Солнечный круг - Герчик Михаил Наумович 17 стр.


— Думайте, — прошипел он. — Думайте! Мы обязательно должны удрать! Нужно предупредить твоих, чтоб сменили пароль, — хорошенькую свинью мы им подложили!

Мы думали. О чем? Я, например, о головомойке, которую нам устроит отец, — из-за нашего ареста срывался весь график движения. Витька, конечно, о том, как отсюда выбраться. О чем думал Казик, я не знаю, но спорить готов, что не о побеге.

— Эй вы! — вдруг послышалось за дверью. — Держите! — И в оконце влетел объемистый сверток.

Казик поймал его и зашуршал бумагой.

— Не хотите? Ну, ладно, тогда я сам перекушу.

— Я знаю, что нужно сделать! — шепотом сказал Витька, когда Казик расправился со свертком и затих, растянувшись на полу. — Нужно рыть подкоп. Тут кладка в один кирпич, ну, в полтора… Запросто подкопаем. Только как оторвать доску от пола?

— А это что? — вскочил Казик и ткнул пальцем под полку.

Под полкой, будто специально для нас приготовленные, лежали кирка с длинной ручкой и куча граблей.

— Чудаки! — Витька аж затрясся от смеха. — Куда они нас посадили! Вот умора!.. Не пройдет и двадцати минут, как мы будем на свободе…

Пронзительно звонко пропел горн свою песню: «Спать, спать, спать по палатам! Спать, спать, спать всем ребятам!» Но нам было не до сна. Мы поставили зажженную лампу на пол и уселись вокруг нее. Нужно было обождать, пока лагерь заснет.

— Ну, как тебе в твоих «Соснах» живется? — спросил Витька у Казика.

— Нормально. — Наевшись, Казик заметно повеселел.

— Вожатый хороший. Купаться водит, игру вот затеял. Ну, и шамовка соответствующая. Конечно, не то что у вас на плоту, но жить можно.

Мы немного поболтали, а затем Витька встал и осторожно поддел киркой крайнюю от стены доску.

— Лезь к окну и следи за лагерем, — приказал он Казику.

— Есть, — ответил тот, подтянул какой-то ящик и прилип к решетке. — Давай действуй, никого нету.

Витька налег на кирку. Доска сухо затрещала.

— Смелей, — подзадорил его Казик. — Они уже все дрыхнут без задних ног.

Витька так рванул доску, что кирка слетела с ручки, и он грохнулся на пол, чуть не опрокинув лампу. Я помог ему встать. Морщась от боли, Витька протянул мне ручку кирки.

— Попробуй ты. Ну и инструмент…

Я насадил кирку, подергал в одном месте, в другом, и доска отскочила. Под ней была земля. Можно рыть подкоп.

— Сдери верхний слой, — шепнул Витька. — Дальше должен быть песок. Место высокое, сосняк…

Разрыхлив киркой верхний слой и обрубив старые сосновые корни, я выгреб землю. Получилась приличная ямка.

Вскоре мы уже углубились настолько, что кирку пришлось снова снять с рукоятки, иначе было не повернуться. Песок выгребали руками, щепками, крышками от банок с керосином.

Работали по очереди, на всякий случай кто-нибудь торчал у решетки.

Если разобраться, мы подкапывались под забор. Он ведь и служил нашей темнице задней стеной. Здесь даже фундамента не было, так что дело у нас шло довольно быстро. Минут через двадцать — тридцать лаз был готов. Я первым протиснулся сквозь него, за мной — Казик, замыкающим — Витька. Прижимаясь к мокрой от росы траве, мы заползли в ельник и только там почувствовали себя в полной безопасности.

— Ну, теперь держитесь! — Витька взъерошил волосы, вытряхивая из них песок и шильник, и погрозил кулаком в сторону лагеря. — Мы вам устроим военную игру…

— Ничего не будет, — послышался в темноте голос отца, такой неожиданный, что мы от испуга прижались друг к другу. — Мы сохраним нейтралитет. — Отец посветил фонариком, и мы увидели рядышком с собой под елочками Ростика, Леру и Жеку. — Мы как раз ломали голову, как вас выручить, но коль вы выбрались сами, — тем лучше. Казик пусть отправляется в лагерь, а мы — на плот. На рассвете снимаемся с якоря. Не будем вмешиваться в чужую игру, мы только все испортим.

— Глеб Борисович, — взмолился Казик, — возьмите меня на плот.

— Не могу, брат, — ответил отец. — Дисциплина есть дисциплина. И потом — завтра ваш лагерь пойдет в бой. Если ты не вернешься, это будет просто дезертирство.

Казик запыхтел от огорчения.

— Тогда погодите, — прошептал он. — Там ведь остался план всех укреплений «Орленка», правда, он немного пожеванный, но я все восстановлю! Сейчас я за ним слазаю.

— Но это будет несправедливо… — начал было отец, однако я перебил его:

— Это будет справедливо. Им удалось узнать пароль, Казик унесет план. Постой, я сам его притащу, а то ты еще застрянешь в дырке…

Уходя, мы забыли погасить лампу, и я без труда нашел мокрый комок бумаги. Эх, и пожалеет завтра тот Андрей, что не унес его!

А потом мы проводили Казика до лагеря и сами обходной тропинкой двинулись к плоту.

Жалко, что отец объявил нейтралитет, мы б этому «Орленку» показали, как нужно играть!

ВЫСТРЕЛ НА ЗАРЕ

Отплыли мы на рассвете: побоялись, что ребята из «Орленка» хватятся, прибегут и всыплют нам за подкоп и все остальное. Быстро уложили палатку, собрали одеяла, посуду и снялись с якоря.

Река подхватила плот на свои упругие плечи и медленно понесла его сквозь зыбкий вязкий туман к далеким кострам, разгоравшимся на востоке. Вдоль реки, как вдоль длинного коридора, тянуло влажным низовым ветром. Мы накинули на плечи одеяла, вывернули поближе к фарватеру, чтоб случайно не наткнуться на мель, и поставили парус. Парус поймал ветер и надулся от радости, наверно, ему уже давно надоело висеть толстой колбасой под реей. В предутренних сумерках он казался не алым, а черным, и отсыревший флаг хлопал над ним тяжёлым глухариным крылом. Веселее зажурчала под бревнами стылая вода, и вскоре наша стоянка, оба лагеря с их «войной», «шпионами» и «каталажкой» остались далеко за поворотом.

Отец с Ростиком ладили на корме спиннинги. Витька выбивал чечетку в «вороньем гнезде», высматривая встречные суда и баржи, чтобы заблаговременно отвернуть к берегу, — бочка гудела где-то вверху глухо, как барабан. Лера дремала, свернувшись калачиком на сене, мы с Жекой несли вахту у руля.

Так мы плыли без происшествий и приключений, а небо над нами серело, словно какой-то добродушный толстяк-маляр подмешивал и подмешивал в густую синеву белила, и костры на востоке разгорались все жарче, подсвечивая снизу перистые облака, и в этом дрожащем свете одна за другой медленно гасли звезды. Слева и справа от фарватера покачивались бакены, у них слезились и мутнели зеленые и красные от бессонницы глаза. Со свистом рассекая воздух, звонко шлепались блесны, а потом Витька перестал выбивать в бочке чечетку и закричал:

— Ребята, солнце всходит!

За черными ольховыми кустами, за серым луговым разнотравьем, за фиолетово-сизым ячменным косогором медленно всходило солнце. Оно проклюнуло горизонт, как желтый пушистый цыпленок яйцо, и во все стороны от него брызнули веселые лучи, до блеска отмытые холодной росой. Будто подожженный, вспыхнул наш парус, и бог солнца древних полинезийцев, намалеванный на нем, широко улыбнулся солнцу, и зыбкая дорожка перечеркнула реку, словно ножом вспоров порозовевший туман.

— Солнышко, солнце, выгляни в оконце! — Витька в своей бочке словно ошалел; я подумал, что вот сейчас он высадит днище и рухнет на палубу. — Там твои детки кушают котлетки! А у нас котлеток нет, у нас тушенка на обед…

В этой восторженной пулеметной трескотне я расслышал, как кто-то сдавленно прошептал:

— Ой, мамочка-мама…

Голос был незнакомым, хриплым. Я скосился и увидел Леру. Она стояла у мачты, вытянувшись на цыпочках, словно хотела заглянуть за линию горизонта, туда, откуда выкатывался и выкатывался мохнатый огненный шар, и прижимала кулаки ко рту, наверно, чтобы не закричать, а глаза у нее были — как два солнца, и растрепанные рыжие волосы, в которые набились сухие травинки, — солнце, и даже веснушки — по маленькому круглому солнцу. Меня просто жаром обдало, такая она вся была солнечная. И мне захотелось сделать что-то такое… такое… Что-то необыкновенное! Засвистеть во всю мочь, чтобы над рекой закачались кусты! Заорать, чтоб эхо донесло мой голос до самого Черного моря! Забраться к Витьке в «воронье гнездо» и ласточкой прыгнуть оттуда в воду! Чтоб Лера оторвала глаза от солнца, и взглянула на меня, и улыбнулась мне, а может, даже похлопала по плечу, как когда-то Жеку. Но я не засвистел, не закричал и не прыгнул в воду. На костыле, вколоченном в мачту, висела малокалиберка. Я сорвал ее и, не целясь, выстрелил.

Я не видел пролетавшую над плотом чайку — она вынырнула откуда-то из-под солнца, белая, с черными перышками на груди, с поджатыми красными лапками, — и не думал, что попаду в нее. Я вообще ни о чем не думал, нажимая на крючок малокалиберки. Просто нажал, и чайка, даже не сложив крыльев, вдруг изменила линию полета: пошла круто вниз и камнем рухнула в воду прямо у нас за кормой.

И стало тихо, будто все оцепенели. И чайка медленно плыла за нами, не приближаясь, но и не отставая, но теперь это уже была не белая птица с черными перышками на груди, а что-то непонятное, похожее на ком смятых газет.

— Что ты наделал! — Лера закричала так пронзительно, что у нее сорвался голос, она поперхнулась и засипела: — Что ты наделал?!

Лера стояла у мачты, прижав кулаки ко рту, как и несколько секунд назад, но все ее веснушки погасли, и глаза погасли, и рыжие лохматые волосы с сухими травинками погасли, и была она не солнечная, а серая, будто не в чайку, а в нее выстрелил я в упор из этой проклятой малокалиберки.

Отец бросил спиннинг, даже не выбрав из воды всю жилку, и взял у меня винтовку. Он взял ее за ствол двумя руками, размахнулся и изо всей силы ударил прикладом о бревна. Удар был что надо — приклад разлетелся вдребезги, а ствол у прицельной рамки согнулся дугой. Затем он молча выкинул остатки малокалиберки в воду.

— Зря вы это, Глеб Борисыч, — не оборачиваясь, сказал Ростик. Он широко отвел правую руку со спиннингом, и тяжелая блесна, рыбкой сверкнув на солнце, шлепнулась под самыми кустами у берега. — И ты, рыжая коза, не голоси, тут и так воды хватает. Ружья для того и делаются, чтоб стрелять. Хорошая была винтовочка… И выстрел хороший. Отличный выстрел… Я ж видел — он даже не прицелился.

За один раз Ростик сказал больше, чем порой за целый день. Но, кажется, никто, кроме меня, не обратил на это внимания.

— Подлый выстрел… — угрюмо ответил отец, подобрал свой спиннинг и принялся сматывать жилку. — Бессмысленный, никому не нужный, а оттого подлый вдвойне.

— Никому не нужный… — повторил Ростик. — Значит, если бы это была не чайка, а утка, которую можно съесть, все было бы в порядке?

— Нет, — отрезал отец. — Это была бы подлость, даже если бы над нами летел ястреб-стервятник…

— Ну… — протянул Жека, — это вы загнули. Тоже сравнили…

— А я не сравниваю. Я удивляюсь. Неужели вы не понимаете, что оборвать в такое утро дурацким выстрелом жизнь… неважно, чью: птицы, зверя — на это способен только ничтожный, жестокий человек…

— Только фашист… — просипела Лера и вытерла рукавом лицо.

— Я не нарочно, — подавленно пробормотал я. — Я не думал…

— Погоди, — перебил меня Ростик. — Такое утро, другое утро… Вы меня извините, Глеб Борисыч, но это смешно… Тысячи охотников в «такое» утро убивают тысячи всяких птиц и зверей. Что ж, по-вашему, все они подлецы?

— Я этого не говорю. — Отец потер небритую колючую щеку; я вдруг заметил, что щетина у него серая и виски будто солью присыпаны: седой… — Я никогда не охотился и не понимаю этой страсти, хотя, наверно, в ней что-то есть. Я не понимаю этого, я выбросил бы все ружья к чертям собачьим, если уж тебя интересует мое мнение. Я признаю только два случая, когда человек может убивать: защищаясь от хищного зверя или добывая себе пищу. Все остальное — дерьмо: слепой азарт и мясозаготовки. А стрельба по тому, что просто украшает землю — вдвойне дерьмо, подлость и преступление.

— Я с вами не согласен. — У Ростпка сузились глаза и еще больше заострилось лицо. — Мы ведь мужчины. А у настоящего мужчины должны быть твердая рука и меткий глаз.

— И доброе сердце, — сказал отец. — Обязательно доброе сердце. Иначе никакой это не настоящий…

— Но ведь на земле еще полным-полно фашистов… — Ростик оперся на спиннинг, как на палку, и исподлобья смотрел на отца. — Они могут снова полезть на нас. И мы должны уметь стрелять, чтоб они опять не дошли до самой Москвы… Чтоб отцы других ребят не ездили на инвалидных колясках, как мой… А мы хнычем над убитой чайкой, будто девчонки… — Ростик презрительно покосился в Лерину сторону; она стояла, привалившись к мачте и закрыв лицо руками. — Вы ведь взяли винтовку не затем, чтоб она висела на мачте для украшения нашего плота?

— Конечно, нет. — Отец сел на бревна и свесил в воду босые ноги. — Я тоже хочу, чтоб вы умели стрелять и росли настоящими мужчинами. И малокалиберку я взял, чтоб научить вас стрелять. Но не по птицам, Не по зверью, а по мишеням. Вот ты говорил о фашистах… У нас в отряде был Миколка Лунев, сын командира. Чуть постарше вас, в 1943 году ему исполнилось пятнадцать, и Миколку приняли в комсомол. Однажды в разведке он подобрал и притащил в лагерь щенка. Уж не знаю, чья пуля раздробила ему заднюю лапу, партизанская или немецкая, одним словом, когда Миколка подобрал щенка, тот истекал кровью. Миколка разорвал рубашку и перевязал ему лапу. А в лагере доктор Софья Максимовна сделала щенку операцию. Гипса у нас не было и в помине, и она положила его лапку в лубки — Миколка сам выстрогал две подходящих дощечки. Он возился со своим щенком, как нянька: кормил, купал, на ночь брал к себе на нары. Он жалел его — ведь щенок был инвалидом! Молока у нас не хватало даже для тяжелораненых, но Софья Максимовна каждый день приносила Миколке кружечку: весь госпиталь оставлял по капельке для щенка… Господи, боже мой, и хоть бы тот щенок был каким красивым, породистым, что ли! А то пегий, лопоухий, шелудивый, а морда, ну такая глупая, глянешь — оторопь берет! Это ж надо такой уродиной родиться! К тому же лапка плохо срослась, так и ковылял на трех.

Отец замолчал и поболтал ногами в воде. Долго раскуривал свою трубку.

— А что дальше? — спросил Витька из «вороньего гнезда».

— Ничего. — Отец окутался облаком дыма. — Осенью сорок третьего началась блокада. Мы уходили Мурашковскими болотами, группа, в которой был Миколка, прикрывала отряд. Они бились до последнего патрона, а стрелять Миколка умел… Сколько их там полегло, фашистов, пока его вражья пуля не нашла… А ведь он за всю свою жизнь ни одного воробья из рогатки не подстрелил, ни одной белки не «ухлопал», ни одной утки не «срезал», хотя и был ворошиловским стрелком. Нет, Ростислав, нельзя ради баловства стрелять в птиц и зверей и быть хорошим, честным человеком. Если хочешь знать, самыми лучшими солдатами бывают не злые и жестокие люди, а добрые: им есть за что воевать. Например, такие, как твой отец. Он ведь очень добрый человек. А солдатом был настоящим. Вот такие пироги…

— Кончайте, — сказал я. — Кончайте этот разговор, я ведь не хотел ее убивать. Я сам не знаю, как это получилось, я хотел просто выстрелить… ну, вроде как салютовать солнцу. Она вылетела прямо из-под солнца, я ее даже не видел. В жизни я не стал бы в нее стрелять… что ж мне теперь — топиться, что ли?! Ну, дайте мне по морде, но перестаньте тянуть душу…

— А все-таки хорошая была винтовочка, зря вы ее поломали… — проворчал Ростик, он будто и не слышал моих слов.

— Пожалуй, зря, — неожиданно согласился отец. — Я и Тиму когда-то ударил зря, выходит, опять погорячился. Думал, что нарочно. Нервы, брат… Понимаешь, я просто бешеный становлюсь, когда такое вижу. Вот, думаю, паразиты! Научи их стрелять, так они… Ладно, давай спиннинговать, неужто ни одной щучки на поджарку не вытащим?

Я лег на палубу и с головой завернулся в одеяло. «На палубе матросы курили папиросы, а бедный Чарли Чаплин окурки подбирал…» — вынырнула откуда-то и намертво прилипла веселая песенка, и я замотал головой, чтоб от нее избавиться, но из этого ничего не вышло. Песенка звучала все громче и громче, ее насвистывал маленький грустный человечек с усиками, в мятом котелке и в подранных штиблетах, а потом подхватили скрипки, и это было так невыносимо, что я зажал зубами край одеяла. Почему я, черт меня подери, такой невезучий! Вечно влипну в какую-нибудь историю… Я даже переживать не умею, как все люди: хочу ругать себя за чайку, а в голову лезет всякая дребедень, и никуда от нее не деться, хоть ты волком вой! «На палубе матросы курили папиросы, а бедный…» — будто в каждом ухе по маленькому патефончику, а иголки заело, и пластинки крутятся на одном месте. С чего бы это Ростик так разговорился? Он ведь сам муравья не обидит, обойдет. У него в сарайчике два кролика живут. Ангорские. Толстые, пушистые, как подушки. Как-то крольчиха заболела, так Ростик чуть с ума не сошел. Вычитал в какой-то книжке, что полынь помогает, к черту на кулички за той полынью бегал. В ветеринарную лечебницу возил… «…а бедный Чарли Чаплин окурки подбирал. Тара-тара-та-там…» Как это он сказал: «…чтоб они опять не дошли до самой Москвы…» Я вспомнил Ростика в тире. Вот он стоит, широко расставив ноги и прижав к плечу приклад винтовки, бледный от напряжения, и целится не в зверя, не в птицу — в того толстомордого фашиста, который принес столько горя и дяде Косте, и Ростику, и всем нашим людям. Вот кого он ненавидит: того фашиста! И всех фашистов на земле, тех, кого не перебили до конца в сорок пятом. И все мы их ненавидим, хоть и не всаживаем пулю за пулей в жестяную мишень. Нет, Ростик, больше они никогда не дойдут до Москвы! Мы им переломаем ноги раньше, чем они сделают хоть один шаг по нашей земле. Это точно. Не веришь моему отцу, спроси у своего. И вообще… «На палубе матросы курили папиросы…» Ой, мамочка-мама, чего я поучаю Ростика, если сам в себе разобраться не могу? Ну, что, мне так уж жалко ту чайку? Нет, винтовку жальче, если по совести. И выстрел был мировецкий. Правда, нечаянный, и гордиться тут особо нечем, а подумаешь, и вроде защекочет что-то: приятно. Выходит, я на самом деле скверный человек, только притворяюсь хорошим? «…а бедный Чарли Чаплин окурки собирал. Тара-тара-татам…»

Назад Дальше