Ребята с нашего двора - Эдуард Шим 2 стр.


Он отбежал, озираясь, схватил лежавший у поленницы топор и поднял его вперед обухом.

— Давай!.. — зашептал он, чувствуя, как все холодеет, умирает в нем и от всего тела остается один дрожащий, до побеления сжатый кулак с занесенным топором. — Давай!.. Подходи!..

Они шли к нему. Впереди был Олег со своей наклоненной лобастой головой, с отвращением и яростью на крупном худом лице. Олег видел занесенный топор, понимал, что Санька ударит, и все-таки надвигался, выговаривая свистящим шепотом:

— Нет, ты фашист!.. Ты фашист!..

— Так?.. — забормотал Санька вне себя, сквозь закушенную губу. — У меня батю… на фронте… А, гады!..

— Стой! — внезапно проговорил Костя. Он длинной рукой остановил Олега, взял за локоть.

— Пусти!! Я ему…

— Стой!

Костя шагнул вперед, вплотную к Саньке и стал перед ним. Потом сказал:

— На, бей.

— Уйди!! — заорал Санька, отпихивая его свободной рукой. — Гады! Фашисты!… Уйди!..

— Бей, — сказал Костя. — За них.

— Уйди, а то!..

— Бей, я один здоровый.

— Батю моего… я этим фрицам… Иди сюда, гад! Боишься?! Пусти, не трожь!..

— Они раненые, — сказал Костя. — Только я здоровый. Вот и бей, чего ж не бьешь?

— Раненые?! — закричал Санька, еще не понимая смысла, а только зная, что надо перекричать, переспорить. — А тут не раненые?! У меня батю на фронте!.. Уйди!

— Его отец, — сказал Костя и кивнул на очкастика, — может, рядом с твоим лежит. Тоже убитый. Скажи ему, Фридрих!

— Не надо, пацаны, — поморщившись, сказал Фридрих. — Ну его. Пойдемте.

— Нет, ты скажи — сколько из вашей семьи осталось?

— Да не надо. Идемте.

— Нет, ты скажи.

— Ну, двое.

— А было?

— Восемь.

— А теперь скажи, как тебя самого ранило?

— Да ну вас! — раздраженно сказал Фридрих. — Идите вы, извиняюсь, к чертям. Нашли кому объяснять.

— Понял? — спросил Костя с каким-то очень взрослым спокойствием, почти равнодушно. — Когда нас везли сюда, всю дорогу бомбили. У нас половина ребят раненые… И эти двое раненые.

Санька по очереди смотрел им в лица: у них были разные выражения — Костя был отчужденно-спокоен, Олег еще злился, Фридрих выглядел недовольным и, вероятно, хотел поскорее уйти. Но было еще одно, общее выражение, которое заметил Санька. Детдомовские не принимали Саньку на равных. Будто детдомовским известно что-то такое, чего Санька не знает и не будет знать никогда.

— Эй, погодите!.. — крикнул он.

Детдомовские уже шли со двора.

— Погодите! — грубо и требовательно крикнул он.

Он хотел им сказать, что возьмет в доме еды и накормит их, и хлеба достанет где-нибудь, и даст им хлеба, на все те деньги, что он разорвал. И он сделает это не потому, что забоялся или пожалел их, а потому, что так теперь захотелось.

Детдомовские остановились, а из дому в это время вышли мать и старуха докторша.

— Полосканья три раза в день, — говорила докторша. — Рецепты покажете врачу, когда он приедет. А волноваться нечего. Через неделю ваш мальчик будет песни орать, у него оперное горло.

— Доктор, — шепнула мать. — Может, яичек возьмете? Санька, неси с подпола! Неси все, что есть!

Докторша — в красном своем кургузом пальтишке, в шляпке с кисеей, в разбитых, промокших и скорежившихся туфлях — была нищенски-жалкой. Но она величественно повернулась к матери:

— Это что за новости?!

— Ну, как же так, господи, — зашептала мать. — Неси, Санечка, неси!..

— Вы перепутали, дорогая, — сказала докторша ледяным голосом. — Я не поп и не дьякон. Яичек не собираю. Фридрих, объясни мне теперь спокойно: чем вы тут занимались?

— Они ко мне пришли! — сказал Санька.

— Персонально?

— Мы вправду приятели! Я их давно знаю!..

— Да? — сказала докторша. — Как это: с морковкина заговенья?

— Да нет… Я тогда пошутил.

— Веселый мальчик. Остряк! Но чем же вы тут занимались?

— Мы… Мы играли… — сказал Санька, оглядываясь на детдомовских и прося у них подтверждения. — Играли… Бегали!..

— Фридрих, — усмехнулась докторша, — все-таки я пропишу тебе по первое число.

— Ну, в чем дело, бабушка?!

— Я тебе объясню. Когда у нормального человека в ноге осколки от бомбы, он начнет бегать? Даже с таким милым приятелем? А? Марш домой, и немедленно!

— Они скоро придут! — забормотал Санька. — Чуток посидят еще — и придут. Вы не прогоняйте!

Саньке опять почудилось, что докторша все видит насквозь. Она все знает про Саньку, про детдомовских, про Санькину мать, про их дом и про всю их жизнь. Она поглядела мельком, убедилась, что все знает, и теперь ей это неинтересно.

— Трогательная дружба! — сказала она. — Хозяюшка, вы не подскажете, как побыстрей в Заречье пройти?

— И побыстрей, и помедленней — один путь. Да закрыт.

— Почему?

— Через реку. А там лед трогается.

— Вы уверены, что трогается? Мне надо к больному. Тоже к ребенку…

— И не думайте даже! — сказала мать и махнула рукой. — Полыньи кругом! Лед живой стал, шевелится!

Докторша прищурилась недоверчиво, не то вспоминая что-то, не то пробуя представить себе реку с полыньями и живым льдом.

Санька сказал по-взрослому, независимо:

— Мы позавчера тому назад ходили, дак жерди пришлось брать.

— На какой предмет — жерди?

— Чтоб под лед не уйти. Как провалишься.

— А нынче никто не пройдет, — сказала мать. — Ни одна душа. Вот-вот река сдвинется, заиграет.

— Вы считаете? — безучастно, что-то решив про себя, переспросила докторша. — Ну, делать нечего. Спасибо, что предупредили.

— А то бы пошли? — улыбнулась жалостливо мать.

— Я всю жизнь прожила в городе. Разве я понимаю, где у вас живой лед, а где мертвый?

— Издаля видать! — сказал Санька.

— Издаля, милый мальчик, я два года ничего не вижу. Даже в очках. — Докторша вдруг повеселела, прихлопнула шляпку на голове, засмеялась, и лицо у нее порозовело. — Нет, вы подумайте: никто меня не предупредил! Каково, а? У меня сердце, у меня ноги еле ходят, а я бы стала прыгать по льду! Цирк!

— Вовремя дорогу спросили, — сказала мать. Она была довольна, что хоть чем-то услужила докторше.

— Да, да! — закивала, смеясь, докторша. — Хорошо еще, сообразила спросить! Чистый цирк!.. Фридрих, вы остаетесь с приятелем?

— Они чуток посидят, — сказал Санька. — Мы тихо, смирно…

— Жаль, я не могу посмотреть на ваши тихие игры! — Докторша кивнула головой и пошла в калитку. Она пошла странной, связанной, подпрыгивающей походкой; теперь всем было видно, что у нее болят ноги, и было видно, как она торопится переступить с одной ноги на другую. Будто идет по тлеющим углям.

— Чего стоите? — сказал Санька детдомовским. — Присели бы… Меня Санькой зовут. То есть Александром. Посидите чуток, я сейчас…

Он уже не боялся, что детдомовские уйдут; они должны были теперь понимать его. Он не знал, откуда эта уверенность, но чувствовал ее. И впервые открыто, доверчиво и прямо посмотрел им в глаза, посмотрел не для того, чтоб узнать о них, а для того, чтобы выразить и открыть себя.

И они, наверно, поняли это. Они остались; рядом сели на приступку крыльца.

— Болит? — спросил Санька у Фридриха. — Нога-то болит?

— Теперь меньше.

— А осколки?

— Ноют иногда, — сказал Фридрих. — Как будто зуб дергает.

Алевтина выскочила на крыльцо. Мельком увидела детдомовских, растерялась по глупой своей девчоночьей натуре, от стеснения не сумела поздороваться. Только все оглядывалась, в полуулыбке показывала щербатые передние зубы.

— Ледоход смотрит, — сказал Санька. — Дурочка еще.

— Уй, грохотать начнет! — Алевтина встала на цыпочки. — Будто пушки палят! Другая льдина на дыбки становится, падает… Ужас!

— Ну, «ужас»! — передразнил Санька, извиняясь за сестру и все-таки радуясь, что она по-хорошему глядит на детдомовских. — Молчала бы. Мы не такое видели, верно?

— Да! — заспорила Алевтина. — А помнишь, тот год избу на перевозе снесло? Только бревнышки покатились… Ужас! Интересно, в городе ледоход бывает?

— Весной у нас два раза ледоход, — ответил Костя. — Сначала речной лед, а потом ладожский, из озера.

— Уй, а как же народ переправляется?

— Перелетает, — сказал Костя, улыбнувшись одними глазами. — В городе такая штука есть: сначала вверх тебя поднимет, потом вниз опустит.

— Ну?!

— Называется — мост.

Все засмеялись, и Алевтина засмеялась. И как с девчонками бывает, вдруг засмущалась до слез и стала натягивать платьишко на свои сизые коленки и лицо отворачивать.

— Знать, речка у вас маленькая… — проговорила она себе в плечо, тем призывно-веселым, игривым голоском, каким одни девчонки умеют говорить. Она почуяла, что с детдомовскими можно поиграть, и уже хотела поиграть.

— Алевтина, поди к ребенку! — закричала мать из сарая.

— Мать уйдет, — шепотом сказал Санька, — мы хлеба достанем или там еще чего… Обижаться не будете.

— Да нет, не стоит, — сказал Костя, пересмеиваясь с уходящей Алевтиной.

— Как — «не стоит»?! Накормлю.

— Не надо, не старайся.

— Да почему?

— Мы не себе хотели. Доре Борисовне — ну, вот докторше этой. А теперь она видела нас и уже не возьмет.

— Будет врать-то, — обиделся Санька. — Докторше! Она вон сама отказалась. Кабы в нужде, так взяла.

Костя вздохнул и снова улыбнулся:

— Ты не поймешь. Она такая.

— Она вообще ни у кого не берет, — хмуро сказал Олег. — Больным хлеб раздает, а сама голодная.

— Чего же вы молчали-то?! — пораженно спросил Санька. Он повернулся к Фридриху: — А ты чего молчал? Она бабка твоя, что ли?

— Бабушка.

— Тьфу, чурбаки нескладные! Откуда ж мы знали?!

— Да чего теперь, — просто, без сожаления сказал Костя. — Пошли, пацаны.

Санька кинулся было в избу, но столкнулся на пороге с матерью. Мать держала обложенный тряпками чугунок. Жидкий прозрачный пар вился над чугунком.

— Постойте, мальцы… Вот! — Мать протянула чугунок. — Картошек вареных возьмите.

— Мамк, ты денег не бери! — заторопился Санька. — Слышь? Не надо! Они докторше хлеба хотели купить… Не себе, докторше!.. Она, мол, отказывается, а сама голодная ходит!

Мать поставила чугунок на перильце, распрямилась.

— Да я ведь поняла, — кивнула она головой. — Поняла. Вот же какие люди бывают на свете… То ли дурные, то ли святые… Ах, господи… Берите, мальцы. Ешьте.

Нагибай голову, пролез в калитку председатель Суетнов. Сумрачным, замкнутым было его лицо, он упорно смотрел под ноги, будто что потерял и теперь ищет на этой грязной дороге, в навозно-рыжем талом снегу.

— Дарья, насчет врача я предупредил. Как вернется, зайдет к тебе.

— Григорий Иваныч, да была врачиха-то! — Мать сбежала вниз по ступенькам. — Из детского дома была! Все сделала, что надо… Полосканье оставила. Говорит — обойдется, мол…

— Ну и ладно.

— Слышь, Григорий Иваныч! Теперь что ж, теперь я поехала бы… За продуктами, в район-то, поехала бы. Ничего, авось доберемся!

— Не надо, — сказал председатель, почесывая подбородок о плечо. — Катерина Пенькова да соломатинские дочки поехали. Только что.

— Неуж согласились?!

— А что делать… — Суетнов помолчал. — Уж и сам жалею, что уговорил… Но ведь — надо. — Он опять помолчал. — Иду сейчас берегом, какая-то женщина на реке… По льду в Заречье бежит… Вот, думаю, тоже у кого-то беда…

— Какая женщина?! — прервала мать — и тотчас охнула и быстро оглянулась на детдомовских. — Старенькая?..

— Да не поймешь, то ли — девка, то ли — старуха. Далеко уже. Пальтишко красное виднеется.

— Бабушка!.. — вскочив на ноги, выдохнул Фридрих.

— Пошла все-таки!..

— Пацаны, скорей! Костя!..

— Куда вы? Что стряслось-то?! Дарья, куда они?!

— Господи, это докторша… К ребенку, говорит, в Заречье… Господи, твоя воля!.. — бессвязно выкрикивала мать, подталкивая Суетнова к дороге, торопясь вслед за мальчишками, уже бежавшими с обрыва к реке. Впереди, прыжками, несся с жердиной в руках Санька.

А с реки вдруг донесло, медлительно докатило как бы чудовищный шорох, тяжелый хруст — и вдруг ударило крепко и звонко, с оттяжкой, и отозвалось эхо.

И снова все замерло. Будто прислушалось все — и рябая, в сизых промоинах река, и берега с глубокими жидкими дорогами, и черно-зеленый лес, и небо с низкими, холщовыми тучами.

Алевтина выскочила на крыльцо и увидела, что двор пуст.

— Сами на реку побегли! — закричала она в отчаянье. — Радуются небось!.. А меня оставили!..

Она вскарабкалась на перила крыльца и вся вытянулась, голоногая, в облепившем ее платьишке. Смотрела, смотрела, потом что-то увидела и засмеялась восторженно-счастливо:

— Пошел, пошел! Лед пошел!.. Уй, что деется, страхи-то какие, мамоньки… До чего хорошо!

2

Я работаю в газете, в ночную смену.

Прежде моя работа казалась мне странной, я долго приспосабливалась к ней. У каждого человека есть внутренние часы, свой невидимый, но точный механизм, определяющий ритм жизни; обычно ход этого механизма совпадает с ходом внешних событий, и тогда это — привычное, нормальное существование. А иногда ход сбивается, ваши внутренние часы отстают или спешат; например, вы прилетели из Хабаровска на ТУ; садились в самолет утром и вышли из него тоже утром, внешнее время остановилось, но вы-то чувствуете: ваши внутренние часы убежали на полсуток вперед.

А у меня — постоянное несовпадение времени, постоянная разница, будто каждый день я прилетаю с Дальнего Востока. Но я уже привыкла, я не удивляюсь теперь, что усталость у мня наступает с рассветом, когда другие люди бодры; что я сплю днем, когда кричат на дворе мальчишки и звонит коммунальный телефон в коридоре; я привыкла даже к тому, что воспоминания, наши вечерние спутники, приходят ко мне по утрам.

* * *

Мое дежурство кончается в пять утра. И обычно я не спешу домой. Мне нравится идти по безлюдным улицам, пустым и тихим; нравится ехать в троллейбусе, тоже пустом, где еще не высох решетчатый пол, и моя одинокая монета, опущенная в кассовую копилку, бренчит и позванивает, как бубенчик.

Я медленно бреду от троллейбусной остановки, вхожу во двор, присаживаюсь на скамеечку под полосатым детским грибом. Я устала, побаливает голова, и в ушах как будто непрестанный шорох, слабое гуденье, как в телефонной трубке, когда говоришь с другим городом. И я сижу вот так, поставив ноги на бортик детского песочного ящика, под детским полосатым грибом; меня здесь не видно, никто не будет удивлен, заметив седую, с трясущейся головой женщину лет под шестьдесят, непонятно зачем дежурящую на дворе в такую рань. Меня не видно, а я вижу почти весь двор, старый и сумрачный ленинградский двор, и ворота на улицу, и сараи, и две стены нашего серого «доходного» дома со спящими окнами.

Светлеет небо, начинается день, а я успела уже закончить его; мне хорошо, я отдыхаю, я неподвластна времени — вчерашний день и нынешний, прошлое и настоящее одновременно существуют во мне.

* * *

Два человека стоят в подворотне в классической позе влюбленных; я слышу их голоса, я их узнала: Игорь и Майка, соседи.

Майка школьница, но уже взрослая девушка, вернее — девушка без возраста, каких много теперь. Ей можно дать и семнадцать лет, и двадцать семь. Она современна — волосы длинным куполом, почти всегда лакированные, длинные глазки подведены тушью, очертания губ с умелой точностью тронуты помадой, модная деревянная брошка на платье и деревянный браслет на узкой руке.

Майка — дочь нашей дворничихи, бабы Дуни; однажды я видела, как Майка, со своей прической куполом, с подведенными глазами, мыла в квартире полы, шустро гнала тряпкой грязную воду. И, напевая, притопывала босыми ногами, исполняла светский танец чарльстон.

Назад Дальше