На поляну мальчик явился с большой вязанкой сухого хвороста. Он сбросил ее с плеча и удивленно сказал:
— Как у вас ловко выходит!
Около кольев, воткнутых в песок на небольшом расстоянии друг от друга, стоял Савушкин и заплетал их гибкими тальниковыми прутьями. У противоположной стенки будущего шалаша работал Набоков.
— Ловко, говоришь? — спросил Савушкин, подмигивая мальчику.
— Как корзинку плетете! — сказал Леня и прищелкнул языком.
Иван Савельевич взял новый прут и тонким концом обернул его вокруг крайнего кола.
— Я и корзинки умею плести. Они, корзинки-то, знаешь, как нужны в нашем хозяйстве! — проговорил он.
Немного отдохнув, Леня снова пошел за дровами.
Солнце уже опустилось за дальним лесом. Над горами вспыхнула грустная, одинокая звездочка, но было еще светло.
Леня подошел к оврагу, заросшему мелким кустарником. За оврагом начиналась низина. Каждую весну в разлив ее затопляло. Водой сюда заносило много хворосту, щепок, а иногда даже целые бревна. Летом все это зарастало высокой травой, осенью покрывалось опавшими листьями, а зимой — толстым слоем снега. Но приходила весна, начинался разлив, и снова в низине появлялась вода. И так каждый год.
На краю оврага Леня остановился, посмотрел в вечерние сумерки и с удивлением сказал:
— Дровищ этих тут!..
С березы неожиданно взлетела какая-то черная птица и, лениво взмахивая большими крыльями, медленно пролетела над оврагом. Птица пропала в сиреневой мгле. За каждым деревом по-прежнему таилась настороженная тишина.
У мальчика по спине вдруг пробежали мурашки, и он засуетился, собираясь в обратный путь. Расстелив по земле связанные узлом пояс и шарф, он сложил на них собранный хворост, потом, туго стянув его, перекинул за спину.
Подходя к опушке, Леня увидел между осинками красные язычки костра и ускорил шаг.
Савушкин встретил его шуткой:
— А мы с Андреем уж подумывать начали: как бы, говорим, нашего молодца волки не съели!
Леня подошел к костру. Глаза его возбужденно сверкали.
— Устал? — спросил Набоков.
— Нет. С чего же? Я птицу в лесу видел. Большая такая, крылья огромные.
Иван Савельевич прошелся вокруг шалаша, что-то поправляя и доделывая, потом тоже присел у костра.
— Была бы солома, скажу вам, или сено, тогда и дождь не скоро промочил бы, — проговорил он, запахивая шубняк.
Набоков тряхнул головой:
— Еще бы! Покрой шалаш соломой да подстилку из нее сделай, даже тепло будет.
— На подстилку завтра сухих листьев соберем, — заметил Савушкин.
Помолчали.
— А у нас дома сейчас чай, наверно, пьют, — задумчиво сказал Леня и поежился.
— В Жигулях у нас мельник был. Это еще до того, как колхозы народились, — заговорил Иван Савельевич.—
А жена у этого мельника чай больно любила: за один присест могла целый самовар выпить. Ведерный. Это верно. Самовар выпьет и связку сладких кренделей съест, и хоть бы что ей. Только разомлеет вся. «Ох, скажет, и уморилась я! Как есть на жнитве была!» А через какой-нибудь час — опять за самовар.
— А когда же она работала? — спросил Леня.
— Мельник шесть работников имел да кухарку. Они за нее и работали... Про скупых да жадных раньше говорили: «У него на рождество снегу не купишь». Такими и мельник со своей женой были. Чаем никого не угостят бывало. Вот раз пришла к мельничихе соседка — бабка Степанида. Одинокая была старуха, бедная. Зимой это дело было. А у старухи третий день печка не топлена. И есть нечего. Пришла она к богатой соседке, думает: «Может, чайком угостит». Весь день просидела у порога да так и ушла ни с чем... А потом, когда мельника в тридцатом году раскулачили, мы этой самой старушке и говорим: «Бери, бабка Степанида, мельничихину корову и самовар. Ты у них пять лет гусей пасла, а они тебе за это и рублевки не заплатили. Теперь, при колхозной жизни, всему трудовому крестьянству дышать будет вольготнее, и ты у нас не отрезанный ломоть». Все помирать собиралась бабка, а тут раздумала и до сорокового года дотянула. Самой заглавной телятницей на ферме была. «Я, — говорила все, — лишь теперь увидела, что такое жизнь есть».
Иван Савельевич замолчал. Немного погодя он улыбнулся и толкнул Леню в бок:
— А неплохо бы чайком сейчас побаловаться, а? Как ты думаешь, хватило бы нам ведерного самовара?
Леня, засмеялся.
— Я с конфетами люблю чай. А сахар не люблю, — сказал он.
— С конфетами? А может, у меня и конфеты есть. Не веришь — Савушкин взял из-за спины мешок и стал его развязывать. — Я в Старый Посад прощаться с братом ходил. Он в райисполкоме работал. Теперь его на другую работу перевели, в город Чкалов... А тут вот гостинцы всякие, моей старухе.
Иван Савельевич вынул из мешка бумажный пакет и осторожно его развернул:
— Ну что, видишь? Печенье и конфеты. И название у конфет по сезону: «Весна».
Потом Савушкин достал из мешка небольшой сверток.
— А здесь чего? Угадай-ка! — сказал он мальчику. Тот посмотрел на сверток и опустил глаза:
— Не знаю.
— А если тоже сладости какие-нибудь? Каково будет?— Иван Савельевич широко улыбался. — Посмотрим...
Он развернул плотную серую бумагу, и у него в руках оказалась восьмиугольная цветная коробка. Подняв крышку, он разочарованно свистнул. В коробке лежали розовый кусок туалетного мыла, пузатый флакон с одеколоном и баночка с кремом.
— Малость не вовремя подарочек, — покачал он головой. — Тридцать семь лет назад, когда моя старушка невестой была, вот тогда бы, это верно... в самую тогда бы пору!
Иван Савельевич еще пошарил в мешке.
— Больше съестного нет. Лежит всякая всячина: отрез на платье, шаль и еще что-то, — сказал он. — Пирогов хотела завернуть Зоя, жена брата, да я не велел. «Куда их, говорю, искрошатся все. Моя старушка сама каждое воскресенье пироги печет».
Леня вдруг торопливо полез в карман кожаной куртки.
— А у меня пирожок есть. С мясом,— смущенно сказал он. На мешок рядом с конфетами и печеньем мальчик положил бумажный сверточек.
— Теперь мы совсем богачи. Еще бы мельничихин самовар, и распивай чай до утра! — проговорил Иван Савельевич, поглаживая колени. — Верно, Андрей?.. Я так думаю: пирожок оставим на завтрак, а сейчас получайте по конфетке и печенью на нос.
Набоков, все это время молча сушивший чесанок, наклонил голову и подавленно сказал:
— У меня ничего нет... В сумке подшипник и папиросы. Я... я объедать вас не стану.
Савушкин пристально посмотрел в лицо тракториста, покрывшееся багровыми пятнами.
— Ты вот чего... дурь всякую из головы выкинь, — строго промолвил он. — «Объедать не стану!» И как ты про нас понимаешь?..
С Волги поднимался ветер. Он как бы нехотя заводил свою тоскливую песню, тормоша на опушке тонкие осинки, Слышно было, как шумели деревца, задевая одно за другое голыми ветками.
Дрова в костре прогорали, пламя меркло. Дыхание ветра долетало и сюда, гасило слабые язычки.
Леня повернулся к Савушкину и положил руку на его колено:
— А вы почему не кушаете?
— А ты разве забыл, что я в гости к брату родному ходил? У меня живот пирогами набит, — с добродушной усмешкой сказал Иван Савельевич. — Я теперь дня три есть не захочу. — Помолчав, он добавил позевывая: — Давайте-ка, ребята, спать...
В шалаше было тесно и холодно. И хотя Иван Савельевич загородил входное отверстие кусками коры, продувало со всех сторон.
Когда налетал сырой ветер, шалаш дрожал, словно в ознобе.
Они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Леню Савушкин укрыл толстым мешком.
— Так теплее будет. Спи себе, не ворочайся. Тебе между нами, как возле двух печек, — сказал Иван Савельевич.
Тонкие сухие хворостинки, разбросанные по песку вместо подстилки, трещали и ломались под тучным телом Савушкина. Он не спал. Не спали еще, как он об этом догадывался, и Леня с Андреем. Ивану Савельевичу казалось, что мальчик лежит с открытыми глазами, даже чуть мокрыми от слез, и думает о доме. Савушкин решил притвориться спящим и принялся похрапывать.
А Леня в это время и в самом деле лежал с открытыми глазами, уставясь в непроглядную тьму, и мысленно переносился то в школу, в шумный шестой «А», то домой, в свою светлую комнату. Как ему хотелось сейчас подойти к этажерке с любимыми книгами или лечь в чистую постель под теплое шерстяное одеяло!
Любочка, сестренка, наверно тайком от мамы часто забегает в комнату, садится за стол и, болтая ногами, рисует на чем попало нефтяные вышки, горы, зайчиков... А в школе завтра первым уроком будет физика, любимый предмет Лени. Потом русский язык, география... А послезавтра?.. Послезавтра он опять не будет на уроках. Сколько же дней придется им просидеть на этом острове? И что они будут кушать? Вот даже сейчас так хочется есть... Интересно, какой обед нынче готовила мама? Но лучше об этом не надо...
Время еще не позднее, и Саша, наверное, читает сейчас «Двух капитанов». Саше даже и в голову прийти не может, что его приятель застрял на Середыше! Он так обрадовался, когда увидел Леню, что чуть не вскочил с кровати, хотя ему совсем нельзя вставать.
Постепенно глаза стали слипаться, а мысли путаться. Леня все еще пытался думать о друге, а перед глазами уже стоял высокий, плечистый человек в меховой шапке и таких же меховых сапогах, перетянутых под коленями ремешками. Кажется, это... капитан Татаринов? Ну, конечно, он! Вдруг из-за спины прославленного исследователя Арктики выглянула смеющаяся рожица Саши.
«Ты, Ленька, не очень-то задавайся на своем Середыше! — задорно прокричал товарищ. — Меня капитан Татаринов берет с собой в экспедицию на Северный полюс!»
На секунду Леня разомкнул веки, и видение прошло.
— Где же капитан Татаринов? — беззвучно шевеля губами, спросил он и тут же сразу крепко заснул.
...Прошло, вероятно, не меньше часа, а Иван Савельевич все еще никак не мог задремать. Одолевали всякие мысли. Они беспокоили его, как надоедливые слепни в сенокос, от которых нет никакого спасенья. Савушкин кряхтел, поправлял в головах кучку хвороста, прислушивался.
Когда с поляны вихрем уносился шальной ветер, тревожно посвистывая и подвывая, на минуту наступала неспокойная тишина и становилось слышно, как на той стороне реки тоскливо гудели Жигулевские горы.
В жаркий летний день Жигули, одетые в яркую, веселую зелень, так четко отражаются в изнывающей от зноя дремлющей Волге, что очень трудно отгадать, какие же горы настоящие. Это величественное зрелище напоминает сказочное видение. Да и в тихий сентябрьский полдень от этих исполинских гор, разукрашенных осенью в причудливые пестрые краски, невозможно оторвать взгляд. Но какими бывают они страшными в долгие зимние бураны или в темные ненастные апрельские ночи во время вскрытия Волги! В такую пору на много километров вокруг разносится протяжная, гнетущая песня Жигулей, наводящая тоску на самого веселого человека.
А что в это время делается в горах! С дикими воплями носится ветер по скалистым хребтам, с треском ломая столетние дубы и сосны, пригибая к острым камням податливые березки, сбрасывая в пропасти многопудовые известняковые глыбы.
Немало натерпится страху одинокий путник в этакую непогодь в Жигулевских горах. А еще хуже, если придет ему в голову шальная мысль в такое время переходить известную в этих местах Жигулевскую трубу — овраг, отделяющий гору Лепешку от Молодецкого кургана. Зимой по этой «трубе» студеные долинные ветры Жигулей с ураганной силой несутся к Волге, сметая все на своем пути. Здесь нередки случаи, когда ветер валит с ног лошадей, перевертывает сани.
Давно, когда Иван Савельевич был еще молодым человеком, прихватила однажды его в горах непогода. В сумерках возвращался он с дровами в деревню. Тихий вначале, ветер все усиливался, срывал с широких сосновых лап снежные комья, ледяным дыханием обжигал лицо.
Иван Савельевич то и дело понукал коня. Но воз был тяжелый, и лошадь шла медленно. Вдруг совсем неожиданно повалил снег. За какие-нибудь десять минут дорогу замело, и лошадь остановилась. Иван Савельевич выпряг сани, держа в поводу, по пояс проваливаясь в рыхлые сугробы, стал пробираться к опушке.
«Если бы не молодые годы, пропал бы я тогда», — подумал Савушкин.
Он начал дремать. Ему уже мерещилось, что идет он по полю и светло-зеленая с золотым отливом пшеница волнуется под ветром, то вздымаясь, то опадая, словно взад-вперед ходят ленивые волны, как вдруг Набоков запальчиво сказал:
— А это посмотрим! Дайте сюда поршневой палец... Иван Савельевич очнулся, приподнял голову:
— Андрей, ты не спишь? Никто не ответил.
«Тоже, видать, из неспокойных, и ночью тракторами грезит», — подумал Савушкин и стал медленно погружаться в глухую, липкую тьму.
Спали они всю ночь тревожно. Одолевал холод. Особенно сильно донимал холод Леню. Короткая кожаная куртка и мешок грели плохо, и мальчик часто просыпался. Дрожа всем телом, он садился и поджимал к груди закоченевшие колени.
Рядом в темноте ворочался Набоков. Он то негромко стонал, то бормотал что-то неразборчиво и сердито. Раза два Леня окликнул тракториста, но тот не отозвался.
Проснулся и Савушкин. Он крякнул, завозился и тоже сел.
— Кто зубами щелкает? — спросил Иван Савельевич и, вытянув руку, схватил Леню за локоть. — Ты, Ленька?
Мальчик ничего не ответил.
— Ну ты, голова, и того... — проворчал Савушкин и расстегнул шубняк. —Садись ко мне на ноги... ближе.
Он завернул Леню в широкие полы шубняка.
А над Волгой по-прежнему бушевала непогода. Но где-то совсем рядом задорно журчал ручей. И было отрадно слышать в этой непроглядной мгле беспокойной ночи веселую песню побеждающей весны.
— Леня, ручеек... слышишь? — шепотом спросил Иван Савельевич.
Леня не ответил. Он уже спал, уткнувшись лицом в мягкую шерсть теплого шубняка.
Савушкину было неудобно сидеть, хотелось положить ноги на другое место, но он боялся потревожить мальчика и не шевелился.
* * *
К утру стихло, но не прояснилось. Небо было затянуто линючими облаками, низко нависшими над землей и закутавшими в свое лохматое одеяло вершины Жигулевских гор.
Встали на рассвете и долго отогревались у костра, хмурые, молчаливые.
— Ночка... — протянул Иван Савельевич и, опускаясь на корточки, поглядел из-под густых бровей на Леню и Набокова.
Мальчик стоял возле тракториста, сидевшего на кучке хвороста, и широко открытыми глазами смотрел куда-то в одну точку.
Набоков сидел неспокойно, то наклоняясь вперед и поправляя палкой плохо горевшие сучья, то поворачиваясь к огню спиной и пожимая широкими плечами.
Внезапно Савушкин поднялся и зашагал к берегу. Остановившись у глинистого обрыва, он медленным взглядом обвел реку.
По Волге во всю ее непомерно огромную ширину несло лед. Льдины терлись одна о другую, задевали краями о берег, налезали на песчаные отмели, и над рекой стоял ровный глуховатый шум. Сырая, туманная пелена еще висела над противоположным берегом, и горы были видны нечетко, как будто их закрывал кисейный полог.
— А рано еще, — сказал Набоков, подходя к берегу. Иван Савельевич не спеша достал карманные часы на мягком черном ремешке:
— Десять минут восьмого. — И, помолчав, добавил негромко, как бы для себя: — Дома сейчас я бы на конюшне побывал и в кузницу заглянул. Без дела, скажу тебе, жить совсем невозможно. Вот вечером легли, а заснуть не могу. Ну чего, спрашиваю, тебе надо? Семена у тебя готовы — сам по зернышку отбирал. На бригадном дворе, в сарае — хозяйский порядок. Тут тебе не только весенний инвентарь к делу приготовлен — тут тебе и жнейки и сортировки на полном ходу. А кони, если желаешь знать, такие, что никакой критики не боятся. Вот какие кони... Получается все как надо, а душа не на месте. Ну, скажи, не на месте, да и только!
Взгляд Ивана Савельевича упал на протянувшуюся под берегом зубчатую полосу песка с торчавшими кое-где по ней молодыми тополевыми кустами. У него зашевелились и полезли вверх брови.