Ступеньки, нагретые солнцем - Матвеева Людмила Григорьевна 15 стр.


Троллейбус везёт их мимо парка, где ещё много снега. И деревья стоят сырые, а на голубых пихтах лежит снег, он отяжелел и гнёт голубоватые жёсткие лапы к земле. Вот театр, он построен в форме звезды.

— Катя, этот театр построен в форме звезды. Если посмотреть сверху, то это видно.

— А ты смотрел сверху?

— Нет. Мне папа сказал.

— А папа видел его сверху?

— Нет. Как же он мог видеть?

— Значит, это видно только птицам. И лётчикам… Тебе нравится Галина Ивановна?

— Ничего. — Он ни разу об этом не думал. Учительница и учительница. Ольга Петровна была не строгая. А Галина Ивановна строгая. Зато Ольга Петровна как что, так плакала от них. А Галина Ивановна не плачет. Тимка не любит, когда плачут. — Она, по-моему, ничего.

— Она красивая, — убеждённо говорит Катя. — Очень хорошенькая.

— Да, правда. Хорошенькая.

— Ну, вообще-то она не такая уж хорошенькая. Нос у неё слишком широкий.

— Да, нос.

— Но это не очень заметно. Особенно издалека.

— Совсем незаметно, — соглашается Тимка. Он не замечает, что выглядит не очень умным. Что поделать, если ему нравится во всём соглашаться с Катей?

Они вышли из троллейбуса. На бульваре гуляют маленькие дети в разноцветных курточках. Наверное, поэтому бульвар называется Цветной. А совсем маленькие — в разноцветных колясках. А их мамы в цветных косыночках. Наверное, поэтому. А может быть, не поэтому. Не все ли равно?

Рядом идёт Катя. Интересно, что это звенит за той стеной? Нет, не за стеной. Вот за тем забором. Или это на перекрестке?

— Катя, ты слышишь звон?

— Нет. Какой звон?

И он догадывается, что звон у него внутри. Тихий, торжественный звон счастья.

— У тебя, наверное, в ухе звенит! — смеётся Катя.

И он тоже смеётся.

Потом он рассказывает ей про Юру.

Юра — это его близкий друг. Тимка сам чувствует, что это не совсем точно, но ему очень хочется, чтобы было так, и он верит, что так и есть. Юра его близкий друг, он работает в цирке, ему тринадцать лет. Он сам выступает в конном аттракционе вместе со своим отцом. У них и дед цирковой силач, кажется его фамилия Бамбула, а Юра и школе не учится, четыре класса окончил, и сто освободили.

— А как же всеобщее образование? — спрашивает Катя.

— В виде исключения, — небрежно объясняет Тимка. — За талантливое выступление на арене цирка. Понимаешь, Катя? Он и живет прямо в цирке, мой друг Юра.

— Как живёт в цирке? А где же он спит?

Тимка делает паузу, чтобы ответ прозвучал эффектнее. Потому что такое в самом деле не каждый день встречается. И сейчас Катя должна удивиться.

— Где спит? В клетке вместе с медведем. Представляешь?

— Ты что? — Катя недоверчиво смотрит на Тимку, но видит, что он не врёт, Тимка говорит совершенно искренне. — Как же можно — в одной клетке с медведем? Мало ли что медведю в голову взбредет!

— Нет, Катя, это же дрессированный медведь. Он очень добрый и любит Юру, моего друга. А без Юры медведь не может спать, всю ночь плачет и ревёт. Весь цирк нервирует — слонов, обезьян, тигров. А Юра никого не боится, он очень смелый и очень скромный.

Они уже стоят у цирка. Светятся огни. Цирк обступили люди: «Нет ли у вас лишнего билетика? Может быть, есть лишний, ну какой-нибудь совсем лишний?» Всем хочется попасть в цирк. Каждому хочется, ещё бы. А попадёт не каждый. Тимка бы всех провёл, ему не жалко. Но его самого Юра пригласил довольно сдержанно, и Тимка помнит об этом. И это его беспокоит, но он всё время отгоняет от себя это беспокойство. Он спросил тогда: «А мне можно прийти?» И Юра ответил: «Да». Он, правда, больше ничего не прибавил, нельзя сказать, чтобы это было настойчивое приглашение. Но теперь об этом думать не приходится. Тимка и Катя стоят перед билетёршей в форменном синем кителе. Она низенькая, седая, с мелко завитыми волосами. И цирковые лошадки в петлицах.

— Тебе что, мальчик? Не загораживай дорогу.

Билетёрша проворным движением отрывала клочки от голубых билетов, пропускала людей в цирк и ждала, что ответит Тимка. А он молчал. Оттуда, из открытой двери, восхитительно пахло лошадьми, зверинцем, праздником, совсем особой жизнью, которая называлась коротким словом «Цирк».

— Нас пригласил Юра, — сказал Тимка. Больше всего он боялся, что Катя испугается сердитой билетёрши и уйдёт.

— Какой такой Юра? Никулин, может? Так он тебе по возрасту никак не Юра.

— Юра — мальчик. Вы разве забыли? — Тимка специально показал ей, что он очень удивился. Как же можно забыть самого Юру? Они, наверное, на секунду забыла и сейчас, конечно, вспомнит. И сама засмеётся над собой: кик она могла такое забыть. Видно, совсем заморочила её кучерявую голову суматошная билетёрская работа. — Юра, мальчик, участник конного аттракциона, — втолковывал терпеливо и совершенно уверенно Тимка, и сам косил глазом на Катю: «Видишь, как я держусь? Я тебя не обманул. Сейчас убедишься». — У Юры отец тоже в конном аттракционе, ну, вспомнили? — Тимка и глазами, и щеками, и вытянутой шеей как бы торопил её, эту билетёршу: «Ну пропускайте же нас скорее! Неужели вы не видите, что вы должны, совершенно обязательно должны нас пропустить». А она смотрела на него, и видно было, что сообразила что-то, лицо стало разглаженным, догадливым. Вот сейчас она наконец произнесет единственное слово, которого так долго добивается от неё Тимка. Это слово — «Проходите».

Но она говорит совсем другое:

— Клава! Опять твой Юрка людям голову пудрит! Наплёл детям про конный аттракцион, отец у него, видишь, в конном участвует! Надо же такую фантастику сочинить! Вот тип! А вы посторонитесь, не загораживайте проход людям.

«Людям». А они уже получаются не люди. И ещё получается, что если Тимка и Катя постоят немного в проходе, то кто-нибудь из тех, кто имеет голубые, совершенно законные билеты, не войдёт в цирк. Загорожена дорога, и обладатель билета повернётся и уйдёт домой. Напрасно она беспокоилась. Все проходили, слегка толкнув Тимку или Катю или их обоих понемногу.

Тимка медленно начал понимать, что Юра наврал ему. И надо, значит, уходить отсюда. Он бы всё объяснил Кате. И она бы, наверное, поняла. Он хочет посмотреть на неё. Сейчас он увидит, что она не сердится, догадалась, что он не виноват. Но Кати нет. Катя ушла. И Тимка стоит один возле билетёрши, которая, продолжая отрывать билеты, ворчит:

— Мать у него гардеробщица. Хорошая женщина, непьющая. Тянет его, паразита, одна, легко ли! А он учится на двойки. Да ещё выдумывает, всем врёт. То он дрессировщиком объявился. То про конный аттракцион выдумал. А отлупить некому — отца нет. Вот в чём и беда-то, отца нет… А его цирк с ума стряхнул, этого Юрку! Он из школы прямо сюда. И клетки чистит, и зверей кормит. Служащие, конечно, рады. Ему кто рубль, кто трёшку. Вот и набаловался.

Тимка вспомнил: «Сдачи не надо».

Гардеробщица Клава сказала из темноватой глубины:

— Слушай, Нина Николаевна, может, где посадим мальчишку, смотри, как расстроился. Пусть хоть на ступенечке посидит.

Тимка понял, что сейчас его пустят в цирк. Пахло зверем. А там, в самой глубине, уже гремела музыка и парадный, совершенно не похожий на обычный, голос произнёс раскатисто:

— Представление начинается! Конный аттракцион!

— Ладно, проходи, — сказала билетёрша, — только быстро.

Но Тимка быстро повернулся и выбежал на улицу.

На скамейке вечером

Люба выходит во двор, ведёт варежкой по заснеженному забору — на заборе остаётся тёмный след, а варежка становится мокрой. Во дворе никого нет. До войны так тоже бывало — Люба во дворе, а больше никого нет. Но это получалось потому, что Любина мама считала: главное в жизни — свежий воздух, ребёнок должен побольше гулять. Мама выпроваживала Любу во двор в любую погоду. И Люба разгуливала одна, когда другие сидели дома: могли гулять, а могли и не гулять. Любе казалось, что они там, у себя дома, без конца читают интересные книги с красивыми цветшими картинками или играют в настольные игры. Настольные игры, всякие «летающие колпачки» и картонные аквариумы Люба не очень любила, но всё равно было несправедливо: кому-то играть, а кому-то бродить по пустому двору. И Люба сердилась на маму. Но мама была неумолимой:

«У нас сырая квартира, её сколько ни топи, всё равно стены плачут. Понимаешь ты это? Не понимаешь? Ну, гуляй и не рассуждай!»

Мама туго повязывала ей шарф и выталкивала за дверь.

Пустой двор. И все-таки до войны он никогда не был таким пустым. Можно было поднять голову и крикнуть:

«Рита! Выходи!»

И иногда Рита выхолила. Хотя она очень обидчивая и капризная, вдвоём гулять намного веселее. А если не выходила Рита, то выходила Валя или Славка. В конце концов кто-нибудь обязательно выходил во двор. Теперь во дворе пусто, все гуляют мало — некогда стало гулять. И не в чем. У Риты нет валенок, она из школы бегом домой. Валя стоит в магазине за селёдкой, Славка тоже куда-то ушёл.

Люба медленно идёт к воротам, садится на скамейку, смотрит вдоль улицы. Трамвай, обвешанный людьми, медленно поднимается в гору. От булочной давно не пахнет тёплым хлебом — хлеб раскупают вмиг, он и полежать в булочной не успеет.

Солнце холодное, оно садится за высокий дом, и сразу становится холоднее; значит, оно всё-таки грело. Вдруг Люба видит Юйту Соина. Юйта идёт прямо к ней; у него небольшой мешок на плече, завязаны уши шапки, а на макушке из шапки выдран клок и торчит вата. Юйта есть Юйта. Не зря мама говорит: «С Юйтой не разговаривай! Он тебя таким словам научит, которых хорошие дети до старости не знают».

Он подходит к скамейке и мирно садится рядом. Люба молчит. От этого Соина никогда не знаешь, чего ждать. Она бы с удовольствием ушла отсюда — он может ударить, обругать, толкнуть. С этим Юйтой лучше не связываться. С ним и мальчишки не связываются. Конечно, в сто раз лучше убраться отсюда, но стыдно, чтобы он видел, как она испугалась. И Люба, вся сжавшись, продолжает сидеть. Только отодвинулась потихоньку на край.

— Чего сидишь? — спрашивает он шепеляво. — Расселась…

— Так, сижу, — отвечает она, стараясь придать голосу беспечность. Сижу, мол, без всякой цели, такой я независимый человек. И ни на чём особенно не настаиваю. Могу сидеть, могу и уйти, если найдёт на меня такое настроение. Я вольная птица. И если уйду сейчас, то, не потому, что кого-то боюсь, а просто такое будет моё желание.

— Чего боишься? Кто тебя тронет? Кому ты нужна?

— Я и не боюсь. Чего мне бояться?

— Боится. Совсем очумела!

— Да не боюсь я! Подумаешь какой!

— Ладно, не ори. Я на фронт ухожу.

— Ты? Юйта, правда?

— А что? Очень даже правда.

Вот это да! Юйта на фронт. Других парней берут — всё понятно. Они парни как парни, в школе учились, на работе работали. А Юйта? Ну как же так? Его все боялись. Не только потому, что он сильный и злой. Он странный. Он непонятный. Такая тёмная сила двора — Юйта Соин. Так она привыкла считать, так все привыкли считать и взрослые, и управдом Мазникер, и соседка Устинья Ивановна.

Мама говорила:

«К Соину не подходи!»

Устинья Ивановна говорила:

«Пойду бельё посушу, пока Соина нет, а то этот бандит, только отвернись, пододеяльник сворует».

Зачем неумытому Соину её стираный, подсинённый пододеяльник, было непонятно, но Люба верила: может и украсть.

— Повестку прислали вчера — с вещами. — Он потряс тощим мешком. Какие у Соина вещи? Он и до войны всегда в рваном ходил.

Люба молча смотрела на него. А он поднялся со скамейки и вдруг протянул ей руку:

— Прощай, пойду.

И она пожала корявую большую руку. А потом стояла и смотрела, как он шёл по тёмной улице. У него была походка Юйты Соина, и спина Юйты Соина, и шапка с выдранным клоком ваты — но это был уже не тот Юйта. Он уходил на войну.

Евдокия Павловна вернулась

Тимка чуть не каждый день стучится в дверь зелёного домика. Но там никто не отзывается. Не идёт дым из трубы, не пробивается свет сквозь ставни. Тихий пустой домик. Домик, в котором никто не живет. Таинственный человек Евдокия Павловна куда-то исчезла. Тимка стал забывать о ней, о её большой комнате со старым бархатным диваном, примятым самоваром-рыцарем, с картиной, на которой была нарисована большая белая птица. С жёлтыми чашками, на которых были нарисованы красные бабочки. И сама Евдокия Павловна в своём платье в белый горошек, закутанная в платок, тоже стала уходить из памяти. И её громкий грубый голос, и весёлые тёмные глаза Тимка вспоминал все реже и реже. Потому что жизнь полна разных впечатлений, они вытесняют друг друга. Откуда пришла Евдокия Павловна, Тимка не знал. Куда она ушла, он тоже не знал. Не понимал её странной поговорки: «Двум медведям в одной берлоге не жить».

А зелёное крылечко Тимка по-прежнему любил. И сидел там, когда не надо было никуда спешить.

Сегодня он тоже сидит, поджал коленки к подбородку. И вдруг видит по двору идёт Евдокия Павловна. Она в толстой шубе и от этого кажется ещё толще. Она опирается на пялку, улыбается своим рыхлым толстым лицом и тёмными глазами.

— Сидишь? А я опять сюда перебираюсь. Всё-таки двум медведям в одной берлоге не жить.

В руке у Евдокии Павловны та самая хозяйственная сумка, с которой Тимка бегал в магазин.

Он увидел её и вдруг почувствовал, что рад.

— Евдокия Павловна, вы нашлись! А я всё стучался, думал, лекарства надо или продукты.

— Я сама на своих ногах. Лекарств не признаю, кроме аспирина. Лечилась малиной и тёплым молоком. А лекарства химия и гадость.

Она опять хмуро сопела. Но Тимка больше не боялся её.

— Может, за продуктами сбегать?

— Не строй из себя тимуровца. Я всё сама купила.

Она поставила сумку на ступеньку, сама села рядом с Тимкой и задумалась. Покачивала головой, что-то тихо ворчала. Тимка сбоку смотрел на неё.

— Нет, что ни говори, Тим, а двум медведям, тем более медведицам, в одной берлоге тесно.

— Почему вы так говорите? Я не пойму никак.

— Конечно, не поймёшь. В этом деле надо лет сто разбираться.

И опять замолчала. И Тимка молчит. Он не любит задавать лишние вопросы. Что человек захочет сказать, сам скажет.

По двору идёт Шмырин. Увидел Тимку, оскалился. Увидел Евдокию Павловну — не подошёл. Внушительная фигура Евдокии Павловны вызвала почтение даже у Шмырина.

Хорошо бы, Катя прошла. Вот бы Тимка был рад! Он сказал бы:

«Евдокия Павловна, это Катя. Она живёт вот в том белом доме. Мы учимся в одном классе».

А Катя бы сразу поняла, кто такая Евдокия Павловна. А если бы не поняла, Тимка бы очень спокойно, как само собой понятное, сказал бы:

«Катя, Евдокия Павловна живёт вот в этом зелёном домике. Помнишь, я тебе рассказывал?»

Но Катя не идёт. Посидев ещё немного молча, Евдокия Павловна начинает говорить:

— У всех стал характер плохой. Я у дочери живу, вырастила внучку. И вдруг здравствуйте, приезжает она. Тоже нашлась хозяйка!

— Кто?

— Как кто? Мать дочкиного мужа. И она ей — «мама, мама». А какая она ей мама? А внучка ей «бабушка, бабушка». А какая она ей бабушка? Я говорю: «Поеду к себе, я люблю у себя в доме быть хозяйкой». Дочка не хочет: «Мама, мама, живи с нами, с нами». Ну как и могу с ними жить, когда у них у всех плохой характер?

— А мой дедушка говорит, что любые люди могут поладить, если нет серьёзных противоречий.

— Есть серьёзные противоречия! В том то и дело! Я внучку растила, она тогда где была? Она тогда в Пензе была? Ну и сиди дальше в своей Пензе! Я пелёнки стирала, я кашу варила, коляску катала. А она в Пензе! Нет, я с таким человеком не буду, и всё. Пошли в дом! А то из-за тебя опять простыну!

— Может, надо чего, Евдокия Павловна? В магазин сбегать?

— Отвяжись ты со своим магазином! — вдруг огрызнулась Евдокия Павловна. — Пельмени купила, зелёный горошек. И хлеб есть, и молоко. Проживу. Будешь со мной обедать?

— Спасибо, я обедал.

— Тогда будем чай пить.

И они пьют чай с лимоном и с ирисками.

— Заходи ещё, — приглашает она, когда Тимка собирается домой.

— Приду. Только вы не исчезайте без предупреждения.

— Ладно. Это за мной дочь приехала, уговорила. Теперь — всё. Теперь не пойду. Разве у меня своего угла нет? Правда?

Назад Дальше