— В-вот что… — страшно заикаясь, с трудом выговорил Толя, — вас когда-нибудь б-б-били по морде?.. Вы уходите лучше! Сейчас же уходите!
Агент хотел было что-то ответить, но передумал, повернулся и скрылся между вагонами. Толя, сжав кулаки, глядел вслед. Его трясла нервная дрожь. «Вот гадина! — бормотал он про себя. — Какая же гадина…» Хмель прошел, но на душе было скверно. Он поднял валявшуюся около вагона пол-литровку и по всем правилам гранатометания бросил вслед исчезнувшему противнику. И эта бессильная месть не принесла облегчения.
— Ну, вот что, ребята… — сказал Толя, входя в вагон и останавливаясь перед шеренгой клеток. — Сами видите, подлецы еще имеются… Но это ничего, впредь будем умнее.
Толе припомнилось, что Бронислава Николаевна, каждое утро приходя на ферму, напевала одну и ту же украинскую песню. Слова Толя не мог вспомнить, — один мотив. Он тихонько, потом немного громче засвистел. Четверо ручных перестали возиться. Рыжий, самый большой, подобрался к сетке, поднялся на задние лапки, за ним, точно по команде, все остальные, последним — маленький и худенький черный бобренок, которого Юра называл «Вес пера».
— Значит, признаете? — спросил Толя, перестав свистеть.
Получилось как-то слишком серьезно, и Толя добавил:
— Ты, рыжий, назначаешься старшиной за уважение к начальству.
Рыжий постоял немного, ожидая, не будет ли продолжения концерта, и вновь принялся за еду.
…Ночью вагон прицепили к товарному составу. Дальше, на северо-восток, поезд шел действительно самой что ни на есть малой скоростью.
В довершение беды, не было никаких известий о Юре и кончился древесный корм: его запасли только до Куйбышева. Целый перегон Толя кормил бобров хлебом, что никакими учебниками не предусмотрено. Зверьки недоверчиво обнюхивали толстые ломти, потом брали их в передние лапы и обкусывали со всех сторон. Но хлеба оказалось мало, и к ночи бобры подняли голодный бунт. Начали дикие, но к ним почти сразу присоединились ручные; даже черный бобренок, сильно ослабевший за последнее время, гремел кормушкой.
Вагон со звоном и грохотом мчался мимо сонных деревень и поселков.
Был момент, когда, в полном отчаянии, Толя решил повернуть кран экстренного торможения. Но бобры немного успокоились, а потом состав остановился перед семафором, у ручья, заросшего кустарником.
Толя скатился под косогор; он рубил деревца с размаху, ломал ветви, все время поглядывая на опущенную лапу семафора с красным огоньком. Скат оказался скользким и глинистым. Подниматься вверх со связками нарубленного у ручья ивняка было трудно. Толя провалился в воду, но, мокрый, грязный и желтый от глины, продолжал работать. Бросив нарубленные кусты в темный вагон, он кричал бобрам несколько подбадривающих слов и снова бежал вниз…
Путешествие тянулось и тянулось. По сторонам пути, за сеткой обложного дождя, выступали силуэты облетевших деревьев; мокрые, тускло-свинцовые рельсы зябли среди опавшей червонно-золотой листвы.
«Приедем к самым холодам, — с беспокойством думал Толя. — Бобрам и времени не останется осмотреться, приготовиться к зиме. Дикие еще ничего, и Старшина, пожалуй, выдержит, а «Вес пера»?..»
Бобров отцепляли, чтобы освободить место стройматериалам, машинам, углю, стали. Дежурные и диспетчеры отмахивались от Толи, им было не до него. На одной из станций начальник, грузный седой мужчина, резко отчитал Толю:
— Надо государственно мыслить, товарищ Сорокин! Какой мы имеем сейчас год? Сорок седьмой! Какая идет пятилетка? Пятилетка восстановления. Чего народ ждет от транспорта? Машин, хлеба, цемента, проката — то, без чего нельзя жить. А вы с бобрами!..
Начальник хотел выйти из кабинета, но Толя, бледный от волнения, встал в дверях:
— А вы как считаете? Конечно, это государственное дело — возродить бобровый промысел, которого уже сто лет нет в России. И на это дело потрачены миллионы рублей. Не кто-нибудь — государство потратило! А вы задерживаете вагон, задерживаете, хотя бобры под угрозой гибели.
То, что Толя говорил, не было преувеличением: перед глазами все время стояли отощавший, с свалявшейся шерстью рыжий Старшина и черный бобренок, почти не прикасавшийся к пище.
— Вы бы на них посмотрели… вы бы только посмотрели на них! — добавил Толя почти со слезами.
— Ну, не волнуйтесь, — другим тоном проговорил начальник. — Ведь были на войне? Наш генерал, например, так говорил: «Держи сердце на коротком поводу»; он в танкисты из кавалерии определился. Не волнуйтесь, отправим!
В Томске, после осмотра бобров зоотехником Пушного института, выяснилось, что зверям необходим длительный отдых, прежде чем они смогут снова отправиться в путь. За этот долгий месяц с деревьев облетели последние листья, стали реки, выпал снег, а Толя Сорокин прочел все, какие мог добыть, книги по боброводству и так привязался к своим подопечным, что когда директор института предложил ему самому отвезти бобров в тайгу, устроить там зверей — словом, «довести дело до конца», он недоуменно пожал плечами:
— А как же иначе?
— Вот и хорошо! — обрадовался директор. — Там у нас опорная база… ну изба, проще говоря. Особых удобств не найдете, но топливо заготовлено, и продовольствия на зиму хватит. Похозяйничаете в одиночку: у нас сейчас весь народ занят соболем и белкой. С течением времени пришлем сменщика.
До озера Тара пришлось четыре часа лететь на транспортном самолете над однообразным, безлюдным, заснеженным пространством, где русла рек угадываются темными полосами прибрежных зарослей. Потом от аэродрома еще шестьсот километров ехали через тайгу на грузовой машине.
На опорной базе, едва отогревшись с пути, Толя подогнал крепления лыж и принялся за работу. Надо было найти и нанести на карту хорошие бобриные угодья: старицы, мелководные притоки, с близкими и достаточно обильными древесными зарослями по берегам. Надо было для каждой пары бобров вырыть глубокие, удобные и просторные норы с безопасным выходом под лед. Надо было заготовить на всю долгую и суровую зиму корм для зверьков-переселенцев, то-есть нарубить молодой ивняк и осинник и затопить его в прорубях у выходов из нор. Надо было, наконец, прорубить в толстом речном льду продушины, чтобы в теплые ночи бобры могли выбираться на лед, подышать свежим воздухом, осмотреться и освоиться в незнакомом краю.
…Сменщик приехал в середине января. Толя проснулся от шума — кто-то хозяйничал в избе. Открыл глаза и не сразу поверил себе; зажмурился, снова открыл глаза во всю возможную ширину и лишь после этого вскрикнул:
— Юрка?! Как ты тут очутился?
— А где мне быть, педагог? Где мне, по-твоему, надо быть?
Было уже поздно, но Юра настоял на том, чтобы сейчас же идти осматривать хозяйство. Ночь выдалась теплая, безветренная и лунная. Толя шел впереди, уверенно показывая дорогу. На берегу темнели хорошо утоптанные бобриные тропки, валялись деревья с характерными коническими погрызами, и хотя зверьков не было видно, присутствие их для опытного, глаза казалось настолько несомненным, что строгое, очень похудевшее во время болезни Юрино лицо с каждой минутой прояснялось.
К старице Верхней, где Толя расселил ручных бобров, добрались уже под утро.
— Гляди! — прошептал Толя, прижимаясь к стволу дерева.
На снегу, рядом с черной проталиной, мелькнула какая-то тень, раздался звонкий удар хвоста, и по воде пошли круги.
— Старшина, — шепнул Толя. — Подожди…
Он набрал воздуху и засвистел тот мотив, который перенял когда-то в заповеднике от Брониславы Николаевны. Он свистел сперва очень тихо, почти неслышно, потом все громче и громче. Неожиданно на поверхности черной полыньи показалась мокрая бобриная голова. Старшина перевалился на снег, повернулся в сторону берега, прислушался, поднялся на задние лапы. Через минуту рядом с ним показался маленький черный бобренок, который теперь заметно подрос и поправился, но все еще был намного меньше своего рыжего товарища.
Бобры стояли на льду, расчесывая передними лапками мех на животах, наклонив головы, и их темные внимательные глаза выражали задумчивость.
«Признают», — подумал Толя и оглянулся на Юру Вологдина. От неосторожного движения хрустнула ветка. Маленький бобренок мгновенно соскользнул в воду, а за ним, несколько медленнее, не теряя присущей ему степенности, скрылся и Старшина.
Кругом было совершенно тихо, как бывает иной раз в сибирских лесах. Даже ветер не шумел, даже хвоя на высокой, чуть наклонившейся над берегом сосне не перешептывалась. Секунду Толя и Юра стояли в глубокой задумчивости, потом, разом оттолкнувшись палками от наста, по крутому береговому склону съехали на лед. Близ продушины на снегу виднелись характерные лапчатые следы, точно тут стоял большой гусь, и ясно различалась округлая черта от хвоста, на который бобр опирался, прислушиваясь к свисту.
— Пройдет здешний охотник, для которого тайга — дом, и не поймет, что это такое. Охотник не поймет! Понимаешь ты, педагог? — повернувшись к Толе, проговорил Юра Вологдин.
Слышно было, как бьется, всплескивает, дышит вода в продушине, и за этими звуками, казалось, можно было уловить другие: шорохи, дыхание зверей, звуки жизни, которой месяц назад здесь не было и которая теперь навсегда утвердилась в холодной, северной реке. Друзья стояли и думали. Вероятно, в эти секунды они чувствовали ту самую высокую гордость и радость, которая приходит к человеку, сумевшему своей волей и своим трудом создать то, чего не было раньше, вызвать и сохранить новую жизнь.
Переставляя лыжи «елочкой», они поднялись по склону и пошли к опорной базе. Надо было торопиться: сегодня машина, доставившая Вологдина, уходила обратно на аэродром, и Толя Сорокин должен был на ней уехать: и так столько месяцев потеряно.
Дома, на опорной базе, Толя сложил книги, учебники, вещи, поправил фитиль в керосиновой лампе и сел к столу. Поговорить надо было о многом, но разговор все не начинался.
— Ну вот, — сказал наконец Толя, — у третьей норы, за скатом, волчий след, кажется…
— Видел, — кивнул Юра.
— А у седьмой норы течением корм унесло. Надо бы еще нарубить…
Они помолчали.
— Вот и все… — после долгой паузы проговорил Толя и решительно поднялся.
— Не останешься? — с необычной для него неуверенной и просительной нотой в голосе спросил Юра Вологдин. — Остался бы, педагог…
— Как же я могу, Юрка? Разве я могу?!
Больше они ни о чем не говорили, расцеловались и вышли на улицу. Толя бросил вещевой мешок в кузов грузовика и устроился в кабине рядом с шофером.
Машина, поднимаясь в гору, шла на юго-запад, к аэродрому, Томску, Центральной России, а следовательно, к пединституту. Но Толя сейчас не думал об этом. Он смотрел через желтое, тусклое окошко машины, изо всех сил напрягая зрение, всеми силами сердца стараясь запомнить то, что оставалось позади: избу опорной базы с еле видимыми огнями в окнах, снежную тайгу, берег реки, опушенный темными зарослями кустарников.
Далеко, у старицы Верхней, казалось, еще можно различить силуэт сосны над норой рыжего Старшины.
Седой
Седой шевельнулся на мягкой подстилке из древесной стружки, поднял голову и прислушался.
Солнце зашло — это он почувствовал сразу. Ночной воздух с далекими запахами зверей, выходящих на охоту, проникал и сюда. Бобр соскользнул в нижний коридор норы и помедлил, близорукими глазами вглядываясь в темноту.
Внизу было холоднее. Слышалось, как вода лениво лижет стены норы. Бобр пробирался по закругленному коридору, останавливаясь у каждого выхода. Эти выходы он различал по запахам. Были ворота Верхней норы — ход из них вился под землей, кончаясь на обрывистом берегу в корнях старой ветлы. Были ворота Плотины, ворота Короткого выхода, очень удобного в случае опасности, и много других.
Бобр свернул в боковой ход, нырнул и, с силой рассекая воду, поплыл к берегу.
Ручей жил обычной жизнью. Маленький выхухоль, не без основания боящийся всего на свете, услышав шум, повел острым хоботком, вильнул веретенообразным хвостом и забился под корягу. Впрочем, разглядев Седого, он сразу успокоился и, наверно, подумал, если только умел думать:
«Как хорошо, что на свете живут не только щуки и сомы, которые так и норовят проглотить тебя, и как хорошо, что хозяином в ручье справедливый старый бобр, каким, несомненно, является Седой».
Выдра повернула голову вслед бобру, но при этом не перестала заниматься своим делом. Она лежала на дне под продушиной и хвостом поднимала ил и песок, мутила воду, надеясь, что мелкие и глупые рыбешки заинтересуются этой сумятицей и приплывут к ней в лапы.
Но мелкие рыбы не появлялись: либо они стали слушаться старших, либо улеглись спать.
Несмотря на неудачу, выдра водила хвостом из стороны в сторону так мерно и неутомимо, что могло показаться, будто ко дну ручья, как к стене комнаты, прикреплены часы с маятником — подводные ходики, по которым звери и рыбы узнают, когда им следует подниматься и когда возвращаться домой.
Неожиданно ходики остановились, выдра вынырнула в продушину, глотнула воздух и метнулась за почти неразличимой в темноте щукой.
Щука открыла зубастую пасть, но поздно: бросившись снизу, выдра сомкнула челюсти, перекусила щучью глотку и потащила рыбу к берегу.
Ручей жил обычной жизнью, а хозяин его, Седой, отталкиваясь от воды сильными задними лапами с широкими плавательными перепонками, плыл к намеченной цели. Он не был любопытен и в молодости, а к старости научился заниматься только самым важным, не отвлекаясь посторонним.
Из густой шубы и из ноздрей бобра поднимались пузырьки. Наталкиваясь на лед, они образовывали ровную, как бы выстланную серебристым бисером дорожку. Такой след из мельчайших капелек влаги оставляет иногда самолет в небе.
Бобр подплыл к берегу, заросшему кустарником, и пошел хорошо утоптанной тропой. По краям сугробами громоздился снег. В одном месте дорожку пересекали две нити следов: овальные отпечатки, напоминающие медвежью лапу, а рядом небольшие круглые, глубоко продавившие снег кружки. Бобра эти следы не удивили и не обеспокоили.
У старой ветлы Седой остановился и огляделся. При свете луны внизу темнел гребень плотины. Выше плотины ручей разлился, образовав озеро. К тропинке примыкал участок свежих бобровых погрызов; правее, от пеньков ив, сваленных бобрами год и два назад, уже потянулись боковые ветви; было похоже, что вдоль берега узкой полосой прошла необычайной силы буря, сломала и унесла все деревья, которые встретились на пути.
Следы вели к большому пню. Там, глубоко задумавшись, сидел человек с деревянной ногой; правая здоровая нога была в валенке. Заметив Седого, лесничий Федор Гордеевич Трошин слегка кивнул бобру, как старому знакомому.
По существу и бобр и человек были озабочены одним и тем же: приближалась весна, по всей видимости дружная, бурная и многоводная, — каждому жителю леса предстояло по-своему приготовиться к ней.
То, что весна близко, было ясно и без календаря. Снег вокруг деревьев потемнел. Из-под сугроба на бобровую тропку выбился слабый ручеек; ночью он замерзал, но днем таяние возобновлялось.
Бобр соскользнул с берега на лед и побрел к плотине. Трошин проводил его взглядом. Ночь выдалась светлая и тихая. В такую ночь хорошо думается, и лесничему вспомнилось время, когда Седой был бобренком, когда не было здесь ни плотины, ни озера — давнее время.
…Служил тогда Трошин за двести километров от здешних мест, в Федоровском заповеднике звероводом бобровой фермы. Работа Трошину нравилась; нравилось и то, что ему, человеку одинокому, никто не мешает подниматься ночью когда вздумается и часами наблюдать за жизнью зверей.
Как-то в свободную минуту Трошин сказал Валентине Андреевне, заведующей зверофермой: