Другой центр событий повести — Организационный Двор, где активист на основании своей «классово-расслоечной ведомости» разделяет крестьян: кого — на плот, а кого — в колхоз. В этой картине отделения «чистых» от «нечистых» А. Кулагина увидела отражение народных представлений о конце света и Страшном Суде, хранилищем которых являются легенды и духовные стихи, рассказывающие о разделении в конце мира живых и воскресших мертвых на праведников и грешников и отправке одних — в рай, а других — в ад. Плот, на котором сплавляют подлежащих ликвидации кулаков, напоминает языческую погребальную ладью: крестьянство оказывается тем «покойником», которого строители нового мира отправляют на ней в мир иной. А также языческий обряд похорон Купалы, в основе которого лежало ритуальное жертвоприношение; «жертвоприношением во имя рождения нового, колхозного строя»[183] становится и «ликвидация кулачества как класса». Кроме того, река и переправа по ней вызывает ассоциации со Стиксом, согласно греческой мифологии, текущим в Аид, царство мертвых.
Целование крестьян после их разделения на «организованных членов» и «неорганизованных единоличников», которое происходит на Организационном Дворе перед отправкой плота, уподобляют прощанию еще живых людей перед смертью или с покойником перед его погребением. Характерно, что в «Котловане» прощаются друг с другом и вступающие в колхоз, и записанные на плот — для крестьян и то и другое равносильно смерти.
О главных организаторах коллективизации, активистах, мы писали, когда разбирали реальный контекст «Котлована». Документы свидетельствуют, что этих рьяных представителей народа очевидцы тех событий 1930 г. по созвучию и за бесчеловечность порой называли антихристами. Любопытно, что и современные исследователи платоновского творчества сравнивают проводника коллективизации в колхозе имени Генеральной линии с антихристом. Уже на уровне фонетики именование этого главного исполнителя «курса на коллективизацию» перекликается с именем основного противника Христа, вера в появление которого перед вторым пришествием Спасителя, как пишет А. Кулагина, отразилась и в духовных стихах. Подтверждение фонетической ассоциации Ю. Пастушенко[184] находит в сюжете «Котлована»: активист не имеет ни лица, ни имени и говорит вполне «по завету», что, по преданию, должен делать слуга дьявола, пародируя Христа. Пародией на Христа с апостолами, несущими в мир новую благую весть, Ю. Пастушенко называет и поход активиста с его «подручными» по деревне в целях колхозной агитации.
К деревенской части «Котлована» относятся и те гротескные образы, которые придают и без того жуткой картине коллективизации фантасмагорическую окраску: медведь, имеющий «классовое чутье» и помогающий проводить «рас-кулачку», и обобществленные лошади, организованно шествующие на водопой и самостоятельно заготавливающие себе корм. За сцены с медведем-молотобойцем И. Бродский назвал Платонова первым серьезным сюрреалистом, охарактеризовав его сюрреализм как фольклорный. В связи с образом этого медведя и подобными ему персонажами из других произведений писателя Т. М. Вахитова тоже пишет об элементе «сверхъестественного», которое в прозе Платонова рубежа 20–30-х годов укладывается в схему русской бытовой сказки и является следствием ориентации писателя на фольклорную традицию: «сверхъестественность и фантастичность не нарушают естественных законов природы, но особым образом трансформируют реальность, выворачивая ее наизнанку»[185]. А. Кулагина[186] приводит конкретный сказочный сюжет, с которым эпизод раскулачивания при посредстве этого персонажа русских народных сказок обнаруживает ряд общих черт: медведь (из сказки о медведе на липовой ноге) наказывает своих бывших обидчиков — старика и старуху.
Сцена бодрого марша колхозных лошадей происходит на фоне лежащих в гробах бывших хозяев: мужики, у которых лошадей взяли в колхоз, объясняют свое нежелание жить тем, что у них «душа ушла изо всей плоти». Жена одного из крестьян комментирует происходящее с мужем так: у него душа — лошадь. Аналогичную сцену в киносценарии «Машинист» сам Платонов, как мы писали в первой главе, резюмирует словами «без души». Для дополнительной иллюстрации данного образа мы приводили и известное высказывание Ленина «об уничтожении в середняке того, что чуждо и враждебно пролетариату — собственнической половины крестьянской души». Е. Касаткина связала две эти сцены — конский поход и мужиков в гробах — и объяснила сознательность животных реминисценцией идеи Платона о душе-колеснице, которую везут две лошади, черная и белая, одна из которых тянет вниз, а другая устремлена вверх. Самостоятельно марширующие лошади — это и есть души крестьян, существующие уже отдельно от своих хозяев, считает исследовательница. О знакомстве Платонова с работами греческого философа-идеалиста и о влиянии Платона на Платонова, которое стало дополнительной мотивировкой его литературной фамилии, говорили неоднократно (настоящая фамилия писателя Климентов; образованная от отчества фамилия Платонов, как предполагают, выражала и творческое кредо писателя, прежде всего его любовь к философии). В основе данного гротескного образа, вероятно, действительно лежали идеи Платона, в том числе и его представление о смерти как отделении души от тела и переселении освободившихся душ в новые тела, «соответствующие их главной в жизни заботе» («Федон», 82а). Так или иначе, но и медведь-молотобоец, и сознательные лошади вместе с их фольклорными и философскими источниками дополняют зловещий и многогранный образ смерти в «Котловане» и согласуются с общей эсхатологической атмосферой его деревенской части.
Об обстановке здесь конца истории, как он изображен в Библии, говорят практически все исследователи, употребляя для характеристики коллективизации в повести Платонова образы Страшного суда и Апокалипсиса. Как считает Е. Касаткина, эсхатологическая тема в «Котловане» представлена целым набором апокалиптических образов: «беспорядок в ритме смены сезонов, дня и ночи, относящийся к эсхатологическим мотивам, здесь выражен наступившим зимой теплом от мертвых туш заколотого скота и совмещением признаков разных времен года»[187]. Чувство кошмара от сцен коллективизации исследовательница сравнивает с видениями конца света, открытыми Иоанну Богослову на острове Патмос. М. Геллер тоже пишет о том, что Платонов придает «элементам коллективизации апокалиптическую форму Страшного суда»[188].
Такова в самом общем виде культурная составляющая деревенских образов «Котлована». Она является формой выражения позиции автора и отношения его к программе «социалистического преобразования деревни». Изображением Апокалипсиса коллективизации Платонов логично дополняет главный эсхатологический образ своей повести — «другой город» с возводимой в нем башней «общепролетарского дома». Есть здесь и горькая ирония Платонова по отношению к собственным былым идеалам и воззрениям. Ведь он сам когда-то мечтал о том, что с революцией закончатся все страдания и наступит счастливый «конец мира, истории и прогресса». Вот он и наступил, этот «конец мира».
«Превратить знание в исследование причин смерти ради дела воскрешения»
Программа грядущего преображения мира, которую в 1919–1922 гг. декларирует воодушевленный революцией молодой Платонов, — это плод его юношеского романтизма и увлечения философской литературой; смесь разных идей, заимствованных из прочитанных книг порой без всякого критического осмысления, а иногда полемически перетолкованных. Назвать источники многих тем раннего платоновского творчества, как мы писали, бывает непросто, в том числе и темы истины. В таких случаях можно лишь высказывать предположения. Но об одном юношеском увлечении писателя известно уже потому, что эта книга с пометами самого Платонова сохранилась в его библиотеке. Речь идет о сборнике избранных работ Н. Ф. Федорова «Философия общего дела», некоторые идеи которой кратко мы уже характеризовали. Николай Федорович Федоров (1828–1903) — оригинальный русский мыслитель-утопист; работал библиотекарем Румянцевского музея, был очень образованным человеком, вел аскетический образ жизни, своих идей не публиковал. Статьи Федорова после его смерти собрали и издали его ученики. Основные взгляды этого мыслителя сейчас хорошо известны. Он считал, что у всего человеческого рода должно быть одно общее дело, которое сплотит людей. В это «общее дело» человечества входит решение следующих задач: овладение тайнами жизни, преодоление слепой силы природы и ее главного зла — смерти, воскрешение ранее умерших («отцов») и как результат — всеобщее спасение и бессмертие в преображенном мире. Н. Ф. Федоров выдвигает идею регуляции природы, «т. е. обращение слепого хода природы в разумный», и изменение ее согласно желаниям человека; призывает к «изучению природы как силы смертоносной», бережному и любовному отношению к праху предков и их вещам, которые являются материалом для будущего воскрешения; пишет об огромном этическом значении музея и «собирании под видом старых вещей (ветоши) душ отшедших, умерших», «высокой непродажной ценности вещей негодных, вышедших из употребления»[189] и т. д. Трудно сказать, повлияли ли идеи Н. Федорова на Платонова или они только выразили его собственные взгляды и надежды, но в своей программе познания природного мироустройства и его революционного преображения, «похода на тайны», «изменения природных форм и приспособления их к себе», победы над смертью, «бессмертия человечества и спасения его от казематов физических законов» Платонов, молодой воронежский инженер и публицист, иногда почти цитирует «Философию общего дела». Платонова не смущает ни явный утопизм Федорова, ни то, что к социализму, который в конце XIX века приобрел себе много сторонников, сам Федоров относился резко отрицательно. Правда, в начале своего творческого пути будущий писатель ничего не говорит о такой «цели человеческого рода», как «возвращении жизни отцам» и о собирании «под видом старых вещей душ умерших» — центральной идее «Философии общего дела». К этой части федоровского учения он обратится позже, когда на очередном повороте социалистических преобразований большая часть населения страны превратится в «отбросы и отходы», в материал для строительства «здания социализма»; когда появится много «мертвых душ» и с новой силой встанет вопрос о смерти, уже не только физической, но и духовной.
Андрей Платонов был абсолютно честным писателем и человеком. К нему в полной мере можно отнести характеристику героя его собственной повести «Впрок»: «он способен был ошибаться, но не мог солгать». Ясно понимая в 1930 г. глубину народной трагедии, Платонов с горькой самоиронией признает, что вот теперь-то и встала по-настоящему эта задача «общего дела»: «воскрешение» всех «мертвых душ», всех «живых трупов». Начало кампании по сбору утильсырья и объявление старых ненужных вещей источником валюты для создания крупной промышленности и чуть ли не средством спасения страны, видимо, и подтолкнули писателя к метафорическому переосмыслению тех положений федоровского учения, которые раньше были оставлены им без должного внимания.
И вот в свой поход по новой действительности Вощев отправляется с мешком, в который, как в музей, «под видом старых вещей» он будет собирать «души умерших». В его мешке-музее найдут прибежище и «умерший, палый лист», и «все нищие, отвергнутые предметы», и «вещественные остатки потерянных людей», и колхоз. При этом именно «умерший, палый лист» станет первым экспонатом — не только как печальное воспоминание о былой неприязни к природе и о стремлении познать все ее тайны, но, возможно, и как знак солидарности с Павлом Флоренским и мужественное вступление на тот же путь познания истины, который проделал герой «Столпа».
Об отражении в «Котловане» идей Н. Ф. Федорова впервые было сказано в уже упомянутой нами статье А. Киселева «О повести „Котлован“ А. Платонова», опубликованной в журнале «Грани» в 1970 г. вскоре после первой публикации «Котлована» на Западе. Киселев обращает особое внимание на то, что у автора «Котлована» нет отвращения к грязи и тлению, а землю «он ощущает как прах всего прежде жившего». Лейтмотивом платоновской повести и главным мотивом деятельности Вощева Киселев называет «тоску по безвестно погубленным, умершим людям, по неиспользованной до конца силе и энергии всех живых существ»[190]. Действительно, нежность, с которой герой собирает «все нищие отвергнутые предметы» (99); трепетное и бережное отношение к вещам, в которых «запечатлелась навеки тягость согбенной жизни» (99) и «каждая из которых есть вечная память о забытом человеке» (114), любовь к их умершим владельцам, а также к живым людям, в которых теперь остался «один прах», — все эти чувства поражают едва ли не больше самого занятия Вощева. Вот, например, какими словами он сопровождает свой сбор:
«Я еще не рожался, а ты уже лежала, бедная неподвижная моя! — сказал вблизи голос Вощева, человека. — Значит, ты давно терпишь: иди греться!
Чиклин повернул голову вкось и заметил, что Вощев нагнулся за деревом и кладет что-то в мешок, который был уже полон» (99).
В этих словах главного героя отразилось отношение самого писателя к земле и праху, погибшим и погубленным людям, жившим ранее и живущим теперь; сострадание человеческому горю и боль за постигшую народ беду. Начиная приблизительно с «Котлована» проза Платонова приобретает то качество, которое С. Бочаров назвал «судорогой платоновской человечности»[191]. Эта печаль о «мертвых душах», в которой проявилась абсолютно необычная для советской литературы этическая позиция писателя Андрея Платонова, в рассказах 30-х годов разовьется в жалость ко всем слабым, беспомощным, одиноким, забытым и безымянным людям. За эту любовь его и будет укорять критика.
А. Киселев первым высказал предположение, что подтекст Н. Федорова в казавшемся мрачным «Котловане» вселяет надежду на будущее возрождение и возвышает дух. Цель деятельности своего героя Платонов формулирует так: «чтобы добиться отмщения — за тех, кто тихо лежит в земной глубине» (99), «для социалистического отмщении» (99), «для будущего отмщения» (100). В этой странной формулировке, как мы уже писали, переплелись и цели кампании по сбору утильсырья, и упования русского мыслителя, и новые задачи по воскрешению «мертвых душ» социализма. Своему первому «листу» Вощев обещает: «Я узнаю, за что ты жил и погиб». В свете того, что платоновский герой делает потом, данные слова, кроме всего прочего, о чем мы уже писали, звучат и обещанием «превратить знание в исследование причин смерти ради дела воскрешения»[192]. Но в «Котловане» проблема «исследования причин смерти» и «дела воскрешения» только поставлена. Пути же выхода «из положения смерти» (термин философии Федорова, использованный Платоновым в статье 1937 г. «Пушкин и Горький») и возможности «взыскания погибших» (евангельская цитата, к которой Платонов обращается в той же статье) Платонов будет искать всегда, особенно в своих произведениях 30-х годов.
Проблема поэтики «Котлована»
Свой творческий путь Платонов начинал как поэт. Поэтом он остался и в прозе, которая сохранила черты, в большей степени свойственные поэзии: стройную композицию, ритмическую организацию текста[193] и его необычную для прозаических произведений семантическую «плотность». Эта «плотность» — следствие необычного построения сюжета и образов «Котлована», подвижности их смыслового компонента, проекции событий современной жизни на образы мировой культуры, а также взаимного наложения этих последних. Все это, безусловно, раздвигает смысловые границы текста. Совершая наше «путешествие» по повести Платонова, мы неоднократно обращали внимание на эту, пожалуй, самую яркую черту поэтики «Котлована» — сложный смысл образов повести, допускающий их разные прочтения, что создается как языковыми средствами, так и системой литературных аллюзий, одновременной ориентацией Платонова на самые различные литературные и философские образцы. Этот общий принцип платоновской поэтики в полной мере относится ко всем образам повести и прежде всего к центральному — «общепролетарскому дому».
Изучение литературно-философского контекста платоновской повести, мотивированного прежде всего его сюжетом и ранним творчеством писателя, позволило не только увидеть логику в построении главного символа повести (девочка Настя — башня «общепролетарского дома»), но и понять его дополнительное значение: «общепролетарский дом», аккумулирующий теоретические и практические аспекты строительства социализма, который обещал разрешить все проблемы человеческого бытия и стать справедливым общественным устройством, Платонов противопоставляет Церкви как Божественному промыслу о спасении людей и тоже, согласно трактовке Флоренского, имеющей два аспекта — идеальный и реальный.
Но это же самое пролетарское сооружение — безнадежное дело человеческих рук и разума — Платонов, как неоднократно отмечалось в литературе о «Котловане», уподобляет библейской Вавилонской башне[194], строительством которой человек захотел достигнуть неба и сравняться с Богом.
Вавилонская башня была попыткой людей построить свой мир, отличный от созданного Богом, и устроиться в нем самостоятельно и по собственным желаниям. Строители Вавилонской башни фактически претендовали на творение нового здания Мира. В мифопоэтическом сознании всех народов, которое отразилось прежде всего в фольклоре, представление о существующем мире, концепция этого мира как мироздания получает образ дерева — мирового древа. «„Общепролетарское здание“, модернизированный вариант Вавилонской башни» М. Золотоносов тоже называет «новым мирозданием, которому возвращен его буквальный, деметафоризованный смысл». Критик подчеркивает: «котлован предназначен именно под новое мироздание, образом которого становится башня в середине мира, „куда войдут на вечное счастливое поселение трудящиеся всей земли“. В этой башне нетрудно увидеть вариант мирового древа — образ мифопоэтического сознания, который воплощает универсальную концепцию мира. Попытка практического воплощения этого проекта, задача изготовить „брус во всю Русь“, „который встанет — до неба достанет“, оформленная в технократическом стиле эпохи, есть еще один вариант буквальной реализации социальной утопии. В „Котловане“ строится вечное, неподвижное, неразрушимое Здание Мира, которое является целью <…>; в жертву же этой цели приносится конечный, обремененный „той излишней теплотой жизни, которая названа однажды душой“, подверженный разрушению человек»[195].