Анна Сергеевна и вправду помнила множество своих учеников, среди которых были отцы и матери теперешних ребят. Они вырастали, уходили из школы, и даже погибали, как Лёшкин папа, но в памяти своей учительницы они навсегда оставались молодыми.
Лёшка вздохнул и непослушными руками стал подбирать поленья. Он отнёс их в сарай, взял верёвку и потянул сани на проложенную колею. Теперь он уже знал: поленья надо складывать не поперёк, а вдоль саней: и держаться будут лучше, и больше поместится. Берёзовые поленья были сучковатые и тяжёлые, сосновые приятно и остро пахли смолой, напоминая о лете.
Лиловая тень сгустилась возле сарая, а из лохматой тучи осторожно высунулся острый нос месяца, но быстро замёрз и снова спрятался. И вдруг два светлых квадрата упали на снег. Это засветились окна в домике у Оли. Там за узорчатыми занавесками Оля, наверно, учила сейчас уроки или, подперев рукой щёку с ямочкой, читала весёлую книгу.
Олины окна сияли в морозной пустыне двора тепло и устойчиво, будто маяки. И на виду у этих окон Лёшка впрягся в сани и, нажимая животом на верёвку, двинулся в путь. Там, на Севере, олени в упряжке, наверно, бегут быстрей. Но Лёшка не унывал. Он возил и возил поленья, и гора во дворе медленно, но верно уменьшалась.
Лёшка весь был в снегу, даже галоши были набиты снегом. Но руки у него разогрелись так, что он снял варежки. Стоя на светлом квадратике и держа в руках заиндевевшую верёвку, он отдыхал.
Это был заслуженный отдых. Лёшка дышал глубоко и свободно, и змейки пара весело извивались от его горячего дыхания. Он посмотрел на кучу дров — она всё ещё возвышалась между сугробами. Ничего, что она большая! Это даже очень хорошо, что она большая!
«Нет, вы только посмотрите, сколько дров перевёз этот мальчик», — скажет мама.
«Да, да, — закивает Марья Григорьевна, — это удивительно сильный мальчик!»
Лёшка снова налёг животом на верёвку. Это нелёгкое дело — тащить цепляющиеся за мёрзлую землю сани с дровами. Но он, Лёшка, тащит! Он упирается ногами в рыхлый снег. Он изо всех сил сжимает в кулаки горячие, без варежек, руки и, падая грудью вперёд, словно пробивает невидимую стену.
Завтра, перед тем как идти в школу, Оля заглянет в сарай и спросит:
«Это ты, что ль? Один?»
И Лёшка скажет, пожав плечами:
«А то!»
Чуть ослабив на животе верёвку, Лёшка глянул на Олино окошко, и ему показалось, что там смутно виднеется круглое лицо со сплюснутым о стекло носом. Лёшка поднял голову, всматриваясь, и вдруг вспомнил: платок! Старый оренбургский платок!
И надо же было впопыхах надеть его сегодня, в такой трудный и хороший вечер, да ещё поверх шапки! Но Лёшкина душа была до краёв переполнена радостью и неожиданно появившейся силой, и он не мог огорчаться в такой час. Да и не стоило. Ведь главное — что в доме появился человек, который может заступиться за маму, может выйти вечером во двор и перевезти в сарай дрова. Да мало ли что ещё может он, мужчина в доме! А что надето у него на голове — это совсем неважно.
Павлины
I
Первое время Колька только головой вертел от удивления. Всё было необычным: и сам город, будто сложенный из сахарных кубиков-домов, до краёв залитый ослепительным солнцем, и диковинные деревья — не сосна и не ель, хотя и с иголками, называвшиеся чудно: «кипарисы», и даже люди, взад-вперёд ходившие по улицам, — полуголые, в широких шляпах из соломы.
В Кержачах, где рос Колька, народ был белотелый, а эти — либо краснокожие, либо чёрные. Колька даже засомневался: «Не негры ли?» Но вскоре понял: «Нет, не негры. Люди самые обыкновенные, а чернющие оттого, что целыми днями лежат возле моря на калёном песке, выпятив к солнцу пузо».
Сначала Колька глянул и даже струхнул: лежат — видимо-невидимо, вповалку, хоть наступи на них — не шевельнутся, словно больные или мертвяки. А потом вдруг поднимутся и лезут в море.
В Кержачах моря не было. Была зато река. Большущая! По ней лес сплавляли. Но купались в реке одни мальчишки да иногда мужики со сплава. Сиганут с обрыва, вынырнут, отдуваясь и отплёвываясь, вылезут на берег и долго скачут на одной ноге, натягивая на мокрое тело портки. Оденутся и идут к зелёному ларьку пить пиво. А чтобы бабы или женщины, которые, например, на почте в окошках сидят или в конторе на машинках стучат, — те никогда не лезли в речку. А на берегу чтоб лежать… Разве только пьяный какой отсыпается.
Но вскоре Колька больше ничему не удивлялся. Колючее беспощадное солнце закрутило, завертело его, подсушило, поджарило. И стал Колька сначала красным, и собственная кожа слезала с него клочьями, потом чёрным-пречёрным, вытянулся, только рёбра торчали, как клавиши пианино, что стояло в красном уголке детдома.
Нипочём не узнали бы теперь Кольку ни его бывшие дружки, ни Марья Конопуха, ни даже сама мать, если бы она была жива.
Кольке нравилось лежать в полудрёме на горячем песке, слушать, как шлёпает рядом море, и смотреть на мелкие рваные облачка, беспорядочно бежавшие куда-то. И мысли в голове у Кольки были такие же беспорядочные: набегали, рвались…
Даже Марью Конопуху Колька вспоминал без злости. Его уже не мучило, что она поселилась у них в комнате, шарит по дому, как хозяйка, спит на маминой постели, надевает её выходное платье да ещё ругается, что оно немодное.
Казалось, это было давным-давно. Колька хотел представить себе широкое веснушчатое лицо Марьи, но оно расплывалось, как круг на воде от канувшего на дно камня.
И Колька отмахнулся:
«Чёрт с ней, с Конопухой!»
Вспомнилось почему-то, как они с ребятами, когда Колька ещё был маленьким, катались на санках с горы, а потом пришли в школу, и старенькая учительница Зоя Николаевна, покашливая, читала им сказку про трёх богатырей — смелых и сильных, которые побеждали на земле зло.
«И в жизни, дети, тоже так, — говорила Зоя Николаевна, показывая картинку, где на лошадях с копьями в руках сидели герои богатыри, — и в жизни смелые люди побеждают зло».
Но Колька, по правде говоря, не очень верил в это.
В сказках оно, может быть, и так. Там в конце концов погибали и Змей Горыныч и Кощей, хоть он и назывался Бессмертный, а богатыри оставались живыми-невредимыми, веселились и пировали. И Иван-царевич женился на красавице царевне. А в жизни…
Ярким зимним утром, когда ёлки на улицах сверкали, как в праздник, они всем классом хоронили свою старенькую учительницу.
В жизни почему-то случалось так, что хорошие и добрые умирали — Зоя Николаевна, а потом вот мать, — а плохие жили, и ничего им не делалось.
Колька не раз думал об этом, и сейчас эти мысли, вынырнув из глубины памяти, омрачили спокойный, подёрнутый золотистой дрёмой день. Колька завертелся на горячем песке, открыл глаза и с облегчением вспомнил, что уже, наверно, пора идти обедать.
Повариха страсть не любила, если кто опаздывает. Да и последнему всегда достанется что похуже. Колька не был жаден до еды, как, например, жирный, губастый Ловач, который по дороге в столовую, принюхиваясь, спрашивал: «А что сегодня?» — и в завтрак, и в обед, и в ужин. Не то чтобы Ловач был голодным: так чего-нибудь он есть не станет. А ворвётся первым в столовую и, воровато оглядываясь, сопьёт из стаканов компот, выгрызет из огурцов серединки или выест из пирогов начинку, а горбушки закинет.
Не обращая внимания на солнце, висевшее над самой головой, Колька не спеша зашагал мимо белых домов по белой от зноя и пыли дороге.
II
Жизнь у Кольки теперь была почти совсем хорошая. Никто не попрекал его, не нашёптывал, как Марья Конопуха отцу, что Колька такой-сякой, хуже не бывает. Правда, отец не любил, когда у него над ухом гудели. Он, бывало, терпел, терпел, а потом стукал по столу: «Хватит! Собери поесть!» И Марья Конопуха испуганно притихала. Со временем она перестала жаловаться отцу, и Колька жил, стараясь поменьше попадаться на глаза. А когда отца забрали в милицию, Марья сразу же испугалась, что Колька останется у неё на шее.
«С идолом с тем жизни не было, — ругала она отца, — теперь вот ещё бесплатное приложение! А разве я обязана его кормить? Такого закона нет». — «Хлопотать надо», — говорили соседки. И Марья хлопотала, пока Кольку не отправили в детский дом.
Колька не успел там оглядеться и привыкнуть, как его почему-то перевели в другой.
В новом детдоме, куда его отправили, он тоже прожил недолго: заболел, стал кашлять. Приходила врачиха, стукала его по груди холодными пальцами, слушала через трубку. Толстая медсестра ставила ему банки и говорила: «Хлопотать надо, чтобы тебя послали на юг, к морю».
Врачиха поддакивала: «Да, да, юг».
Заведующая детским домом волновалась: «Я за него отвечаю. Надо хлопотать!»
Они хлопотали. Так Колька очутился в этом белом городе.
Когда они с девчонкой-вожатой, сопровождавшей его, ранним утром, сойдя с поезда, спрашивали у редких прохожих, как пройти к санаторному детдому, кто-то провёл их узенькими каменистыми проулками и махнул рукой: «Там…»
Колька посмотрел в ту сторону. Казалось, низенькие домики с плоскими черепичными крышами и высокие каменные заборы, добежав до невидимой заколдованной черты, внезапно остановились. За этой чертой был пустырь, поросший низкими разлапистыми кустами.
Пустырь был какой-то странный: он простирался направо и налево, а впереди обрывался. Дальше лежало небо.
Никогда в жизни Колька не видел, чтобы небо лежало так близко и так низко.
А в небе сквозь зыбкую дымку тумана маячил двухэтажный корабль с белоснежными парусами, очень похожий на флот царя Салтана.
Вдруг откуда-то из неведомых глубин прорезался острый край солнца. Небо заискрилось, заиграло, и Колька понял, что это вовсе не небо, а море. Они с вожатой ускорили шаги, почти бежали по пустырю туда, где синело море и маячил белый корабль. Через несколько шагов Колька вскинул голову и снова удивился, потому что корабль был теперь вовсе не корабль, а белый дом со множеством окон и балкончиков, увешанных парусиновыми шторами, которые Колька принял за паруса. И находился он не в море, как это казалось издали, а стоял на самом берегу. И море синело у его белых стен.
Это, по-видимому, и был «санаторный».
Чем бы он ни был, этот белый красавец, — кораблём или домом, — он был очень хорош. Тихий и сонный, он одиноко стоял на морском берегу в степи, наполненной солёным запахом волн и горьким настоем трав.
Они шагали по жёсткой, как проволока, траве, всё приближаясь к белому видению, и у Кольки было такое ощущение, точно он живьём попал в сказку.
Вдруг над сонной степью через пустырь пролетел тоскливый, мяукающий крик — непонятный, ни на что не похожий, тревожный и пугающий.
Колька вспомнил, как однажды хулиганистый парень Стёпка Жук подвесил на дереве за ноги кошку и она мяукала истошным голосом, пугая в посёлке баб и детишек, пока повариха Настасья не разогнала гоготавших парней и не освободила кошку.
Колька мог поклясться, что странный мяукающий голос долетал теперь со стороны этого белого сказочного дома, одиноко стоявшего на пустынном берегу.
Девчонка-вожатая тоже замерла на месте, широко раскрыв глаза.
— Может, ребята балуются? — шёпотом проговорила она, но сама себе не поверила: ребята в такую рань спят без задних ног. Да и голос какой-то нечеловеческий.
Молча они продолжали шагать, царапая ноги о кусты, протягивающие колючие лапы на тропку, невольно ожидая, не повторится ли этот мяукающий крик. Но кругом было тихо. Белый дом спокойно спал, опустив шторы.
Не сговариваясь, они спустились к самой воде, разулись.
Набежавшая волна была неожиданно тёплой и мягкой и солёной на вкус.
А солнце всё поднималось и поднималось, будто неведомая сила выталкивала его из глубины. И вот уже огненное колесо покатилось по ухабистому полю волн, подскакивая на острых гребнях, потом оттолкнулось от их вершин и поползло вверх, стремительное и невесомое. А вокруг всё становилось светлей, приветливее, проще.
…Оказалось, в детском доме уже не спали. Колька с вожатой прошли от калитки по усыпанной песком дорожке, и следы их ног отпечатались на золотистой влаге песка.
За деревьями слышались голоса. На ходу Колька успел заметить, как за кустами здоровенный парень с жирными плечами наседал на маленького, тощенького, наголо остриженного мальчишку. Парень тряс мальчишку, и стриженая голова моталась из стороны в сторону, будто тряпичная. «Такой бугай связался с мышонком», — неодобрительно отметил про себя Колька. Он уже хотел свистнуть им, но тощенький мальчишка, как только жирный на минутку отпускал его, упрямо пищал:
— А я скажу! Всё равно скажу!
И Колька не стал вмешиваться, потому что терпеть не мог ябед.
Вожатая пошла разыскивать дежурного воспитателя, чтобы передать, как полагалось, Кольку. А сам Колька, оставшись в саду, продолжал разглядывать всё вокруг. И снова у него было такое ощущение, что он, по щучьему велению, хотя и не по своему хотению, попал в сказку.
Вверх по стволам неведомых деревьев, извиваясь, как змеи, ползли толстые, наполненные влагой стебли. Широченные резные листья топорщились как зонты. И оттуда, из-под зелёных зонтов… Колька даже перестал дышать, чтобы не спугнуть… Из-под влажного сумрака зелёной гущи на дорожку песчаного золота тихо вышла птица. Вскинув гордую голову с хохолком, она легко ступала на тонких ножках, как девчонка, танцевавшая на детдомовском утреннике танец с шалью. За ней веером тянулся по траве пышный хвост, сияя всеми цветами радуги, как это и полагается у жар-птицы. Она не спеша прошлась по дорожке, волоча за собой хвост, что-то склевала аккуратным носиком, остановилась, задрав тоненькую, с коготками лапку, быстро-быстро почесала перышки за ухом и вдруг, выгнув шею, мяукнула протяжно и тоскливо.
Возвратившаяся вожатая что-то говорила, но Колька не слушал. Он едва поздоровался с подошедшей воспитательницей.
— Вот она. Там, за кустами, — сказал он вожатой приглушённым хрипловатым голосом и пояснил: — Она, которая кричала.
Вожатая так ничего и не поняла, но воспитательница догадалась, про кого он говорит.
— Это павлин, — сказала она. — У нас здесь даже павлины живут.
Потом Колька часто слышал эту фразу. Её произносили здесь всякий раз, когда в детский дом приезжал или приходил кто-нибудь посторонний. «Даже павлины!..» Каждому становилось ясно, что в доме, где есть даже павлины — эти радужные жар-птицы, — жизнь прекрасна, как в сказке.
— Пал Ваныча нет. Пал Ваныча вызвали на совещание, — сказала воспитательница. — Придётся обождать. Да вы здесь, в саду, посидите. — Она хотела что-то ещё сказать, но не сказала и пошла в дом, стуча каблучками по дощатым ступенькам, — худенькая, сама похожая на девочку, если бы не высокая башенка волос на голове.
Колька, а с ним и вожатая уселись на скамейке в саду. Через некоторое время Колька, хотя его по-прежнему здорово интересовало всё вокруг, стал не без зависти поглядывать на веранду, где за парусиновыми шторами находилась столовая. Ребята уже закончили завтракать. Дежурные убирали посуду. Ни Кольку, ни вожатую туда не звали.
Когда всё было убрано, выглянула на минутку повариха, которой что-то тихо говорила молоденькая воспитательница. В ответ повариха закричала, сердито глянув на Кольку и вожатую:
— Этому дай, тому дай! А отчитываться кто будет? Вы будете? Нет уж, спасибочка. Как Пал Ваныч скажет!
Вскоре после обеда пришёл наконец сам Пал Ваныч — немолодой, в белом костюме, с седыми, гладко зачёсанными волосами и тихим голосом человек. Он посмотрел на вскочивших со скамейки Кольку и вожатую строгими голубыми глазами, тихо, не спеша рассказал, какой у них замечательный детдом-здравница, какие тут прекрасные цветники, за которыми бережно ухаживают сами ребята. Сказал: «У нас даже павлин есть». После чего отпустил Кольку и вожатую. Вожатая обрадовалась, заторопилась. Ей хотелось успеть до отъезда посмотреть город. Она ушла, а Колька остался.
Вечером, перед отбоем, когда стали готовиться ко сну, парень с жирными плечами — его фамилия была Ловач — позвал Кольку.