— Почти, — сказал Генка. — Это, мой друг, список кружков, куда я записался. Ну и для тебя двери не закрыты. Значит, так. Сейчас у нас живопись, потом драмкружок, потом авиамодельный, затем лепка, бальные танцы и вечером лобзик. Завтра юннаты, инкрустация по дереву, шахматы, художественная вышивка и это… Эх, черт, не могу прочесть… Ага, разобрал: юный эн-то-мо-лог. Во как!
— А это что за зверь?
— Точно не знаю. Кажется, про блох что-то. Еще у меня в запасе мелодекламация, горн и барабан, резьба по ганчу, художественный свист и юный друг пожарных. Так что со мной не пропадешь. Пошли быстрее.
В изостудии занятия уже шли полным ходом. В кресле у окна на небольшом возвышении неподвижно сидел старичок преподаватель. Сначала мне показалось, что он нарочно так тихо сидит, а все художники его рисуют. Но потом я понял, что ошибся: старичок просто дремал, подперев рукой красивую седую голову.
— Простите, пожалуйста, — громко сказал Генка. — Опоздал немного. Товарища вот привел. Тоже очень способный.
— Проходите, молодые люди, проходите, — встрепенулся старичок. — Возьмите вон из того шкафа пирамиду и приступайте. Работаем над светотенью. Очень важный аспект живописи! Очень! Я бы сказал, фундамент рисунка. Вспомните, как мастерски использовал приемы светотени Архип Иванович Куинджи! Какие потрясающие световые эффекты!
— Мы помним, — сказал Генка. — Вы не волнуйтесь. Все сделаем, как у Архипа Ивановича. Нам бы только карандашики и линейки.
— Карандаши в шкафу. Там и бумага. А линейки… Постойте, постойте, при чем здесь линейки?
— Ну как же, размеры с пирамидки снять. Да и криво без линейки получится.
Не знаю, что такого смешного сказал Генка, но хохот в студии стоял необыкновенный. А старичок преподаватель даже прослезился и почему-то погладил Генку по голове.
— Размеры, говоришь, снять, — повторял он, вытирая глаза платочком.
Я еще только начал штриховать одну грань пирамиды, когда Генка толкнул меня в бок и сказал:
— У меня готово. Кривовато, правда. Ну да ладно. В следующий раз надо из дома линейки захватить. А они пускай без линеек тут пыжатся.
Я посмотрел на Генкин рисунок и ахнул:
— Да ты что?! Это ж халтура.
— Ничего, сойдет. Некогда нам тут с тобой светотени разводить. Мы уже в драмкружок опаздываем.
Генка повернулся к толстому белобрысому живописцу, сосредоточенно рисовавшему гипсовую голову какого-то древнего грека:
— Послушай, Айвазовский, как преподавателя зовут?
Мальчишка нехорошо ухмыльнулся и сказал:
— Илья. Ефимович.
Я сразу какой-то подвох почуял, но не успел ничего сделать. Генка встал и громко сказал:
— Илья Ефимович, разрешите нам с товарищем уйти. У нас, понимаете, дело очень срочное. По пионерской линии.
И снова все живописцы хохотать начали, а старичок преподаватель, насмеявшись, сказал:
— Вы только обязательно еще приходите. Не забывайте нас. С вами, знаете ли, жить веселее.
И только в коридоре я вспомнил, что Ильей Ефимовичем звали художника Репина, нарисовавшего знаменитую картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Об этом я и сообщил Генке, пока мы бежали в драмкружок.
— Ну, паразит, Айвазовский, — сказал Генка и потряс кулаком в воздухе. — Ладно, я ему при случае такие светотени наведу, будет помнить.
В драмкружке царила невероятная суета и неразбериха. Готовилась премьера спектакля «Баба-Яга и ЭВМ». Маленькая круглолицая преподавательница, походившая скорей на старшеклассницу, вихрем носилась по залу, отдавая команды.
— Анна Андреевна, новенькие пришли! — крикнул кто-то из артистов, заметив наше появление.
— Очень кстати, очень кстати, — затараторила Анна Андреевна, подбегая к нам. — Дефекты речи имеются? Картавость, шепелявость? Впрочем, это не важно. Главное, чтоб не было заикания. Заикания нет?
— Нет, — ответили мы хором.
— Вот и отлично. Будете играть собак. Давайте на сцену, живенько!
— А текст? — спросил Генка. — Мы же текста не знаем?
— Текст простой: гав! гав! И главное помните: вы очень злые, заколдованные собаки. Расколдовать вас может только ЭВМ, если пионер Вася правильно заложит в нее программу. Свирепый Змей Горыныч поручил вам охранять вход в пещеру, где лежит волшебный транзистор. После слов мельника: «Только бы Змей Горыныч не проснулся» — вы выскакиваете из пещеры и с лаем гонитесь за королем и мельником. Все понятно?
— Понятно, — сказал Генка. — Исполним в лучшем виде, как у Архипа Ивановича. На клочки разорвем, если надо.
— На клочки не надо, — сказала преподавательница. — Король, мельник, Змей — все на сцену! Начинаем!
Нас с Генкой посадили за спинку стула, видимо означавшего вход в пещеру. Рядом, за другим стулом, расположился Змей Горыныч — бледный, худенький мальчишка, с длинными пушистыми ресницами.
И репетиция началась.
Мельник подошел к краю сцены и, широко улыбнувшись, добродушно сказал:
— Темень-то какая. Ни зги не видать. Хоть бы свет зажгли.
— Какой свет?! Что ты несешь, Брындин?! — замахала руками Анна Андреевна. — У тебя по тексту: хоть бы луна взошла. Ты же в диком лесу находишься. И перестань наконец улыбаться как дефективный.
— Больше не буду, — сказал мельник и, еще шире улыбнувшись, снова произнес: — Темень-то какая. Ни зги не видать. Хоть бы свет зажгли.
— Тьфу ты, господи! — чуть не плача, закричала преподавательница. — Дался же ему этот свет! Король, зажги свет! Выключатель рядом с тобой.
— Так светло же, Анна Андреевна, — сказал король. — Вон солнце прямо в окно шпарит.
— Все равно зажги! Брындину темно! А теперь сначала!
— Темень-то какая. Ни зги не видать, — в третий раз затянул мельник и, взглянув на потолок, где загорелись лампы, облегченно закончил: — Хоть бы луна взошла.
— Смотри, мельник! — закричал король, да так, что у меня в ушах зазвенело. — Обманешь — не сносить тебе головы!
— Не извольте беспокоиться, ваше величество, — ответил мельник, растянув рот до ушей. — Пришли, кажись. Вот и дуб засохший.
— Стоп! — закричала Анна Андреевна и вскочила на сцену. — Ну, ответь мне, Коля: чему ты улыбаешься?! Тебе ведь голову хотят отрубить, а ты улыбаешься. Может, праздник у тебя какой? День рождения там или свадьба? Ты скажи нам, мы все вместе порадуемся, поулыбаемся, а потом работать начнем.
— Мельник, кончай скалиться! — зашипел Генка. — Мы из-за тебя в авиамодельный опаздываем.
Но как только репетиция возобновилась, бестолковый мельник опять начал улыбаться, путать текст, называть короля «вашим благородием» и снова просил включить свет.
— Все! — решительно прошептал Генка. — Больше мы не можем здесь торчать. Надо смываться!
— Неудобно, вроде, — сказал я. — Мы ж еще ни разу не лаяли.
— Ничего. Пусть кто-нибудь другой полает. — Генка на четвереньках перебрался к худенькому мальчишке, терпеливо сидевшему за соседним стулом. — Слушай, Горыныч, полаешь за нас, а? Ты все равно ничего не делаешь. А мы опаздываем.
— Я не могу, — сказал Змей Горыныч. — Мне сейчас храпеть нужно будет.
— Ничего. Похрапишь, потом полаешь. Ты, сразу видно, способный. Не то что этот дубина-мельник.
И, воспользовавшись тем, что измученная преподавательница в десятый раз стала допытываться, почему мельник улыбается, мы выскользнули из зала.
В авиамодельном кружке мы выпиливали какие-то нервюры и куда-то приклеивали элероны. А может, наоборот: приклеивали нервюры и выпиливали элероны. Теперь я уже не помню. Потому что ни выпилить, ни приклеить мы не успели: пора было торопиться в кружок лепки. «Не беда, — говорил Генка. — В следующий раз доделаем. Не хуже будет, чем у Архипа Ивановича». И чего он пристал к Архипу Ивановичу, до сих пор не понимаю.
В кружке лепки мне дали задание вылепить утку, а Генке — свинью. Генка долго и задумчиво мял в руках пластилин, а потом вдруг громко, на всю студию сказал: «Темень-то какая. Ни зги не видать. Хоть бы свет зажгли».
После лепки в коридоре Генка достал свою бумагу со списком и сказал:
— Тэк-с, что у нас теперь по списку? Ага, сейчас бальные танцы, а вечером лобзик.
— Нет, — сказал я. — С меня хватит! Не хочу больше ни танцев, ни лобзика. И вообще, ничего больше не хочу. Рехнешься тут с тобой!
— Я это предвидел, — сказал Генка голосом инспектора Мегрэ. — Конечно, ходить раз в год на «Щелкунчика» и играть в «балду» легче. Никаких тебе хлопот, и главное, голова в покое. Как тыква на витрине.
— Лучше в «балду» играть, чем тут по лестницам вверх-вниз без толку носиться. А талант, если он есть, сам себя покажет. Лермонтов уже в шесть лет стихи писал. И ни по каким кружкам не таскался.
— Серый человек. Лермонтов при царизме жил. Тогда не то что кружков — радио не было. А в наше время он бы небось с трех лет поэмы писал. Да чего я тебя агитирую. Не хочешь, как хочешь. Упрашивать не буду.
И Генка побежал в танцевальный зал.
До конца каникул Генку я почти не видел. Лишь однажды вечером он пришел ко мне посмотреть хоккей. Передавали центральный матч сезона. Когда начался второй период, Генка уснул. Во сне он вскрикивал, что-то бормотал об Архипе Ивановиче, и мой папа даже предложил проводить его до дома.
В последний день каникул с утра стояла отличная погода. Ярко светило солнце, а морозное небо было чистое и ослепительно синее. Я взял клюшку и коньки и вышел из дому. И вот тут я увидел Генку. Зрелище было великолепное! Широко расставив ноги, в расстегнутом пальто и в шапке набекрень, Генка стоял посреди двора. В руках он держал огромный дворницкий лом. Лом взлетал над Генкиной головой и с глухим ударом врезался в искрящийся лед. Золотые брызги весело разлетались в разные стороны.
Вдоволь насладившись картиной, я сказал:
— Решил все-таки зарыть таланты в землю.
Генка перестал долбить и вытер рукавом пот со лба:
— Слушай, Серега, не нервюруй меня. То есть, я хотел сказать, не нервируй. А нервюра — это в самолете такая штука. В хвосте, кажется. Или в носу…
И он с удвоенной силой обрушил лом на ледяную корку.
Потом мы вместе пошли на каток. И первый раз за все каникулы наша команда выиграла. Потому что на воротах стоял Генка.
Петрарка
— Серега, ты когда-нибудь любил? — спросил Генка и покосился на меня.
— А как же, — ответил я. — Много раз.
Генка любит загнуть что-нибудь такое. Я к этому привык. То он вдруг спросит, почему обезьяны больше в людей не превращаются, то — отчего лысина блестит.
— А вот скажи, — продолжал он, — ты о Петрарке слышал?
— Вроде слышал. Композитор, кажется.
— Сам ты композитор. Петрарка — это итальянский поэт. Гуманист. Понимаешь, влюбился он в одну девушку. Лаурой ее звали. И видел-то он ее всего несколько раз, и то мельком. Но так влюбился, что стал с тех пор гениальные стихи писать. Сонетами называются. Так его любовь вдохновила. Не влюбись он, — может, за всю жизнь и строчки бы не написал.
— Уж не влюбился ли ты сам? — спросил я.
— Нет, — вздохнул Генка. — А стоит попробовать. Представляешь, я влюбляюсь, как Петрарка, у меня появляется вдохновение, и я становлюсь знаменитым поэтом или художником. А может, и ученым. И открываю в ее честь новый вирус!
— А если нет?
— Что нет?
— Ну, если влюбишься и не станешь ни поэтом, ни ученым?
— Этого не может быть. Надо только хорошенько влюбиться.
— Так давай попробуй, — стал я его заводить. — У тебя кто-нибудь на примете есть?
— Да как тебе сказать… Знаешь учительницу музыки из среднего подъезда? У нее еще Васька Лапшин занимался.
— Что?! — я вытаращил глаза. — Так она же старая. Ей лет двадцать пять!
— Двадцать пять — это еще не старая. А потом, мне же только для вдохновения. Вон, кстати, она сама идет.
И действительно, по двору с нотной папкой в руках шла учительница.
— Генка, — сказал я, — ты заметил, что когда она идет, то всегда вниз смотрит. Будто ищет чего.
— Ничего она не ищет. Просто она всегда в мыслях. Творческая натура. Я, может, поэтому ее и выбрал.
Учительница поравнялась с нами. Я шагнул к ней навстречу и спросил:
— Скажите, пожалуйста, который час?
Она подняла голову и непонимающе взглянула на меня из-под толстых стекол очков.
— Простите, что вы сказали?
— Времени сколько, не скажете?
Она ответила и пошла дальше.
— Ну как? — спросил я. — Чувствуешь чего-нибудь?
— Вроде чувствую, — неуверенно сказал Генка. — Попробую-ка сегодня стих написать. А потом твоему отцу покажем. Он ведь в газете работает.
На следующий день Генка пришел ко мне и притащил стих. Вот что у него получилось:
Папа прочитал стих, покашлял в кулак и сказал:
— Придется мне, Геннадий, твое стихотворение покритиковать. Начнем с колесницы Фета. Допустим, поэт Афанасий Афанасьевич Фет и имел какую-нибудь колесницу. Но при чем она здесь, в твоем стихотворении? Ты, видимо, хотел написать Феб. Так в мифологии называли бога Солнца. Дальше. Твоя героиня сидит в синих ланитах. Ланитами поэты прошлого называли щеки. Так что сидеть в ланитах, да еще синих, никак нельзя. Потом, что это за пурпурные, то есть ярко-красные, глаза? Почему на ресницах вдруг иней, да еще звонкий? И наконец, оса, ползущая по плечу. Ты думаешь, это очень образно?
Генка ничего не думал и подавленно молчал.
— Вот что я тебе скажу, Гена, — продолжал папа. — То, что ты стихи пробуешь писать, это замечательно. Но сейчас я дам тебе один совет: пиши проще, пиши о том, что ты хорошо знаешь и что тебя волнует. И никогда не пытайся подделываться под кого-то.
На другой день в школе Генка целиком погрузился в творчество. Он грыз ручку, чесал затылок и был так рассеян, что умудрился на своей любимой истории схватить двойку.
— Ну как? — спросил я его на перемене.
— Туго, — ответил он. — Знаешь, мне кажется, стихи — не моя стихия.
— Все понятно, — сказал я. — Недолго тебя любовь вдохновляла. Наболтал — и в кусты.
— Ничего не в кусты. У меня к стихам способностей нет. Гены не те.
— Слушай, а может, тебе надо с учительницей поближе познакомиться. Ты ведь все-таки не Петрарка. Давай под каким-нибудь предлогом зайдем к ней сегодня.
— Зайти, конечно, можно. Только что мы скажем? Что водопроводчики?
— Зачем. Собираем макулатуру.
— Слишком избито. Вот, может, сказать, что мы следопыты? Собираем материалы о героях гражданской войны.
— Ну, конечно. И спросим, не служила ли она в Первой Конной? Ладно. Придумаем на месте. Ты идешь?
— Иду, — твердо сказал Генка.
Вечером мы стояли около двери учительницы и долго не решались позвонить. Наконец Генка глубоко вдохнул и нажал кнопку звонка.
Вскоре дверь распахнулась, но на пороге стояла не учительница, а ее тетка Алевтина. Мы совсем забыли, что учительница живет с теткой, злющей как мегера.
Увидев нас, она закричала:
— Вы что хулиганите! Вчера почтовые ящики подожгли, а сегодня уже до квартир добрались!
Такого оборота мы не ожидали и растерялись.