Вперед, мушкетеры!(сборник) - Тарловский Марк Наумович 4 стр.


Счастливые!.. И я смотрел в коридор, как во время болезни на улицу.

Очень скоро в учительской ко мне привыкли. Все уже знали, что у вешалки стоит Гарин из пятого «А» — окно в классе разбил. Стоит — ну и пусть стоит.

— Прямо не знаю, — говорила Елена Сергеевна, — что мне с Голубевым делать. Ничего не учит. Вот сегодня еще раз спрошу его — посмотрим… — Елена Сергеевна вздохнула и задумалась.

Голубев — это из пятого «Г». Его вызвать собираются, а он там, наверное, носится, ничего не знает…

— Пятый «Г» вообще тяжелый класс, — устало махнула рукой Софья Семеновна.

— Тяжелый, тяжелый… — И все учителя вздохнули.

— Развинтились, — бодро сказал Егор Степанович.

Но тут раздался звонок на урок, и все учителя стали разбирать журналы.

— Вы в пятый «А»?

— Да, да.

— А в «Б» кто?..

Один за другим они выходили из учительской, и в классах становилось все тише, тише… Наконец где-то наверху гулко захлопнулась последняя дверь, и я остался один во всей школе.

Лениво тикали на стене желтые деревянные часы, за высокой дверью с табличкой «Директор» было тихо. В углу под расшатанным стулом белел ящичек с мелом; над стулом висели таблицы — правила правописания. Среди них я узнал и наши.

И все это за вчерашний день, думал я. Очень нужно было в кино идти… Не пошел бы в кино, географию бы выучил, а географию бы выучил, тройки бы не было. Да и через стул, наверное, не прыгнул бы…

А ведь все могло быть иначе. Ну вот началась, значит, перемена… «Кто через стул прыгнет?» — кричит Петька. А я прохожу мимо, и хоть бы что — прямо в коридор. Ну, там, конечно, крик, беготня, Павлик рядом стоит. Мы бы с ним поболтали, ну, я его толкнул, он — меня. Тут и Рябов подскочил: «Здорово вчера, а?» Кино бы вспомнили…

И пошел бы я в класс на урок. И не было бы меня сейчас в учительской. Вот этот стол был бы здесь, и таблицы висели бы, и маятник так же отстукивал, а меня бы здесь не было…

Вот, подумал я, если будет такое время, когда все это плохое пройдет, подзову я к себе Павлика и Рябова, и постоим мы вместе точно так… И ничего мне больше не нужно.

Звонок — и тут же, где-то наверху, с треском распахнулись дверь, за ней вторая, третья… Школа зашумела.

В дверях показались Елена Сергеевна, Антонина Алексеевна, вернулась рассерженная Софья Семеновна; весело помахивая указкой, явился Егор Степанович.

И вдруг… своей обычной походкой, ни весело, ни грустно, вошел мой папа. Он поздоровался со всеми, улыбнулся Антонине Алексеевне и, повернувшись ко мне, мрачно блеснул глазами…

— Как же так? — возмущался папа, поглядывая то на меня, то на учительницу. — Как ты мог разбить окно! Да кто же тебя заставлял через стул прыгать?

«Действительно, — думал я, — никто ведь не заставлял»…

— И вообще, — огорченно рассказывала Антонина Алексеевна, — он хуже стал себя вести. Вчера на уроке с Харлашкиным разговаривал.

«Да я с ним больше и слова-то не скажу, — думал я. — Пусть пристает, пусть лезет… Не хочу! Кончено!»

В это время дверь отворилась, и в учительскую вошел Вовка Семин из пятого «Г», за ним шла его мать, а еще дальше — учительница. Остановившись у стола, он поднял голову, и мы грустно посмотрели друг на друга.

— Одну минутку, — спохватилась Антонина Алексеевна, — сейчас я принесу журнал.

Так я и знал! Сейчас папа узнает про тройку, да у меня там еще одна — давно уже…

— Папа, папа, — зашептал я, — у меня там две тройки, я их исправлю…

Домой мы идем молча. О чем нам разговаривать?.. Все ясно.

И опять эта улица, и этот угол перед нашим домом с помятой водосточной трубой. Опять семена, листья… Еще немного — и дожди, дожди…

Ах, лето! Утром встанешь, выйдешь во двор босиком — земля свежая, прохладная, кругом все зеленое, воробьи чирикают. Потом речка — лежишь, загораешь, травинку жуешь. С речки пришел, книжку почитал, снова во двор.

А дождь?.. Разве бывает осенью такой дождь? Когда на теплое лицо брызнет первая капля, а на крышах, будто сами собой, скачут темные крапинки. И вдруг как хлынет, польет, зашумит… И снова солнце, снова ясно, и только теплые ручьи и радуга.

На углу папа остановился.

— Возьми. — И он сунул мне в руку ключ. — Вечером поговорим.

10

«Вечером поговорим»… Я сидел за столом и уныло глядел в окно.

До чего же все надоело! И вечер, и день, и утро. Или этот двор: из дома выйдешь — и сейчас же перед тобой ворота, а налево забор, а направо сарай. Да на него и смотреть не хочется!

Дома было пусто. Притаившись в углу, поблескивал зеркалом шкаф. Стол на четвереньках. Сбившись в кружок, его тихо обступили стулья. И только одиноко стучал пузатый будильник. «Молотите себе, молотите себе», — вспомнил я.

И снова я увидел пирамиду в воде, и белые стены, и желтую площадь, по которой вели рабов, и мальчика… Но песню я так и не мог вспомнить. «Не останавливайтесь, ведь сегодня прохладно».

Да, раньше, в Древнем Египте, совсем по-другому было: и солнце было другое, и небо… Да разве узнаешь, как было?

А когда-нибудь, через тысячу лет захотят увидеть, как жили мы. И, наверное, они будут думать: «А как же все это было на самом деле? Как улыбались они?» И будут искать, раскапывать… Им, наверное, очень захочется увидеть меня: какой я и о чем думаю. Но разве узнают они?

А что, если я напишу им?.. Напишу и спрячу, чтобы сохранилось, и закопаю. А они откопают. Через тысячу лет!.. И будут читать:

«Сегодня вторник, первое октября тысяча девятьсот шестьдесят шестого года. Меня зовут Витя Гарин, мне одиннадцать лет, и я учусь в пятом классе. А всего у нас сейчас — десять».

Я сижу за столом, а передо мной окно, через него я вижу весь наш двор, забор, ворота, калитку. Вот как раз ее ветер отворил, и она скрипит, раскачиваясь. А с другой стороны — сарай. — Я подошел к окну и еще раз оглядел наш старый сарай. — Он весь увешан замками: большими, маленькими, круглыми, квадратными…

Как мы живем? По-разному. Вчера, например, хорошо, а сегодня я тройку получил. Или вдруг — двойка. Каждый день можно ожидать чего угодно.

Вот так и живем. У вас, наверное, двоек уже не будет…

И думаю я о разном. Утром, по дороге в школу, я успокаиваю себя, что все кончится хорошо. Потому что, если ты даже на «отлично» знаешь урок, все может случиться: вдруг забудешь или дополнительный вопрос… А здесь уже — какой учитель попадется.

По арифметике, например, у нас Ольга Ивановна, так на нее и взглянуть страшно, такая она сердитая. Она еще в учительской, а уж все к партам мчатся: «Идет, идет!» По дороге урок вспоминают.

А вот Елена Сергеевна, если класс зашумит, никогда не кричит, а только спрашивает: «Неужели кричать нужно?» Егор Степанович, если шум, спокойненько так посмотрит по сторонам, покрутит пальцами: «Я вижу, вам очень весело?» И журнал на столе раскроет.

А Сергей Антонович плечами пожимает: «Интересно, кому я все это объясняю? Интересно, кому, Рябов? Может, себе, Ручкин, а? Как ты думаешь, Харлашкин?»

Хорошо учителю: никогда ему бояться не нужно. Зайдет он в класс, отметит отсутствующих и задумается: кого бы, значит, вызвать? Иногда, мне кажется, он так думает: «Могу вызвать Рябова, могу Кожину, Гусеву. Кого захочу, того и вызову». А потом вызовет к доске, слушает, как Рябов мямлит, и думает: «Ну что же ему, лодырю, поставить? Тройку или двойку? Двойки мало, тройки много…»

Был бы я учителем, никогда бы двоек не ставил. Отметил бы я отсутствующих, стал бы выбирать, кого вызвать: Рябова, что ли? А Рябов в угол забился — и ни звука. Не бойся, не вызову… Вызову-ка лучше Ручкина. А Ручкин бодрый, веселый, соседа толкает, на класс поглядывает. Смотрю в журнал — Ручкин на прошлом уроке четверку получил. Нельзя, нельзя вызывать Ручкина, он же ничего не выучил сегодня…

В школу мы начинаем ходить с первого сентября. Рано утром спешат по всем улицам ребята, мелькают белые фартуки, ленты, цветы. Идешь вместе со всеми и думаешь: «Ну, как там они, наши ребята? Какие?»

Приходишь в класс, смотришь: те же самые. И Рябов, и Санин, и Гусева. Рябов опять что-то жует, Гусева все так же хихикает, щиплется… И учителя те же, смотрят на нас, улыбаются. Ну, и мы улыбаемся.

На уроках сидишь — шевельнуться боишься, слова лишнего не скажешь. Неудобно как-то… А потом получишь первое замечание, и началось: вертишься, крутишься, разговариваешь. Ну, а учителю, конечно, это не нравится, вот он и сердится. «Ты, — говорит, — Гарин, ничуть не изменился с прошлого года». Да, думаю, все по-старому…

Первое сентября вообще день особый: никого не спрашивают, оценок не ставят, к завтрашнему дню уроков почти не задают. И все рады, все говорят, что лето надоело и как, мол, интересно в школе. А потом, как неделя пройдет, да как уроков зададут, да как бац — двойка, а у этого тройка, а того в учительскую отвели, вот тут-то все и призадумаются. Да поздно.

И начинаем мы тогда ждать воскресенья. Ждем, ждем, ждем. Наконец суббота… А вы бы посмотрели, как мы возвращаемся из школы в субботу! Мы идем по тротуару большой толпой и не так быстро, как в будний день; мы шумим, толкаем друг друга, но никто не злится, все смеются. И о чем бы мы ни говорили, каждый думает только одно: завтра воскресенье.

Вернешься домой, положишь портфель — что же делать-то? Можно пойти на улицу, можно книжку почитать, а можно и прямо за уроки. Сделаешь уроки — и свободен до понедельника. Ведь что тут приятно: ты можешь их сделать сейчас, но, если не хочешь, — пожалуйста, делай завтра.

А в понедельник в школу придешь — все из рук валится. Опять эта зарядка, опять уроки, перемены, задачи, упражнения — хоть плачь. Зимой еще бывают передышки, когда сильные морозы и мы не ходим в школу. В прошлом году был такой день, и мы до вечера по улице бегали. А вечером все сидели у приемников, слушали, что завтра будет. И, конечно, оттепель. Раньше, говорят, зима холодней была…

Но до зимы еще далеко. А в ноябре каникулы — три дня, одно расстройство. Говорят, с этого года в ноябре десять дней будем отдыхать. Сколько ни учусь, каждый год об этом говорят.

Дома тоже радости мало. То лицо запачкано, то платок носовой потерял, то штанину порвал — всегда недовольны. Садишься поесть — «почему руки не помыл». Помоешь — «плохо помыл».

А если пойти куда-нибудь захочешь?.. Я говорю: «В полчетвертого вернусь». Мне говорят: «В три».

«В полчетвертого», — говорю. «В три!»

«В четверть четвертого!» — «Нет, в три!» Да что же это такое?!

Уйдешь куда-нибудь с ребятами: играешь, играешь… И чувствуешь ведь, что три часа уже, домой пора, — ну не могу, и всё. Не могу! А дома уже думают: не попал ли он под машину? Ведь с таким, как я, говорит папа, все что угодно может случиться…

Когда мой папа учился в школе, он всегда был отличником. Его никогда не наказывали и не ругали, его всегда хвалили. Он никогда не обманывал старших, все делал без напоминаний и больше всего на свете любил заполнять дневник.

Я закрыл глаза… Мой папа мальчик: он сидит за партой и решает задачу, он отвечает урок. Ну совсем как я. Но, сколько я ни думал, я не мог представить моего папу мальчиком. Я даже очень хотел представить: вот все идут из школы, размахивают портфелями, подпрыгивают, а рядом сквозь весь этот шум спокойно движется маленькая фигурка с большущим портфелем — это мой папа. Но, когда он подходит ко мне поближе, я вижу, что лицо у него такое же, как сейчас…

Мама моя тоже была отличницей. И вот теперь папа с мамой хотят, чтобы и я был отличником.

«Ты же можешь», — говорит мама.

«Чем ты хуже Санина?» — спрашивает папа.

Санин — это наш отличник.

«Он способней Санина, — говорит мама. — Если бы он не ленился, он стал бы лучшим учеником в классе».

После этих слов папа вскакивает и начинает взволнованно ходить по комнате.

А я стою и думаю о том, что я способный. Я даже вижу, как без единой запинки отвечаю уроки и получаю пятерки, только пятерки. И Сергей Антонович, обращаясь к классу, говорит: «Вот, поучитесь, как нужно отвечать».

А Егор Степанович, если шум в классе, пальцами покручивает: «Вы, наверное, все знаете урок, как Гарин?»

Нет, я, наверное, очень способный!

Но тут папа останавливается и, стиснув руки, громко произносит:

«Обещай, что в этой четверти ты будешь отличником!»

«Обещаю!» — говорю я.

И в этот день всем нам становится легче. Папа с мамой веселые, переглядываются, а я хожу, как именинник.

Вот если бы папой был я, а папа — моим сыном? Приходит, значит, мой папа из школы грустный, поникший, а я сижу, газету читаю, чай пью.

«Папа, — говорит мне он, — у меня двойка…»

Ну, я, конечно, газету в сторону, очки срываю и, прищурившись, долго-долго смотрю на папу. Папа засопит, завздыхает, а я: «Где же твои обещания?!» И давай кричать…

Но потом, когда папа сидел бы где-нибудь в углу и переживал, я бы подошел к нему, погладил по голове и сказал:

«Не горюй, сынок, все еще будет хорошо. Я вижу, ты все уже понял. Иди на улицу, смотри, сколько там ребят. А завтра, может быть, мы пойдем с тобой в кино».

Я бы обязательно так сказал и простил. Папа, конечно бы, ужасно обрадовался, а я, наверное, всегда бы прощал, потому что я очень люблю, когда радуются.

И я опять начал думать о том, как найдут мое письмо и кто его найдет. Ведь этот человек будет совсем другой, и одежда у него будет другая, а когда наткнется на мое письмо, он, наверное, будет что-то напевать. И об этой находке узнает весь мир, мои пожелтевшие страницы будут лежать в музее, и люди будут приходить, чтобы посмотреть на них. А ученые, наверное, скажут, что до этой находки многое из прошлого было непонятно.

Подумав немного, я отыскал среди прошлогодних учебников мой старый дневник — за четвертый класс, решив положить его вместе с письмом.

Синяя обложка дневника была истерта и взлохмачена, на первой же странице чернела жирная надпись: «На уроках улыбается». А внизу, под нею, — «На уроке пения гудел». Потом появилась первая оценка и снова надпись: «На уроке естествознания дневника для оценки не подал, пытался передать дневник соседу».

Я заулыбался. Передать дневник соседу… Это Павлику, конечно. Растяпа! Он его тогда на пол уронил от страха. На учительницу уставился, а сам улыбается и говорит: «Что-то упало»…

Перевернув лист, я прочитал: «Завтра, двадцатого октября, в девятнадцать часов состоится родительское собрание». После этой записи потянулись чистые страницы и никаких, совсем никаких замечаний…

А вот и Новый год. Через пустые белые страницы — огромные слова: «С Новым годом! Зимние каникулы!..»

Снег, метель, шум, смех, всё в огнях. Потом февраль, март, подуло весной… И страницы стали светлей.

И так хорошо было смотреть на домашние задания, на оценки, замечания. Даже жалко. Ведь никогда уже не будет у меня урока естествознания, и Мария Михайловна не будет нас учить. А двойки в дневнике если и попадались, то такие постаревшие, безобидные, как пугала в огороде.

Я перелистывал дневник и думал, что если и найдут его когда-нибудь, то ничего, наверное, не поймут. Увидят они эту кляксу, но разве поймут, как все это было? А было это как раз перед Новым годом, на первом уроке. В классе свет горел, за окнами темно-темно.

«А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж…»

Мария Михайловна сидит за столом в накинутом на плечи теплом платке и спрашивает наизусть отрывок из чеховского «Ваньки».

«…Ночь темна, но видно всю деревню с ее белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посеребренные инеем, сугробы. Все небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом».

— Ночь темна, — отвечает Володин, глаза у него красные, заспанные, под носом чернильное пятно, — ночь темна, но струйка, струйки…

И щупает в кармане перочинный ножик, который он выменял перед уроком у Вовки Птушкина.

В классе чисто, светло, на полу влажные следы занесенного с улицы снега; кое-кто зябко поеживается, вспоминая мягкую постель и согреваясь. А за окнами совсем как в деревне: белые крыши, сугробы, струйки дыма и еще мигают веселые звезды. Но уже синеют подо льдом окна, и звезды бледнеют, и видно, как тяжело, словно белые веревки, висят мохнатые провода.

Назад Дальше