— Они мешали? Кого-нибудь трогали?!
— Я не знаю, для чего они, — сказала мать. — Мне неизвестно. Может, ты отравить кого-то собрался. Я тебе не верю больше. Я ни капельки тебе не верю!
— Это обыкновенные грибы! Это шампиньоны были — на рынке два рубля килограмм!
— Помрешь ты без них? Не проживешь?
— Мне на них наплевать! — разъяренно сказал Жека. — Но их продать можно было! Всю бы зиму продавали!
— Зачем?!.
— Чтоб не зависеть ни от кого! Чтоб помощи не клянчить! Если надо, я тоже могу заработать!
Мать близоруко моргала. Смысл Жекиных слов дошел до нее не сразу. А потом она поняла, ощутила всю меру сыновней обиды. И всю меру сыновней гордости.
Мать села на край кровати и опять заплакала черными, крашеными слезами.
— Он же трус, мама, — сказал Жека. — Он трус! Я ведь про все знаю — и про лампу, и как он по трубе стучит… Нашелся трубач. Его нельзя было не выгнать!
— Ты ничего не знаешь, — сказала мать. — Это жизнь. Ты еще ничего про нее не знаешь.
— Почему он всегда приходит тайком?! От кого он прячется?!
— Он культурный, он замечательный человек. Редкий человек.
— Что же он прячется?! Прошлый раз, когда отец в двери звонился, вы свет погасили! Будто вас дома нету! Сидели и тряслись!
— Ты хотел, чтоб была драка?
— Пускай драка! Но он должен был выйти, а он побоялся! Почему он всего боится?!
— У нас все было бы хорошо, — сказала мать. — Это ведь только сейчас. Только сейчас. Пока ничего не решено.
— Он трус! Я бы вышел к отцу и не пустил сюда! И соседи бы не хихикали!
— Значит, было нельзя.
— Он струсил! Он даже меня боится! Пусть знает — здесь ему не место, не будет он здесь кофеи распивать!
Мать сказала:
— Я люблю его, Женя.
Он повернулся к ней всем худеньким туловищем; шея вытянулась, спереди на ней билась жилочка, напрягшаяся и злая.
— Труса?! — сказал он. — Который тут на цыпочках крадется? Кашлянуть боится? Который в уборную не пойдет, а все терпит? Да тебе же самой противно!
5
Он думал, что теперь все кончено. Он даже спал этой ночью без снов, глубоко и крепко, не пробуждаясь от собственного вздрагивания.
Только на следующее утро мать снова принялась накручивать волосы и краситься. И на лице ее было знакомое выражение. То самое. Жека не определил бы его словами, но уже возненавидел.
Он вспомнил вчерашний разговор о дневном спектакле, о контрамарке, и догадался, что мать наладилась в театр. Ссора не подействовала. Мать все-таки побежит слушать сольные партии, а уж Аркадий Антонович сумеет их напеть. Уж он постарается. И все, что Жека пытался остановить и прикончить, будет продолжаться.
Мать обиженно дулась, не разговаривала. Ну и к лучшему. Меньше будет подозрений.
Едва мать вышла из дому, как Жека напялил куртку, шапку и выкатился тоже. Никакого плана у него не имелось. Он только знал, что надо попасть в театр, а там будет видно. Там уж придумаем, как испортить сольную партию.
Странно, что у театра толпился народ, много народу, и на всех углах спрашивали про лишний билетик. Вопили радостные детки, спешащие на балет. Бабуси в шляпках суетились. Оказывается, не перевелись еще чокнутые. Или все они притворяются? Когда по телевизору показывали танцы и музыку, Жека переключал программу. Лучше уж на шестеренки смотреть.
Делая круги и петли между колоннами, Жека высматривал жертву. Она должна где-то быть. Если спрашивают про лишний билетик, значит, билетик может приплыть. Иначе бы не спрашивали.
И Жека увидел его. За колонной стояли дети кружочком, в центре — чистенький, причесанный, застегнутый мальчик. Воспитанный мальчик, это с первого взгляда ясно. Двумя пальцами он держал билет, выбирая, очевидно, кому его продать.
Жека прорвался внутрь тесного кружочка и мгновенно сцапал билет. Воспитанный мальчик так и остался с протянутой рукой.
— Мне позарез!.. — напористо сказал Жека. — Сколько?
У него было сорок копеек. Билет не мог стоить дороже — здесь ведь не хоккей показывали и не футбол. Дремучую муру показывали, ей красная цена — гривенник.
Воспитанный мальчик дергал подбородком, не в силах ответить. А те, что столпились кружочком, деликатно загомонили, произнося наивные слова: «Отдай, не имеешь права, кто ты такой…»
Жалкая публика. Стадионные болельщики давно бы Жеку по стенке размазали.
— Сколько, тебя спрашивают?!
— Н-не п-продается!.. — выпалил мальчик.
Ну, это уж слишком. Они Жеку за полного дурачка принимают. Кто это, скажите, будет выставлять над головою билет, не собираясь его продавать?
Жека одним движением сбросил с себя куртку, благо она нараспашку была, сдернул шапку и сунул мальчику:
— На!.. Когда муровина кончится — жди меня здесь!
Тут кружок заголосил, будто ремнем настеганный. Взбодрились-таки любители танцев. Но что теперь голосить — Жека через секунду был уже на контроле, в середине движущейся очереди, между бабусями в шляпках.
Громадный жаркий вестибюль гудел; в нем циркулировала еще более возбужденно-радостная толпа, чем на улице. Сдавали одежку на вешалки, теряли галоши, причесывались, покупали шоколадки. Жека, освобожденный от этих забот и хлопот, двинулся дальше. Ему скорей надо было усесться на место — он не хотел встретиться здесь с матерью.
Вокруг было множество дверей, лестниц и переходов, и, чтоб не блуждать понапрасну, Жека нахально устремился к первой попавшейся билетерше.
Она стояла надменная, седая, одетая в костюм с галунами. Может, она была не простой билетершей. Жека в театральных чинах и званиях не разбирался. Может, она командовала тут всем гарнизоном. Но Жекой еще владел подхлестывающий азарт:
— Мне куда? — И он протянул свой билетик.
Она рассмотрела билетик, затем как-то странно затормошилась, сделала плавный жест рукой:
— Вот сюда, прошу вас, будьте любезны, пройдемте сюда!..
И, сверкая адмиральскими галунами, поплыла вперед, все поводя рукой и призывно оглядываясь. Так они прошествовали по главной лестнице, устланной шершавым малиновым ковром; миновали фойе, где на них вытаращились бабуси; миновали первый вход в зрительный зал, и еще один вход, и еще… Жека готов был заподозрить, что манеры билетерши обманчивы. Приседает, делает ручкой, а заведет в милицейскую комнату. Входы-то в зал далеко позади остались. Куда это она плывет?
Билетерша остановилась у белой двери, и опасения Жеки усилились. Он увидел, что билетерша вставляет в скважину массивный бронзовый ключ. С какой бы стати? Обычно зрителей на ключ не замыкают. Даже и тех, кто смотрит балет. А если замыкают, они уже не зрители, их по-другому называют.
Второпях Жека не рассмотрел свой билетик. Доверился воспитанному мальчику. А они, воспитанные-то, способны и вчерашними билетами торговать.
— Прошу вас, будьте любезны, — сказала билетерша, беря его под локоток.
Он заглянул за дверь, еще инстинктивно упираясь. Там была не милицейская комната. Там была вся в позолоте, в бархате, в переливе хрустальных подвесок отдельная ложа. То есть гораздо позднее, когда он остался уже один, и вскарабкался на пухлое раскоряченное кресло, и облокотился на малиновый барьер, он сообразил, что находится в ложе…
Билетик-то оказался не фальшивым. И не простым билетиком — он был контрамаркой. И небось почище той, что принес вчера Аркадий Антоныч. Вот так. Не нуждаемся в подаяниях.
Скрипнуло отодвигаемое кресло. Рядом с Жекой усаживался воспитанный мальчик, подтягивая брючки на коленях.
— В-ваши в-вещи я сдал на в-вешалку, — обиденно сообщил он.
— Ладно, — буркнул Жека. — Спасибо.
— В-возьмите номерок.
— Ты, это, извини уж… Так получилось.
— М-можно б-было сказать, что вам очень хочется на с-спектакль. А не швыряться в-вещами.
— Сказано — извини!
— Откуда мне з-знать, — виновато сказал воспитанный мальчик, — что вы д-до такой с-степени любите музыку?
Жека фыркнул, хотел ответить, до какой степени он любит музыку, но посмотрел вниз и забыл о мальчике.
Внизу, прямо под ним, начиналась длинная оркестровая яма; в ней стояли пюпитры, освещенные лампочками, — на каждом пюпитре своя маленькая лампочка, — виднелся огромный барабан с темным пятном на боку, неуклюжая бронзовая арфа и еще какие-то незнакомые штуковины. Я яму из боковой дверцы цепочкой входили музыканты, пробирались между пюпитрами, раскладывали ноты — кто пухлую пачку, кто — тощенькую. И среди музыкантов Жека увидел Аркадия Антоновича. Совсем близко.
Присев на стул и тоже поддернув брючки, Аркадий Антонович положил на колени футляр — вроде узкого чемодана с раструбом, — отщелкнул застежки, раскрыл. Внутри, в плюшевой колыбели, покоился его инструмент — небольшая, лоснившаяся благородным золотом труба.
Ай, знал бы Жека, где придется сидеть! Как просто — захватил бы с собой рогатку, и песенка трубача спета. Да не нужна и рогатка, можно голыми руками справиться. Взять бы яблоко или картошину, обыкновенную вареную картошину. Зафитилить в середину этой трубы, в самую воронку, будто нарочно повернутую к ложе, — и привет. Заклинится любая сольная партия.
Кстати, в театре есть буфет. В буфетах продают яблоки.
6
Аркадий Антонович после вчерашней ссоры, конечно же, упал духом и расклеился. Ночью не мог уснуть, читал «Опыты» Мишеля Монтеня и ужасался, находя трагические аналогии. Утром поднялся разбитый, с мертвецки опухшим лицом и головной болью. Когда появился в оркестре, сразу все стали интересоваться его здоровьем.
Он не знал, пришла ли на спектакль Зоинька. Если она здесь, то сгорит со стыда за своего избранника. Вероятней всего, что Аркадий Антонович сегодня будет играть гнусно, омерзительно, а то и вовсе завалит всю партию. Когда он не в форме, он жалок и беспомощен. Это бывает даже с профессионалами, с музыкантами самого высокого уровня. Виной тому — крайняя возбудимость и неуверенность в себе.
Ночью, когда читал Монтеня, отчетливо мерещились жестяные звуки — тройные удары по водосточной трубе. Воспринимались они, как такты похоронного марша. Аркадий Антонович уговаривал себя, что это мнительность, что минорной тональности нет — большая терция соединяется с малой терцией, любой ребенок определит, что это примитивное до-ми-соль. Другого и быть не может. Вечерами, подходя к Зоинькиному дому, он и выстукивал до-ми-соль. Водосточная труба позволяла это сделать, она качалась на проволочках, можно было сыграть на ней всю диатоническую гамму.
Он себя уговаривал, а всю ночь мерещилось: ля-до-ми! Ля-до-ми! С кладбищенским завыванием. Тревожно.
И философ Монтень трепал нервы своими циничными рассуждениями. Раньше Аркадий Антонович восхищался Монтенем, а сегодня ночью вдруг подумал, что Монтень — отъявленный циник. Ему, понимаете ли, известны все тайники человеческой души. Немало, значит, копался в этих тайниках, живодер. Деликатный человек не станет копаться; деликатному человеку иногда и в свою-то душу заглянуть противно.
Аркадий Антонович вынул из футляра свой инструмент, футляр поставил справа от себя, в уголке, чтоб не задели ногами. Кто-то из группы медных, пробираясь мимо, наклонился и спросил:
— Вам нехорошо, Аркадий Антоныч?
— Нет, — ответил он. — Ничего, пройдет.
— Сердце?
— Мысли, — сказал Аркадий Антонович.
— Тоже от погоды, — сочувственно определили медные. — Погода — архивредительская! Архиподлая!
Аркадий Антонович посторонился, пропуская коллегу; на мгновение закрыл глаза, слушая привычный шум зрительного зала и привычные голоса настраиваемых скрипок.
А когда он открыл глаза, то увидел Жеку.
Слева вверху, близко совсем, была ложа дирекции, двое мальчишек сидели у ее барьера, и только головы их виднелись, только лица. И одно лицо было Женькиным.
Оно будто прыгнуло, будто рванулось к Аркадию Антоновичу и повисло вплотную перед ним — бледное, как от умыванья холодной водой, с нависшим козыречком волос и с глазами, вздрагивающими от злости.
На какое-то время Аркадий Антонович перестал видеть и слышать, и сердце действительно закололо. Он пытался опомниться — ведь ничего же сверхъестественного, мальчишка каким-то путем проник в ложу, только и всего. Пришел вместе с матерью, встретил знакомых, его пригласили в ложу. Все это неожиданно? Да, неожиданно, учитывая вчерашнюю ссору. Но не более того. Желания мальчишек переменчивы, перестал капризничать, согласился пойти на спектакль… Вот только обидно, что Аркадий Антонович не в форме и не сможет сегодня показать, на что способен…
Он опять себя уговаривал — точно так же, как уговаривал ночью, и вдруг опять ему померещилось — точно так же, как мерещилось прошедшей ночью: ля-до-ми! Ля-до-ми!
Опять эти звуки. Три удара.
Вот так, наверное, и становятся душевнобольными. Без видимой причины, постепенно. Без ощущения границы. Вчера что-то померещилось, сегодня тоже. А завтра очнешься в смирительной рубахе.
Ну, докатился до приятных прогнозов. Глупости! Надо пересилить себя. В руки взять!
Но три удара, проклятые три удара слышны опять. И отчетливей прежнего. Аркадий Антонович открыл глаза — это за пультом уже стоял дирижер, постукивал костяной палочкой о пюпитр.
7
Кончилось действие, поплыл вниз тяжко шевелящийся, плотный, как ковер, занавес; выпорхнула откуда-то сбоку взмокшая Одетта и, держась пальчиками за юбочку, стала кланяться зрителям.
— П-понравилось вам? — спросил воспитанный мальчик.
— Угу.
Навалясь на барьер, Жека смотрел в оркестровую яму. Он смотрел туда и во время действия, плохо понимая, что показывают на сцене. Его мало интересовала эта сказочка и разные гуси-лебеди. Он только отметил, что вся музыка была знакома, — наверно, ее гоняют по радио каждый день. Заездили.
— Слышь, — сказал он. — Вон тот, с лысинами… который на трубе играет…
— На к-какой трубе?
— Да вон. Все встали, а он сидит.
— Это не т-труба, — поправил воспитанный мальчик. — Это корнет-а-пистон. Вам понравилось, как он в-ведет партию?
— Дрянь, — сказал Жека.
— Мне тоже не п-понравилось, — согласился воспитанный мальчик. — Его будто п-подменили.
— На мыло таких. Чего он трясет этой штукой? Дудкой своей?
Воспитанный мальчик, что-то заподозрив, оглядел Жеку более внимательно.
— Эта штука н-называется крона. Из нее в-вытряхивают в-влагу.
— Слюни, что ли?
— Г-грубо г-говоря, слюни. А вы что… может, в-вы первый раз на спектакле?
— Само собой, что первый.
— Тогда у вас уд-дивительный слух, — сказал мальчик. — Вы музыкой не з-занимаетесь?
— Терпеть не могу.
— Н-напрасно. В-вам следовало бы з-заняться. У вас уд-дивительное чутье и слух.
— Яблоки тут где-нибудь продают? — спросил Жека.
— Что, п-простите?
— Яблоки, говорю, найдутся в буфете?
— В-в-вероятно…
— Пошли, отоваримся. Проводи меня.
Воспитанный мальчик сделал пригласительный жест, чем-то напомнив билетершу. И пока шли к буфету, поддерживал беседу:
— Хотите, вас п-прослушают?
— Да не нуждаюсь я!
— Н-напрасно, напрасно! Я из музыкальной семьи, но п-первый раз встречаю т-такое чутье!.. П-поверьте!
— Дураку ясно, что этого слюнтяя пора на мыло.
— Н-нет, вообще-то он играет п-прилично. Он хороший корнет-а-пистон. Но с-с-сегодня…
— Пистон заело, — свирепея, сказал Жека. — Кларнет дудит, а пистон заело. От слюней заржавел.
Воспитанный мальчик сдержанно посмеялся грубоватой шутке.
— Не к-кларнет, а к-корнет… Двойное название такое: корнет-а-пистон.
— Все равно слюнтяй!
— Да нет же, он не исключение в этом с-смысле! У всех д-духовых скапливается в-влага в мундштуке. Это н-неизбежно…
— А у него больше всех.
Мальчик вновь тонко улыбнулся:
— Т-тогда он увидел что-нибудь к-кислое.
— Где?
— Я вообще г-говорю. В принципе.
— А-а…
— Если т-трубач увидит что-нибудь к-кислое, это к-катастрофа. Г-гибель!
— Почему?