Отец рассказал.
— За Глуховским перекатом рванул. — Старик пожевал впалыми губами. — Богатеющее на всю Березу место. Виры там, лещ жирует, в стаи сбивается. Ведает реку, не нашего бога сын, при ней выкормился. Лезьте наверх, доставим вас до Сычкова. А то еще в какое болото занесет.
За буксиром тянулась лодчонка. Рядом с ней мы привязали плот. Цепляясь за размочаленную узловатую веревку, взобрались на палубу. Обшитая железными листами, она была заставлена бухтами троса и толстого кабеля, какими-то бочками и мерно вздрагивала под ногами. Мы протиснулись между бочками и подошли к рубке.
— Давай, Янка, припаздываем, — махнул рукой дед и поглубже насунул свой брыль.
Молодой парень в пятнистой от масла тельняшке кивнул нам из-за четырехугольного стекла, и буксир затарахтел на всю реку.
— Мы тому «Мухомору» прошлым летом за взрывчатку крепкую баню делали. — Старик упрямо называл Боровика «Мухомором». — Аж слезу пустил, каялся. Правда, с того часу вроде не гремело. Теперь, гляди, опять за старое взялся, нечистая сила.
Отец сел на бухту, набил трубку и протянул деду кисет. Тот покачал головой.
— Не балуюсь, девятый год как кинул. Кашель забивает. А взрывчатку он, видать, у лесников достал: им выдают — корчи рвать. Там и следы шукайте. На реке «Мухомора» ущучить трудней. У него мотор — зверь, другого такого на всю Березу днем с огнем не сыщешь. Как врежет — соли ему на хвост насыпь. Особливо с вашей посудины. Вот так, братка… Пока мы до Сычкова доскрипим, он рыбу сховает и — чихал на тебя с высокой колокольни. Вещественной доказательствы нету? Нету…
— Будут доказательства, — упрямо сказал отец. — Найдем.
— Дай бог. — Дед сделал рулевому какой-то знак, и буксир начал забирать к левому берегу. — Мужик он хитрый, как змеюка, голыми руками не возьмешь. Я вам так скажу — нечего вам в Сычкове делать. Хочешь, доставим прямо в Крупицу, к рыбному надзирателю Фроликову. А с ним уж добивайтесь до прокурора. Судить «Мухомора» за браконьерство надо — от это будет правильно!
Старик замолчал и вдруг весело чмыхнул:
— Да отмойтесь хоть, а то ненароком самих заарестуют. Чисто черти болотные…
БРАТЬЯ
Мы не послушались совета капитана буксира деда Кастуся и под вечер причалили неподалеку от Сычкова. Только попросили его рассказать обо всем инспектору Фроликову — пусть подъедет сюда. Не то чтоб мы все-таки рассчитывали найти у «дяди Клавы» «вещественную доказательству», но…
— Я в глаза его подлючие посмотреть хочу, — сказал отец. — Он же на меня ружье поднял, гад.
Хата Боровика стояла на отшибе от деревни: дед Кастусь показал нам ее еще издали. И вовсе никакая не хата, а здоровенный домище под железной крышей, обшитый тесом и покрашенный масляной краской. Он смотрел на реку с высокого бугра пятью большими окнами, в них дрожало и плавилось заходящее солнце, и отблески желтыми пятнами лежали на синих наличниках и зеленых кустах сирени в палисаднике. Палисадник обнесен невысоким штакетником, зато сразу за ним — вдоль всего двора с садом — тянулся глухой горбылевый забор, опутанный поверху двумя рядами колючей проволоки.
— Хоромы, — проворчал дед Кастусь, помогая нам отвязывать плот. — А сам с семьей в истопке ютится. От мая, почитай, и до сентября. Набил катухов — все под дачниками. Зашибалистый «Мухомор»…
На якорь мы стали в узкой бухточке. Над самой водой свешивали ветви старые дуплистые вербы. У них были такие корявые, скрученные-перекрученные стволы, будто деревья от долгого и слишком уж близкого соседства с водой заболели ревматизмом.
— Кто подежурит? — Отец вытащил из рюкзака чистую рубашку, встряхнул н, поморщившись, сунул назад — мятая, словно теленок изжевал. — Ладно, сойдет и так, не на свадьбу, — буркнул он.
— Я, — напросился Жека. — Ребята с Тараканом и без меня общий язык найдут, почитаю лучше.
Жека читал все ту же увлекательнейшую книгу под названием: «Автомобиль „Москвич“ модели 407. Конструкция и техническое обслуживание». Ну, как не пойти навстречу такому целеустремленному человеку!
Подъезд к дому «дяди Клавы» был со стороны деревни. Хорошо накатанная дорожка ответвлялась от проселка и упиралась в высокие ворота, как веснушками, осыпанные черными шляпками болтов; слева к воротам лепилась калитка, окованная полосками железа. Все добротное, тяжелое, ставленное на века.
Отец толкнул калитку, и мы вошли во двор.
Двор размером с футбольное поле делился на две неровные части плетнем. На меньшей, прилегавшей к дому, вдоль противоположной стороны забора, стояли в ряд рубленый сарай, обтянутый толью навес и низенькая хатенка с высокой трубой — баня. Немного сбоку — колодец с воротом, на добела выскобленной скамеечке стояло окованное толстыми обручами ведро с водой: вдруг нестерпимо захотелось пить. Чуть в сторонке — сложенная из кирпича печурка. Печурка топилась, две женщины в сарафанах колдовали над кастрюлями. Мужчина в пижаме сидел на корточках перед открытой дверцей и подкидывал в огонь щепки. У крыльца играли ребятишки лет четырех-пяти.
За плетнем с нацепленными на палки глиняными гладышами тянулся молодой сад. Под ближней к нам яблоней виднелся стол, накрытый белой скатертью и уставленный всякой снедью. «Дядя Клава», Африкан Гермогенович, Африкаша, толстая женщина в цветастом платье и толстая девчонка в сарафане ужинали.
Но все это мы рассмотрели потом, а вначале, когда вошли, я, например, вообще ничего не увидел, кроме оскаленной и жаркой собачьей пасти. Бурая овчарка с белым треугольником на груди беззвучно рванулась к нам, но короткая цепь отбросила ее назад, к конуре. Она перевернулась в воздухе и снова прыгнула — так и клацнули желтые клыки! — и столько силы, столько ярости было в ее прыжке, что, казалось, вот-вот лопнет цепь или ошейник, и пес бросится на нас.
— Джек, назад! Назад, тебе сказано! — «Дядя Клава» встал из-за стола и неторопливо направился к нам: красный, будто распаренный, все в той же зеленой, расстегнутой на груди тенниске, в темно-синих штанах-галифе и в хромовых сапогах. Он не семенил, как Африкан Гермогенович, ставил ноги твердо, вбивая каблуки в землю, и прищуренные глаза его смотрели спокойно, выжидающе.
Овчарка глухо заворчала и попятилась. «Дядя Клава» потрепал ее по жесткому загривку.
— Зачем пожаловали? Ежели насчет дачи, то не могу, до конца сезона все сдадено. — Он прикидывался, что впервые нас видит. — Попытайте по селу, может, где пристроитесь.
— Нам дача не нужна, — ответил отец. — Мы так… в гости. Или не ждал?
— Незваный гость хуже татарина, — ухмыльнулся он и открыл калитку. — Скатертью дорожка.
— Вон ты какой, Клавдий Боровик… — Отец весь подобрался. — Думаешь, что и управы на тебя но найдется?
— Глеб Борисыч, дорогой, какими судьбами! — послышалось радостное восклицание. Африкан Гермогенович в своем неизменном полотняном пиджаке колобком катился через двор, сладко жмурясь и облизывая жирные губы. Он с жаром потряс отцу руку и подмигнул нам. — А я гляжу, понимаешь, кто там препожаловал? А это ты! Да не один — с целым выводком. Проходите, дорогие вы мои, знакомьтесь… Клавдик, брат мой младший.
— Уже знакомы. Удосто…
— Вот и распрекрасно, — перебил отца Африкан Гермогенович. — Путешествуете, значит?! Хорошее мероприятие. Вот бы всех башибузуков с нашего двора пособирать да в лес, да на речку… Все бараки на плоты поотдавал бы! А то, которые в лагеря не поехали, только фулиганят… У нас же, понимаешь, чистый рай для всяких путешествиев! Какие места есть…
— Одним сегодня меньше стало. Ваш брат, Африкан Гермогенович, постарался. Сколько он рыбы сегодня за Глуховским перекатом уничтожил — никто и сосчитать не сумеет. Судить его будем.
«Дядя Клава» коротко засмеялся.
— А ты сначала докажи, потом пужай.
— За тем и пришел, чтоб доказать.
— С чем пришел, с тем и уйдешь!
Африкан Гермогенович всплеснул руками.
— Глеб Борисыч, милый, да что ты, понимаешь, говоришь! Какой же тебе Клавдик браконьер?! Не браконьер он, а тракторист-механизатор, труженик, можно сказать, колхозного изобилия. Господи, да что тебе — делать нечего, чтоб свой заслуженный трудовой отпуск, понимаешь, на всякое глупство портить! Половину ты на подвал угробил, а вторую — по судам будешь тягаться?! Ах, чудак ты, чудак, орден тебе за это, что ли, навесят? Ты лучше послушай, какой этот корреспондент прохвост! Ходил, ездил, одной пленки, понимаешь, с пуд перевел, тоже ж, наверно, штука дефицитная. А передал про нас, ну, двадцать слов. Я-то думал — распишет! — а он, кошкин сын, даже фамилий не назвал. Ни твоей, ни, понимаешь, моей… Вот тип, а? Мы к нему с чистой душой и, понимаешь, энтузиазмом, а он…
Африкан Гермогенович подхватил отца под руку и потащил к плетню. Гремучий бас его притих, стал мягким и вкрадчивым.
— Глеб Борисыч, брось ты это дело, по-соседски, по-товарищески тебя прошу. Ну, побаловался человек, так ведь, кроме тебя, свидетелей нету… А нам с тобой, понимаешь, рядом век вековать. Как это говорится: живи сам и давай жить другим. Вот, скажем, квартирку тебе подремонтировать — так это я с дорогой душой. И лаку польского добудем, и белилов югославских. Или там картошечки на зиму припасти, яблочков, той же рыбки к столу — Клавдик завсегда обеспечит, и цену божескую возьмет, не то что некоторые шкуролупы. Плюнь ты на эту самодеятельность, в реке рыбы много, на наш век хватит. Пошли, понимаешь, лучше к столу, тяпнем по маленькой, закусим, чем бог послал. Рыбка, она, понимаешь, плавать любит…
И Африкан Гермогенович жизнерадостно хохотнул.
Отец стряхнул его руку, как стряхивают черт знает откуда взявшегося клопа, и потер локоть.
— Послушайте, Африкан Гермогенович, — медленно, с расстановкой сказал он, — это я корреспонденту посоветовал к нам приехать. Чтоб легче и быстрей с его помощью детям подвал отвоевать. И беседки я с Антоном Александровичем той ночью переставил… Я вас обхитрить хотел, жалко было нервы и время тратить, чтоб убедить вас сделать то, что вам по службе положено. Сколько это за вами походить пришлось бы, чтоб килограмм белил или доску выпросить? Ой, много! А мы — люди занятые, нам на ерунду тратиться жалко. Вот я, грешным делом, и подумал: зачем стену лбом пробивать, если ее обминуть можно? Хитрил я с вами, а с вами хитрить нельзя! И обходить вас нельзя! С вами, Африкан Гермогенович, и с братцем вашим драться надо. Так, чтоб кровь из носу фонтаном… И не жалеть на это ни времени, ни нервов…
Он говорил и шел на Африкана Гермогеновича, будто вот сейчас, немедленно собирался осуществить свою угрозу, и тот пятился, пятился назад, пока не уперся в колодезный сруб. На лбу у него выступил пот, губы вздрагивали, словно он силился что-то сказать, но перезабыл все слова.
— Ты мне за это заплатишь! — наконец выкрикнул Африкан Гермогенович, брызгая слюной. — Ты мне за все заплатишь, и твой корреспондент тоже! Жулики… Прохиндеи!..
— Поговорили? — Клавдий Гермогенович дернул пса за ошейник, и он упруго вскочил на лапы. — Слышу, важнецкий получился разговор. А теперь — вон! Да поживей, голоштанная команда, собаку спущу!
— Не таким собакам хребты ломали, — спокойно ответил отец. — Пошли, ребята.
Мы медленно брели напрямик к плоту. Отсюда, с косогора, сквозь черные изогнутые вербы виднелась его мачта с подвязанным под реей парусом. От реки тянуло сырым ветром и гниющими водорослями. Где-то за деревней зазвенел катер.
Отец пригладил ладонью волосы.
— Ставьте палатку, ужинайте, да про меня не забудьте. Фроликов, видно, только завтра утром приедет, пойду пока кое с кем переговорю. — И легко зашагал к дощатой пристани.
РАЗГОВОР У КОСТРА
Сидим перед палаткой у костра, едим все ту же гречку с тушенкой и кормим комаров. Если бы кашей… С радостью всю отдали бы. Не жрут они каши, кровопийцы! А главное — ничего не боятся. Ни дыма, ни огня, ни репудина. Акклиматизировались! Приспособились!
Отца нет, дежурить никто не пошел — чего там дежурить, если до плота метров пятнадцать — двадцать, кому он нужен… Потрескивает хворост, стреляет в небо искрами, а за круглым освещенным пятачком топчется ночь. Словно стеной, отгородились мы костром от всего мира, и ничего не видно сквозь эту стену. Зато слышен каждый шорох. Никакой звукоизоляции. Скрипят вербы над бухтой — на ревматизм жалуются, сыро им, тоскливо. Река берег обшлепывает, приглаживает — шлеп да шлеп… На косогоре, у Боровиков, петух заголосил — голос заспанный, с хрипотцой. Наверно, вспугнули, рано еще петь петухами, ни один в селе не откликнулся. Где-то ниже по течению буксирный движок залопотал: ни днем ни ночью нет покоя речным капитанам.
Острый Лерин локоть упирается мне в бок. Лера лежит, подкорчившись и сунув под щеку руку, и смотрит в костер, а завитушки у нее над лбом тугие и рыжие, как жар.
— Ты на меня не злишься за чайку?
Лера молчит. Словно не слышит.
— Не злись…
Она вздергивает подбородок. Завитушки откидываются, но тут же, как тугие пружинки, возвращаются назад.
— Тимк, а, Тимк… Вот ты когда-нибудь думал, отчего все так получается?
— Что получается?
— Ну… одни люди хорошие, а другие — плохие. Одни — смелые, добрые, честные, а другие — трусливые, жадные, обманщики. Те — умные, а те — дураки. А еще есть пьяницы, бандиты, браконьеры… Отчего это так получается, а, Тимк?
— По-всякому, — уклончиво отвечаю я. — Умные — это просто. Учатся здорово, читают много — потому и умные. А которые наоборот — те дураки.
— Не скажи. — Жека сует в костер сухую еловую лапку, она взрывается, как ракета. — Вот у меня дед — он только свою фамилию подписывать умеет. Да и то печатными буквами. Выходит, по-твоему, он дурак? Да к нему, если хочешь, ученые агрономы на «Волгах» приезжают. Он каждую травинку по фамилии знает, каждую птаху по голосу. И когда дождь будет, и когда жито сеять, и как корову отходить, если она молодым клевером объелась…
— А про синхрофазотрон не знает! — смеется Витька, выскребая миску. — Эх ты, каша — пища наша, кто тебя выдумал…
— Много ты про синхрофазотроны знаешь, — пожимает плечами Жека. — Я ж сказал — неграмотный он. А умный. Умнющий! А можно быть ученым и таким дубарем, поискать — не найдешь.
— Он умный потому, что старый. — Ростик подтянул к подбородку колени и ссутулился. — Сколько твоему деду? Семьдесят восемь? Он всю науку от жизни взял. А ты попробуй найди сейчас молодого, но неграмотного — обязательно серый. Точно, точно!
— А я не согласный, — фыркает Витька. — Это люди просто родятся такими. Я где-то читал, что в каждом человеке есть такие штучки, гены называются. От них все зависит. Как они там, в тебе, перетасуются, такой ты и получишься. Дурак или умный, трус или смелый, рыжий или черный, сапожник или профессор по атомной энергии. И точка.
— Закрой поддувало и не сифонь, — вспоминаю я вычитанную где-то на железнодорожной станции смешную фразу. — Ну, может, еще черным или рыжим — это твои гены умеют. А чтоб сапожником или профессором — ими люди сами делаются. Вот пусть хоть сто раз в тебе все перетасуется на профессора, а упрут тебя в джунгли, как Маугли, и останешься лопухом недоразвитым. Таблицы умножения знать не будешь, не то что атомов.
— Слушай, — говорит Витька, и у него смеются глаза; в зыбком свете костра они кажутся не разноцветными, а черными, — вспомни ты «Конька-горбунка», если уж про Маугли вспомнил. «У крестьянина три сына. Старший умный был детина. Средний был и так и сяк. Младший вовсе был дурак». Он, конечно, самый умный оказался, но это неважно. Почему они такие разные? У одного ведь крестьянина… А нас с Леркой возьми. У нее по арифметике пятерки, задачки, как семечки, грызет, а я, бывает, аж посинею, пока решу. Думаешь, она больше меня арифметикой занималась? Ничего подобного. Или вот по музыке. Она на пианино дрынкает, а я только на пении рот открою, Марья Константиновна в сумочку за валерьянкой лезет. Так прямо и говорит, что у Лерки к музыке природные способности, а мне слон на ухо наступил. Если б это от одних только людей зависело, завтра все стали бы хорошими и передовыми, кому охота плохим жить! Все в космонавты записались бы…
— Не… — замотал головой Жека. — Мой батька так на своем автокране и остался бы. Ни фига мы еще не знаем, чтоб в этом разобраться. Тут и от природы, и от этих самых генов, наверно, и от людей. Но вот Пушкиным, Циолковским либо Репиным, это, по-моему, народ родиться. Потому что вон сколько всяких людей — и поэтов, и ученых, и художников. А Пушкин — один. И Циолковский — один. И Репин…
— Ну, ладно… — Лера прикусывает губу. — Пушкин, Репин, Циолковский… Но ведь это так просто: не красть, не подличать, не обижать слабых, не жить чужим горбом, не рвать себе куска пожирней… Ведь для этого вовсе не нужно быть гением, нужно быть просто человеком. Самым обыкновенным. Почему есть люди, которые не хотят быть людьми? Неужели не настанет время, когда на земле не будет ни одного «дяди Клавы»? Ни одного подонка, предателя, фашиста?!