— Ты — дурак! — сказал он стюдебеккеру. — И я такой же! Ты — тупица, и я как пробка! И талантов у меня тоже никаких… И у тебя тоже. Нечего и мечтать. Или, может, у тебя есть всё же какие-нибудь способности? Ну неужели уж совсем ничего? Не может же быть, чтобы я уж совсем был хуже всех!
Глава пятнадцатая. У Георгина талант…
…отыскался! И еще какой! Из-за этого таланта отец смотрел телевизор в наушниках, а бабуля всё-таки уехала погостить к другим своим дочерям и внукам.
Явил свой талант стюдебеккер неожиданно, но сразу во всём блеске.
Жить он в прихожей, естественно, не желал. С большим трудом его удавалось вытолкать туда на ночь, днём же он терся в комнатах, затаиваясь под диванами, стульями, выскакивая неожиданно прямо под ноги с таким искусством, что всё Вовкино семейство кувыркалось через него, будто клоуны в цирке.
Как подсчитала мама, с той поры как в доме появился Георгин, в семье перебили посуды больше, чем за всю предыдущую жизнь. Даже если вести счёт с рождения бабушки. Однако, это был не главный талант бобермана.
Георгин с большим интересом присматривался к телевизору. Особенно его волновали музыкальные передачи. Не однажды мама вскакивала, держась за сердце, когда Георгин вставал передними лапами на спинку её кресла и взвизгивал прямо ей в ухо. Но это были еще цветочки. Исторический момент грянул неожиданно, как стихийное бедствие. Шёл какой-то концерт. Ведущая в длинном чёрном платье с блестками процокала каблучками.
«Алябьев. «Соловей», — объявила она.
Певица в белых кружевах сложила руки лодочкой, точно собралась нырнуть со сцены в зрительный зал.
— Ах, люблю… — сказал отец, устраиваясь поудобнее на диване.
Вовка тоже поднял голову от тетрадей: теперь он, чтобы избавиться от Георгина — ну, скажем, чтобы не выводить его по вечерам, — учил уроки. Бабушка и мама тоже приготовились слушать.
Никто не видел, как за креслом, взволнованный оркестровым вступлением, поднялся Георгин.
по складам пропела певица.
И боберман вдруг вместе с оркестром грянул гнусавым баритоном: «вау, вау-у-у-у…»
продолжала певица.
«Ай! Ай! Ай!» — поддержал её боберман. И не успели Вовка, бабушка и родители ахнуть, как он невыразимо и противно затянул вместе с певицей: «Ты… вау-вау… куда… вау-у… куда… ав-ав… летишь… Где… у-у… всю ночку… р-р-р-р… пропоёшь…»
— Замолчи! — страшным голосом заорал отец.
Но боберман уже ничего не видел и не слышал вокруг.
выкрикивала певица и, удивительно точно выводя мелодию, стодебеккер заскакал по комнате, роняя стулья и грозя опрокинуть телевизор.
— Прекрати! — вопили все.
Но остановить пение Георгина удалось нескоро, даже после того, как выключили телевизор.
С этого вечера мёртвая тишина воцарилась в Вовкиной квартире. Стоило включить радио или телевизор, как боберман тут же усаживался напротив приёмника и ждал, когда начнут транслировать музыку. Он пел с хором мальчиков, с Государственной филармонией, солировал со звездами эстрады, подпевал духовым оркестрам и отдельным виртуозам-исполнителям.
Со временем он насобачился точно вести мелодию и только что не выговаривал слова. Но к этому времени отец заявил, что он на грани помешательства или самоубийства.
Спасли семью наушники. Теперь телепередачи смотрели в полном молчании, заткнув уши чёрными ватрушками аппаратов.
Боберман, видя изображение без звука, изнывал от тоски, и всю свою ненависть обращал на наушники. Если после просмотра передачи их забывали запереть в шкафу, стюдебеккер моментально разгрызал ненавистное радиоприспособление.
Ярость бобермана была так страшна, что от него пришлось прятать и телефон — он грыз трубку!
— Скоро нам придётся выучить азбуку глухонемых! — мрачно предсказала мама.
А отец добавил:
— Может, его в консерваторию отдать? Нет, серьёзно! Пусть инструменты сторожит. Или там сторожа не требуются? Всё-таки от этого чуда природы хоть какая-то польза будет.
Глава шестнадцатая. Если бы Вовке…
…ну хоть полгода назад сказали, что он будет в школу бежать как на праздник, он бы такого человека, самое меньшее, побил. А вот теперь — бежал! Летел на крыльях!
Потому что в школе не было бобермана.
И на уроках сидел — не вертелся, а глядел на доску во все глаза и слушал каждое слово.
И, странное дело, учиться стало интересно! И жить стало куда как проще. Во-первых, не нужно было напрягать все свои умственные и физические силы на изыскание способов, чтобы в школу не ходить. Во-вторых, в школе не нужно стало томиться от страха и с замиранием сердца вычислять: спросят — не спросят… В-третьих… Ну, мало ли хорошего появилось и в-третьих и в-десятых в Вовкиной жизни! Одно было худо — стюдебеккер.
Поэтому и домой-то идти не хотелось.
Правда, и боберман переменился в лучшую сторону. Он растолстел, сменил шерсть и уже не кидался с воплями на штурм холодильника. На улице он не срывался с поводка, не таскался по помойкам, а солидно и с достоинством прогуливался с Вовкой по бульварам и пустырям. Если бы не его страсть к пению, он бы был довольно сносным псом.
Но петь он хотел непрерывно. Иногда даже среди ночи, даже во сне он начинал утробно завывать! Может быть, ему снилось, что он принят в оперный театр?
Вовка в исследования собачьего пения не вдавался, но сильно тосковал. Он измучился от отчаянной любви Георгина, ему смертельно надоело чистить пальто от следов его лап да и самого бобермана, потому что тот успевал мгновенно извозиться, стоило выйти на улицу.
После отъезда бабули Вовке самому приходилось разогревать обед, самому пылесосить квартиру — шерсть со стюдебеккера сыпалась непрерывно.
Но всё бы это ничего! Главное, что его расстраивало в бобермане, — то, что пёс никогда не был и не будет выдающимся. Он не может быть пограничником, не может быть и сыщиком, даже в охотники Георгин не годился. Вовка понял, почему встречные с таким удивлением глядят на стюдебеккера, и стал стесняться своей собаки. Даже гулять он выводил пса не на бульвар, а на глухие пустыри и на задворки, где их никто не видел.
Несколько раз он с тоскою вспоминал, как хорошо ему жилось до появления бобермана в их доме. Но к чести сказать, Вовке никогда не приходило в голову от Георгина избавиться.
Можно представить, что сказал бы отец, если бы Георгин пропал! А с некоторых пор Вовка очень дорожил мнением отца. Отец-то оказался замечательным. Они теперь все свободное время проводили вместе. И у них появилась заветная мечта: купить к лету байдарку и махнуть куда-нибудь в поход на север — папа, мама, Вовка и, конечно, боберман! И Вовка понимал, что это не пустые разговоры. Что если отец что-то задумает — все именно так и будет.
А то, что боберман никогда не будет знаменитой собакой — ну и что, в конце концов! Не всем же быть знаменитыми. Если бы все, скажем, люди стали выдающимися артистами или композиторами, или художниками, или космонавтами, кто бы землю пахал и на заводах работал? Без незнаменитых людей жизнь бы мгновенно остановилась!
Глава заключительная. Тёплым…
…весенним днём Вовка отправился на воскресник. Такой воскресник проводился каждый год. Весь город выходил убирать улицы, жечь прошлогодние листья и перекапывать газоны. Вовка, правда, никогда раньше на воскресники не ходил.
«Была нужда! — говорил он. И даже еще хуже: — Дураков работа любит!»
Ребята из его класса обижались на такие слова и Вовку не уважали.
А в этом году он прибежал во двор школы раньше всех.
— Однако! — сказал директор школы, не веря своим глазам. Он знал всех выдающихся учеников в лицо. И прекрасно помнил, что Вовку отклеить от дивана, да ещё в воскресный день, невозможно.
— Однако! — повторил он, когда увидел, как яростно Вовка принялся сгребать мусор, подметать тротуар и в отчаянном одиночестве перекапывать газон. Вовка даже пытался носилки с мусором таскать. Но в одиночку это у него не получилось.
Одним словом, когда ребята из Вовкиного класса собрались в полном составе, он уже половину приготовленной для них работы сделал один. Но ребята в Вовкином классе подобрались, оказывается, будь здоров! Вовка даже не ожидал, что в его классе все такие работящие.
Они сначала поорали на Вовку, что он их работу сделал, а потом как начали сами работать! Да как начали нормы перевыполнять!
— Однако! — сказал директор при подведении итогов. По всему выходило, что Вовкин класс завоевал переходящий вымпел воскресника. И теперь он целый год будет храниться у них в пионерском отряде.
— А на будущем воскреснике, — решили ребята, — мы еще лучше будем работать! Потому что за год мы как следует подрастём и сильно возмужаем!
Директор пожелал ребятам успехов, а вымпел вручил не старосте и не председателю совета отряда, и даже не классному руководителю, а Вовке. И ещё сказал, что Вовка проявил трудовой энтузиазм! Все, конечно, с ним согласились. Все же видели, что Вовка больше всех работал.
Счастливый возвращался Вовка домой! Первый раз его похвалили вот так, на общешкольной линейке. Он понимал, что это — слава! Пусть небольшая, пусть всего-навсего школьных размеров, но всё же слава. Честно заработанная и потому самая прочная.
На улицах, по которым шагал Вовка, вовсю шла работа. Во дворах и на газонах копошился стар и млад. И у всех на лацканах рабочих курток и ватников пламенели маленькие вымпелы. Совсем такие, как тот большой, который Вовка со своим классом заработали.
От костров, где горел мусор и прошлогодние листья, шёл замечательный сизый дымок, из репродукторов, установленных на стенах домов, грохотали такие марши и песни, что Вовка шёл, невольно печатая шаг, как на параде. От музыки, от весеннего воздуха, оттого, что силой налились натруженные руки, он даже на минуту позабыл про бобермана.
И только когда у своего дома увидел плотную толпу, привычно обмер: «Опять Георгин что-то натворил!»
И верно, причиной этого сборища был Георгин.
Он торчал в раскрытом окне Вовкиной квартиры, рядом с которым был репродуктор.
Неизвестно, как боберман сумел открыть наглухо задраенные шпингалеты, но только окно было распахнуто настежь. Тюлевые занавески, будто лёгкие крылья театрального занавеса, взмывали над вдохновенной мордой стюдебеккера.
К своему удивлению, Вовка не услышал привычных милицейских трелей, визгливой ругани жильцов или пожарной сирены. Толпа, собравшаяся под окнами, стояла молча и внимательно слушала Георгина.
А боберман пел. Широкая мелодия народных инструментов лилась из репродуктора, а стюдебеккер так талантливо завывал, что казалось — он известный, знаменитый солист, а огромный заслуженный ансамбль только аккомпанирует ему.
стройно выводили балалайки, и стюдебеккер, старательно вытягивая шею, закатив глаза, вдохновенно мотая башкой, тоже вёл мелодию:
очень ловко и складно, с большим пониманием и огромным чувством.
— Во даёт! — услышал Вовка почтительный шёпот за своей спиной. — Второй час исполняет!
— Это что! — поддержал другой слушатель. — С утра романсы Чайковского передавали — так он их так разуделал, почище филармонии!
— Уникальная собака!
— Феномен!
Дружные аплодисменты потрясли улицу, когда репродуктор, а с ним и Георгин замолчали.
— Товарищи! — сказал профессорского вида прохожий, поблёскивая стёклышками пенсне, но с граблями на плече. — Товарищи! Мы с вами присутствуем при необыкновенном явлении!
— Да! — сказал старичок в пупырчатой кепке. — Ведь как поёт, сукин сын! За душу берёт! Только что слов не выговаривает.
— Действительно!
— Вот именно! — раздавались голоса.
— Чья же эта удивительная собака?
Вовку кинуло в жар. Он понял, что слава — огромная, о которой он мог только мечтать всего несколько месяцев назад, теперь сама идёт к нему навстречу. Но сегодня ему почему-то совсем не хотелось хвастаться. Больше того, он даже смутился: ведь это Георгин пел, а не Вовка, и никакой Вовкиной заслуги в этом, на первый взгляд, не было. Поэтому он ничего не сказал, а только покраснел от удовольствия.
И тут Георгин, который тоже весь светился от радости, разглядел Вовку в толпе. Он залаял, заметался на подоконнике, и, наконец, глядя на хозяина с невыразимой нежностью, сказал: «В-во-в-ва! В-во-в-ва!»
— Разговаривает! — ахнул народ.
Все оглянулись и посмотрели на Вовку.
— Вас э… что же… действительно Вовой зовут?! — спросил профессор.
— Да! — сказал Вовка, чувствуя, что уши у него горят.
— Говорящая собака! — выдохнула потрясённая толпа.
«В-во-в-ва! В-во-в-ва!» — изнемогая от любви, простонал стюдебеккер.
— Да! — сказал Вовка. — Это моя собака!
Старые да малые
Я увидел лошадь первый раз
Как это было — я не помню, потому как был мне от роду год. А у казаков, из которых наша семья происходит, есть такой обычай: когда мальчишке исполняется год, его первый раз стригут (всё это происходит очень торжественно. Мальчишка сидит на кошме, ножницы клацают в такт старинным песням — не то пожеланиям, не то заклинаниям) и потом сажают в седло. И со мной так было.
Друг моего деда (они ещё в первую мировую войну вместе служили) привёл в наш двор лошадь и, приняв меня из рук женщин, что меня стригли, поднял на коня. А все соседи, родственники и знакомые следили, что я стану делать. Мне потом всё это в подробностях рассказывала бабушка, потому как я не заревел, а изо всех сил уцепился за конскую гриву — что считалось хорошей приметой.
Вторая встреча произошла пять лет спустя и могла вообще навсегда отбить у меня охоту подходить к лошади. Я попал в колхозную кузницу, где подковывали старую рабочую конягу. Лошадь была привязана в специальном станке из жердей и досок так, чтобы не могла ударить кузнеца.
Кузнец Алексей Касьяныч, глухой после фронтовой контузии, подмигивая мне и улыбаясь, длинными щипцами выхватил из огня раскалённую докрасна полоску железа и резкими ударами молотка стал делать из неё подкову. Делал он подковы про запас, чтобы не терять жара из горна, пока заводили лошадь в станок да успокаивали её.
Хозяин лошади поднимал ей поочерёдно ноги, отрывал старые подковы и специальным острым ножом срезал отмерший и негодный роговой слой. Лошадь нервно переступала, трясла всей кожей, а хозяин кричал на неё страшным голосом.
Новую подкову специальными четырёхгранными гвоздями — «узналями» приколотили к самому краю копыта. Всё делалось ловко, сноровисто и умело. Лошади было не больно, но она всё равно боялась и нервно фыркала. Ещё бы не бояться: молот стучит, в горне огонь полыхает, пахнет углем и горячим железом, а чёрный кузнец что-то там делает с твоим копытом, зажав его между колен! Я далеко стоял, меня не подковывали, и то было страшновато. Поэтому лошадь мне стало жалко.