Эй! — кричу. — Береги-ись!
А они идут внизу у горки и, как в песне: ничего не видят, ничего не слышат. В одной руке у него — очки темные, другой он ее поддерживает — осторожненько, как стеклянную. А она, Ольга Захаровна, ничего себе — физкультурная, ее не очень-то разобьешь.
Я кричу и еду, потеряв самоуправление, а они идут и молчат, как лунатики. Ну и произошла стыковка — подрубил я их на полном ходу… Сидим в снегу все трое и смотрим друг на друга.
— Здравствуйте! — говорю. — Простите, пожалуйста!
Как только они меня узнали, Сеня Петрович очки на нос нацепил — не уважает, значит, по-прежнему. А она улыбается. Вскочила первая и помогла ему подняться. Смеется и снег с пальто стряхивает. Я тоже встал, хотел уйти спокойно, да разве с моим языком уйдешь? Он сам зашевелился, а я только слышал, как он проговорил:
— Можете меня выдрать за уши, как Чехов злого мальчишку!
Ольга Захаровна засмеялась еще громче — читала, наверно, второй том.
— Ты, — говорит, — поторопился! Рано нам встретился!
Я не понял.
— Почему рано?
Она как-то странно на Сеню Петровича взглянула и сказала больше ему, чем мне:
— Ситуация еще не та, не чеховская… В рассказе уже предложение было сделано…
А дальше пошло совсем непонятное. Сеня Петрович очки сдернул, смотрит на Ольгу Захаровну, сияет и заикается:
— Д-да я д-давно!.. Д-да я х-хоть сейчас!..
Тут он схватил ее за руку, а я пошел в булочную. Что с ними, с больными, делать? Иду и слышу — кто-то догоняет. Обернулся — он, Сеня Петрович. Подбежал, с налета чмокнул меня в лоб и шепчет:
— С-спасибо, дружище!.. Спасибо!.. Иди!
Я и пошел…
Про Катьку с первой парты
А ведь Бун-то мой — тоже больной! Не так, конечно, как Сеня Петрович, — поменьше, но больной. Я это на черчении заметил.
Задание тогда было такое: начертить любой знакомый предмет. Пока я думал, что бы изобразить попроще, Бун уже вовсю карандашом работал. Заглянул к нему: жука выводит — вид сверху. Здорово получается! Я сразу узнал — это тот жук, который в мой кефир шлепнулся.
А я думал-думал и решил — туру… Тьфу! Опять оговорился! Уж этот мне дед!.. Ладью решил начертить. Легче легкого! Вид сверху — кружок в кружке, вид сбоку — конус усеченный.
В классе резинки шуршат по бумаге, линейки пощелкивают. Борис Борисович сидит за столом и читает какую-то книгу, заслонив ее портфелем. Он всегда книгу за портфель прячет, чтобы мы обложку не увидели. А разве от нас спрячешь? Все давно знают про его страсть к детективам.
Борис Борисович нравится нам. Он хороший и объясняет нормально. И бородка у него для солидности. Все простит, но если кто у кого хоть одну линию «слижет» — тут уж плохо! Тут он вроде как стареет на глазах и кривится, точно его самого обидели. И обязательно скажет: «Мысль повторенная есть ложь!» Не очень-то мы эту фразу понимаем, но боимся ее хуже любой насмешки.
На уроках черчения мы всегда больше сами работаем. Борис Борисович объяснит, что к чему, и сразу же — задание. Мы — чертим, он — детектив читает. За пять минут до звонка обойдет все парты и тут же без всякой волокиты отметки ставит. Сколько-то он мне сегодня за ладью отвалит? Ладья — что надо! С такой ладьей за первую категорию драться можно!.. Интересно, как там жук у моего дружка поживает?
Посмотрел на Буна, а он уже закончил. Все готово: и сверху вид, и сбоку. Сидит и вперед куда-то уставился. Не моргнет. И в глазах, как у Сени Петровича, когда я его с Ольгой Захаровной у горки встретил, сумасшедшинки плавают… Что это он увидел такое? И я вперед смотрю. Только любоваться-то не на что! Все знакомое: доска, Борис Борисович с детективом, первая парта, за ней — Катька. Вовсю работает резинкой — чертеж запорола, наверно. И так старается, что волосы у нее рассыпались во все стороны. Левой рукой она их собирает, а правой елозит по бумаге — даже скрип по классу.
Я Буна — локтем в бок:
— Ты чего?
Он вздрогнул.
— Ничего!
— Втюрился?
Это я спросил просто так — без всякой мысли. Никакой ни намек! Шутка! Думал — посмеемся вместе!
А Бун отвернулся от меня и карандашом по парте сердито царапает. Забыл про чертеж и чирик поперек листа! Я его за руку схватил.
— Испортишь же!
Но уже поздно: карандаш по самой голове жука проехался, и стереть эту линию некогда: Борис Борисович встал и идет к нам.
— Закончили? — спрашивает и берет чертеж Буна.
— Борис Борисович, — говорю, — я там подпортил Зыкину случайно… Полез за карандашом и…
— Это не страшно! — Борис Борисович бородку потрогал, заинтересовался. — Я таких жуков не видел. Интересный экземпляр! У тебя есть такой в коллекции?
Бун помотал головой.
— В руках держал, но отпустить пришлось — эфира не было.
— Жалко! — говорит Борис Борисович и выводит на чертеже пятерку.
Потом он мою ладью посмотрел, руку мне на плечо положил.
— Ты какими любишь играть?
— Конечно, белыми! Ферзевой гамбит!
— Как-нибудь сразимся!
— С удовольствием! — отвечаю, а сам про себя думаю: «Не тяни резину! Давай отметку ставь!»
Борис Борисович выставил мне жирную четверку и пошел дальше, а я спрашиваю у Буна:
— Обиделся, что ли? Да я же просто так!
— Не надо, Тур!
И таким он голосом это произнес, на полном серьезе, с болью какой-то, что я замолчал и все оставшиеся уроки про Буна и про Катьку думал. А память у меня — как кино, самому удивительно. Если захочу, в голове у меня как кинолента закрутится, и я все вижу, что видел год или два назад. Запустил я ленту про Катьку и Буна — все и прояснилось…
Как Катьку к доске вызовут, Бун нервничать начинает — под партой ногами по полу постукивает, точно у него судороги. А когда она стихи на вечере читала, он громче всех хлопал. Все перестали, а он стоит и бьет в ладоши. Я его тогда еле усадил на место. А на лыжах — на физкультуре? Теперь понятно, почему он не первый к финишу приходит! Я-то знаю: Бун — лыжник первоклассный. Когда не на уроке, никому из наших мальчишек его не догнать. А когда урок — пятым или шестым дистанцию заканчивает, сразу же после Катьки. Теперь ясно: не хочет ее обгонять! А с вешалкой? Когда он раньше Катьки в раздевалку заходит, то обязательно и ее пальто тащит. «На! — говорит. — Упало… Под ногами валялось…» Больно часто пальто у Катьки падало!
И что он в ней нашел? Болтуха-хохотуха! Модница! Чистюля! Руки после физкультуры моет! И все вокруг на две кучки раскладывает: одно — это оч-чаровательно, а другое — это отвр-р-ратительно. Будто других слов нету! Вальс — оч-чарованье! Мальчишка — отвр-р-ратительный!..
Эх, Бун, Бун! Ты и кличку-то, наверно, из-за нее заработал! Помню, как отвечал ты на том уроке. Слова растягивал, чуть не по слогам произносил: «Ца-ри-ца Е-ка-те-ри-на Вто-ра-я». Говорил про Вторую, а думал про свою Катьку с первой парты — вот и вышло у тебя не «бунт», а «бун»! Тоже мне — нашел царицу, нечего сказать!
Бун перетаскивает горы
Бун живет на первом этаже, а я — на той же лестнице под крышей, на пятом.
Утром в воскресенье дед дал мне двадцать копеек на пирожки с мясом — их в парке у метро продают. Я взял лыжи и — вниз, к Буну. Он уже готов. Вышли на улицу. Вход в парк — прямо перед нашим домом, через дорогу. А Бун меня куда-то вправо тянет.
— Там, — говорит, — войдем. Там удобнее…
Но меня не проведешь! Я уже все понял. Буна, как в микроскоп, вижу.
— Не крути! — говорю. — Не темни! Она там, что ли?
Врать Бун не умеет. Сразу признался:
— Она… А что?.. Если не хочешь — не ходи, но лучше пойдем.
— Пойдем, мне-то что!
Идем, значит, а она у другого входа на скамейке сидит. Лыжи аккуратненько в снег воткнуты, а сама сидит. И не как-нибудь — на газетке! Постелила ее на скамейку и сидит.
А снег-то на скамейке белый, почище газеты. «Вот, — думаю, — чистюля! Намучается с нею Бун! Даст она ему жизни! Будет уши и руки на чистоту проверять!..»
— Здравствуйте, — говорит, — мальчики! Поехали! Погода — оч-чарованье! И лыжня — оч-чаровательная! Я уже попробовала. Поехали!
Слушаю я ее, а самому все наперекор сказать хочется.
— Лыжня — как лыжня и погода — как погода. Нечего в телячий восторг приходить!
Она серьезно на меня посмотрела и спрашивает:
— У вас в доме крыша сегодня не протекала?
— Крыша? — удивился я.
— Ну да! Не капало ночью?
— Не-ет! А что? Ночью таяло?
— Не таяло… Настроение у тебя отвр-р-ратительное — я и подумала, что тебя ночью подмочило!
Бун хохочет, а она и не улыбнулась.
— Ладно! — говорю. — Пирожок заработала — получишь у метро, если дойдешь туда на лыжах.
— У меня, — отвечает, — три шоколадки есть.
— Что так мало?
— Я не думала, что ты еще и жадный!
Переругиваясь, вышли мы на лыжню, которая вокруг всего парка проложена. Катька — впереди, Бун слева от нее по целине едет, указания всякие дает: как руками, как ногами работать. Я — сзади, и кататься мне совсем расхотелось. А она все зудит:
— Мама говорит, что у нынешних молодых людей все в рост ушло. Длинные, головка слабенькая и темечко с дырочкой… Акселерацией называется.
Длинные-то мы — длинные, это точно! Мы с Буном ровно по сто шестьдесят сантиметров, но на головы нам жаловаться нечего. Не ей судить про наши головы!
— А девчонки, — говорю, — не меняются: ни роста, ни ума у них не прибавилось. На них, как на мух-дрозофил, никакая радиация не действует.
— А ты не слышал, — спрашивает, — что дрозофилам памятник хотят поставить?
Вот, думаю, языкастая кукла! Так и режет! А вслух говорю:
— Им хотят, а нам уже поставили! И не один! На всех перекрестках, на которых фашистов били!.. И не за язык — за храбрость и ум! Фронтовым болтунам памятников не ставили!
Катька вдруг засмеялась.
— Правильно, — говорит. — За язык не ставили, а то бы тебя давно увековечили!..
— Ладно! — говорю. — Два пирожка за мной.
Катька ресничищами своими шлепает и насмешливо смотрит на меня.
— Вот так-то, длинненькие, с дырочкой в темечке!
Тут она задорно ухнула, палками оттолкнулась и понеслась вниз по крутому берегу пруда.
Бун испугался за нее, крикнул даже:
— Катюша!
А она летит вниз и тоже кричит:
— Оч-чарованье!
Потом одна лыжа у ней на что-то наткнулась, застопорилась — и Катька врезалась головой в снег.
Мы — к ней! И спуска крутого не заметили! А она уже встала на ноги и рукой за щеку держится. Под варежкой — кровь. Бун стал фиолетовым.
— Больно, Катюша?
— Не больно, — говорит. — Как бы шрам не остался!.. Железо какое-то под снегом… Я побегу, а вы лыжи мои захватите, пожалуйста!
Тут она достала три шоколадки, отдала Буну и побежала. Бун — за ней. Она обернулась, за щеку держится.
— Не смей! — говорит. — Рассержусь!
Мы и остались. Бун ее лыжи из снега вытащил и грустный такой. Я его успокаиваю:
— Брось ты! Чепуха! Царапина! Заживет, как на дрозофиле!
Он опять, как в классе, серьезно произнес:
— Не надо, Тур! — и дает мне шоколадку. — Жуй лучше… Она и для тебя захватила!
— За это, — говорю, — спасибо. А все равно девчонка девчонкой и останется! Я тебя всегда понимал, а с Катькой с этой никак не пойму! Заскок у тебя какой-то!
Бун ее лыжи тряпочкой аккуратно вытирает и не слышит меня. Несет чепуху сплошную:
— Я все бы для нее сделал!..
— Дурак!
А он свое:
— Она горы любит, а ни разу их не видела… Был бы такой экскаватор с термоядерным мотором и с ковшом на миллиард кубометров… Я бы за ночь весь Кавказ к ее окнам перетащил! На, раз любишь!..
Ну, разве не больной?..
Под колпаком
Я за эту парту ни за что бы не сел. Чего хорошего — весь день торчать перед учителем? А Катька ни за какими другими партами и не сидела — все за первой.
В тот день каждый урок начинался с одного и того же. Войдет учитель, сядет, а Катька с марлевой наклейкой на щеке так в глаза и лезет. Как тут не спросишь? Все учителя и спрашивали, что да как, да почему. Жалели Катьку. А «англичанка» даже руками всплеснула и запричитала, как на похоронах:
— Ми-илая ты моя!.. Такое личико!.. Неужели рубчик останется?
Все, между прочим, говорят, что Катька — красавица. Я-то не верю, а она сама уверена, и ей этот шрам хуже, чем инсульт с инфарктом. Те — внутри. Их не видно. А это же — во всю щеку.
Катька сидит и переживает. И Бун, вижу, переживает, — резинку пальцами мнет, точно сок из нее выдавливает.
В начале каждого урока Катька вчерашнюю историю с лыжами пересказывает. И не хочется ей, а приходится — учителя расспрашивают.
Когда она рассказывала первый раз, мальчишки и девчонки слушали внимательно, серьезно. Во второй раз ей стали подсказывать, как было дело, будто сами видели. А в третий уже пересмеивались и такие подробности придумывали, каких и не было.