Три венца - Авенариус Василий Петрович 16 стр.


-- Так-то так, конечно...

-- А этот Юшка, которого одного ведь только пока подозревают в поджоге, не простой ли ваш челядинец? Почему же вам самим не учинить над ним суда и расправы? Покойный же гайдук мой, скажу прямо, служил мне хоть и недолго, но стал мне уже так дорог, что убийце его не должно быть пощады.

-- Да я же не убивал его, надежа-государь! Помилуй, я ни в чем неповинен! Сам он, дурак, в огонь без спросу полез! -- слезно завопил тут стоявший поблизости между двумя стражами своими Юшка и бухнул в ноги царевичу. -- Да и не стоит он ничего, государь: он обманщик, и тать, и душегуб!

-- Как смеешь ты, подлый смерд, взводить напраслину богомерзкую на слугу моего верного? -- вспылил Димитрий, и глаза его гневно засверкали.

-- Вот те Христос, не напраслина! Ведь он кем сказался тебе? Полещуком, небось, крестьянским сыном, Михайлой Безродным?

-- Да.

-- А он такой же, почитай, крестьянский сын, как вон светлейший наш пан воевода: он -- князь Михайло Андреич Курбский.

Шепот недоверчивого изумления пробежал по всему присутствовавшему панству.

-- Мне самому сдавалось, что он благородного ко-рени отрасль, -- сказал царевич.

-- Да ведаешь ли ты, надежа-государь, что бежал он из дому родительского в лес дремучий; к татям-разбойникам пристал...

-- А ты-то, малый, от кого все это сведал? -- перебил доносчика Димитрий. -- Не сам ли тоже в разбойниках перебывал? Не от них ли доведался? Ну, чего молчишь? Умел грешить, умей и каяться!

Юшка изменился в лице, оторопел. Но сбить его природную наглость было не так-то просто.

-- Не в чем мне каяться, -- отрекся он, -- от товарища его одного, что летось в оковах в Вильне провозили, все сведал, с места не сойти. Да и душегубцем-то он заправским, слышь, быть не умел, трус естественный: никого-то на веку своем толком не прирезал, не пристрелил. За то и из артели-то разбойничьей в шею вытолкали...

-- Не по своей, знать, охоте попал туда, -- решил царевич. -- А что не трус он -- это он сейчас только на деле показал: для ближнего своего голову сложил. Ты же, малый, я вижу, не только что душегубец, но и злой клеветник. Бедный гайдук мой мне теперь еще вдвое милее; а тебе, злодей, головы своей на плечах не сносить!

На защиту Юшки выступил теперь княжеский капеллан, патер Лович.

-- Не смею предрешать кары, которой предлежал бы такой тяжкий кримен (преступление) по мирским законам, обратился он к старшему князю Вишневецкому, -- будет ли то пренгир (позорный столб) или даже poena colli (смертная казнь); но почитаю своим пастырским долгом быть прелокутором (защитником) инкульпата (обвиняемого) и донести вашей светлости о выраженном им мне искреннем желании из лона схизмы перейти в латынство.

-- Хошь завтра, хошь сейчас, батюшка-князь, готово креститься! -- подхватил Юшка и униженно пополз на коленях к своему светлейшему господину.

-- Это, конечно, несколько меняет дело, -- благосклонно сказал тот.

Младший брат Вишневецкий, князь Адам, не позволявший себе вообще, как заметил Димитрий, возражать старшему брату, не утерпел, однако, на сей раз вставить свое слово.

-- Чем же постыдное ренегатство может смягчить еще более постыдное преступление? -- сказал он.

Брови князя Константина сдвинулись; но присутствие царевича заставило его сдержать себя.

-- Что для тебя, брат Адам, ренегатство, то для всякого доброго католика -- обращение к единой истинной вере Христовой!

Царевич прекратил препирательство двух братьев.

-- Но я все же надеюсь, -- сказал он, -- что будут выслушаны свидетели, которые могли бы показать что о поджоге?

-- Для вас, ваше царское величество, -- извольте, только для вас, -- отвечал князь Константин, -- но, само собою разумеется, интерпелляции (вызову для объяснения) не подлежат женщины, дети и вообще малоумные.

-- Нет, князь, я прошу вас открыть двери суда равно для лиц обоего пола, от мала до велика, от первого шляхтича до последнего смерда, кто только пожелает подать голос.

-- Но если показание кого не заслуживает доверия...

-- Да какой же то суд, любезный князь, что не сможет отличить показание верное от неверного?

Никому до этого времени не было дела до двух православных пастырей. Благодаря стараниям отца Никандра и некоторых услужливых крестьян, преосвященный Паисий, наконец, открыл глаза и пришел в себя. Теперь только, казалось, отец Никандр заметил присутствие ясновельможного панства, и из последних слов Димитрия заключив, что в нем-то они, пастыри, найдут себе наиболее прочную опору, он громко призвал на главу царевича благословение Божие; затем с достоинством, почти с гордостью обратился к князю Константину, не то прося, не то требуя -- в прегрешениях вольных и невольных его, отца Никандра, простить и не оставить его совместно с преосвященным владыкой, "что мученическими подвигами себя преукрасил и облаголепил, без суда праведного и нелицеприятного".

-- Брат Никандр, смирися! -- слабым голосом воззвал к другу своему больной архипастырь, распростертый еще на земле, -- что Господь нам судил, то и благо: да будет над нами Его святая воля!

Князь Константин не счел нужным тратить с ними лишних слов. По знаку его, были "убраны" как оба пастыря, так и Юшка. Прошло еще с четверть часа -- и храм, и колокольня представляли груду пылающих развалин. Село Диево было пощажено огнем. Выразив своему секретарю за распорядительность его полное одобрение, князь Константин повернул коня, а за ним сделали то же и брат его, и царевич, и вся их свита.

Глава двадцать четвертая

МАРУСЯ "СБРЕНДИЛА"

Панна Марина, как и все вообще обитательницы жалосцского замка, осталась одна. Но она не ложилась, точно также не давала лечь и своим двум фрейлинам. Панна Бронислава, по ее приказу, то и дело выбегала из комнаты справляться -- нет ли каких-либо вестей с пожарища и принесла одну очень важную весть: что горит православная церковь; Маруся же должна была развлекать свою панночку, которая была как в лихорадке.

-- Как я счастлива, Муся, что у меня есть такая верная подруга, как ты! -- говорила панна Марина, когда панна Бронислава только что снова выпорхнула вон. -- Ни я тебя, ни ты меня никогда не выдашь. О нашей вчерашней прогулке мы обе, конечно, никому ни слова?

-- Конечно... -- замялась Маруся. -- Но знаете, панночка: у меня из ума не выходит то, что нам вечор с вами довелось под мостом услышать.

-- Что мы с тобой слышали? Ничего не слышали! -- запальчиво перебила ее панночка. -- Лучше об этом и не думай.

-- Да как же не думать-то? Помните, как старший патер говорил: "Не будет храма -- не будет и проповедника". А потом обещался еще взять черта за рога...

-- Какой же ты ребенок, Муся, ах, какой ребенок! Всякое слово по-своему перетолковываешь...

-- А что, панночка, коли это поджог?

-- Уж не патеры ли подожгли? Ты совсем, детка моя, кажется, рехнулась! Пикни-ка только при других...

-- Ну, не сами хоть подожгли, подбили кого...

-- Послушай, Муся, не мудри: тебе же только хуже будет. Отчего бы ни загорелась эта церковь, -- коли она загорелась, стало быть, Провидению так угодно было. Противу Промысла Божия нам с тобой не идти.

-- Но Промысл Божий с тем, может статься, и дал нам подслушать тот разговор, чтобы мы уличили поджигателей?

Тут в горницу вихрем влетела панна Гижигинская и в неописанном волнении всплеснула руками.

-- Нет! Кому бы это могло в голову прийти!

-- Что такое? -- в один голос спросили обе другие девушки.

-- Ведь гайдук-то царевича -- не простого рода, а родовитый русский князь Курбский!

-- Я это чуяла! -- вырвалось у Маруси, и все лицо ее так и залило румянцем.

-- Но его уже нет!

-- Как нет?

-- В живых нет: он сгорел только что...

Маруся так же мгновенно побледнела, помертвела. Панна Бронислава принадлежала к тем нередким, к сожалению, особам своего пола, которым нет высшего удовольствия, как разносить по свету животрепещущие новости, особенно же о чужой беде. Эпизод погребения молодого русского красавца-князя под пылающими обломками церкви в ее красноречивых устах вышел, разумеется, несравненно живописнее, чем сумели мы передать его в нашем простом повествовании.

-- Нет... нет... Этого быть не может! -- внезапно зазвеневшим голосом вскричала Маруся.

Теперь только панна Марина обернулась к ней: молодая наперсница ее стояла, как каменное изваяние, ни жива, ни мертва, прислонясь к высокой, резной спинке стула; только глаза ее, дико и испуганно расширенные, блуждали кругом.

-- Что с тобою, деточка? -- встревожилась панна Марина. -- Чего не может быть?

-- Чтобы он погиб... Он жив, он должен был спастись!

-- Да ведь ты же слышишь, что вся церковь была уж в огне, что ему выхода из нее не было?

-- А все-таки... О, Господи! Да как же после этого верить? -- лепетала вне себя Маруся, и крупные слезы катились по ее щекам.

Панна Бронислава таинственно наклонилась к уху своей госпожи. Та кивнула головой.

-- Да! Пожалуй, что так... Ну, голубочко, серденько мое, что же делать, что делать! -- пыталась она утешить плачущую. -- Ведь коли он, точно, был княжеского рода, то тебе, купеческой дочери, он все равно не был бы уже парой. Бронислава, расскажи-ка ей еще раз, как было дело: чтобы не надеялась еще попусту.

Панна Гижигинская недала повторять себе приказания, и рассказ ее на этот раз вышел еще, может быть, картиннее, закругленнее. Миловидное по-прежнему, но страдальческое и бледное теперь как полотно личико Маруси опускалось все ниже.

-- А коли так, -- воскликнула она, и во взоре ее сверкнула отчаянная решимость, -- коли так, то мне молчать уже никто не запретит! Пусть весь свет знает, кто замыслил поджог, пусть они же, убийцы его, казнятся, отвечают за него головами!

-- Ты, Муся, в самом деле с ума сошла! -- резко уже и повелительно заметила панна Марина. -- Ты будешь молчать...

-- Не буду я молчать!

-- Что?! Я тебя к себе приблизила; но чуть только ты слово скажешь, как все между нами с тобой навсегда кончено!

-- И пускай! -- с не меньшим уже задором отозвалась Маруся. -- Ежели вы, пани, заодно с поджигателями и убийцами, ежели они вам дороже меня, то вы для меня совсем уже чужая, и я вас знать не хочу! Завтра же ноги моей здесь не будет; но допрежь того я все, все выложу начистоту, и молчать не буду, не буду, не буду!

Биркинское упрямство сказалось с такою силой, что порвало неразрывную, по-видимому, девичью дружбу разом и бесповоротно. Упрямство Маруси, однако, на сей раз ни к чему ей не послужило. Едва только удалилась она в свою комнатку, чтобы собрать свои пожитки, как следовавшая за нею по пятам панночка ее замкнула там на ключ, после чего отрядила панну Брониславу к патеру Сераковскому. Тот, узнав в чем дело, не преминул в свою очередь послать за расторопным княжеским секретарем и возложил на него довольно щекотливую миссию -- не медля, среди ночи еще, под благовидным предлогом выпроводить из Жалосц обоих Биркиных: дядю и племянницу, чтобы к утру их и духу не было.

Начало вызванной пожаром кутерьмы Степан Маркович Биркин и верный телохранитель его Данило Дударь проспали сном праведных. Только когда с возвращением панов возобновился на дворе прежний гам и шум, Биркин пробудился, растолкал запорожца и велел ему узнать о причине суматохи. Дворовая челядь очень охотно, во всей подробности и с надлежащими комментариями, удовлетворила их любопытство; так что, когда пан Бучинский вошел к Биркину, тот прямо встретил входящего вопросом:

-- Ужели же это правда, господин честной? Верить не хочется! Этот бравый молодец, красавец писаный, Михайло, или князь Курбский, что ли, каким он теперича объявился, так-таки и сгорел, и праху его не осталось?

-- И сам бы не поверил, кабы своими очами не видел, -- с соболезнующим видом отозвался княжеский секретарь. -- Но то-то и горе, что беда редко одна идет...

-- Уж не без того-с, сударь, -- подтвердил Степан Маркович, -- едет беда на беде, беду бедой погоняет. А что же еще такое, смею спросить, приключилося.

Пан Бучинский тихо вздохнул.

-- Покамест еще не приключилося, но легко может статься. Ведь эта фрейлина Сендомирской панночки, панна Мария Биркина, вам, почтеннейший, никак племянницей доводится?

-- Племянницей. А что с нею?

-- Да изволите видеть... пожара этого, что ли, она так испугалась, или же... Не хотелось бы мне, признаться, выговаривать...

Пан Бучинский сострадательно потупил глаза и замолк.

-- Договаривайте, сударь! -- в серьезном уже беспокойстве приступил к нему дядя Марусин. -- Ради Бога, что с нею?

-- Вы сами требуете. Этот покойный князь Курбский (царство ему небесное!) как будто вкрался вдо-верие и в самое сердце панны Марии... Как узнала она тут про его внезапную кончину, бедняжку как молотом в голову ударило; ибо теперь (не смею скрыть уже от вас) она бредит, беснуется как полоумная...

-- Господи помилуй!

Степан Маркович набожно осенил себя крестом.

-- Представилось ей вдруг, что чуть ли не все тут в замке в тайном заговоре противу нее, -- продолжал прежним грустно-сочувственным тоном пан Бучинский, -- представилося, будто сама она день-два назад, в полночь, ходила на кладбище и по пути, спрятавшись под мостиком, подслушала разговор поджигателей церкви...

-- Ну, это и точно на умопомешательство похоже! Совсем сбрендила девка! -- воскликнул Биркини в вол-нени и зашагал по горнице.

-- И добро бы еще о себе одной бы говорила; а то, сами посудите, ведь и ясновельможную панночку свою к делу припутала: уверяет, будто и та ходила с нею вместе на погост...

Биркин на ходу остановился.

-- Вот что! А та что же?

-- Панна Марина, конечно, говорит только то, что на самом деле было: что обе они никогда ночью и думать не думали отлучаться из замка. Но примите, почтеннейший, в рассуждение: каково-то положение нашей дорогой гостьи, дочери воеводы Мнишка и родной сестры княгини Вишневецкой Урсулы! Что говору-то про нее будет по всему воеводству! И все ведь из-за чего? Из-за помешательства вашей племянницы. Поэтому вот вам, не во гнев, дружеский совет мой: ни часу не откладывая, теперь же увезти ее восвояси. И для нее-то, и для панночки ее будет куда спокойней.

-- Оно точно... Ох, уж с этим бабьем -- наказанье Божие! Не было печали... Что же, Данило, ведь, кажись, и впрямь-то нечего нам делать, как поворачивать оглобли?

Особенная ли вдруг заботливость о дальнейшей судьбе православия в крае, или же неохота так скоро "поворотить оглобли" от жирных княжеских харчей было причиною, что более в данном случае хладнокровный запорожец взглянул на дело гораздо прямее и трезвее.

-- А почем знать нам с тобой, Степан Маркыч, -- возразил он, -- так ли, иначе ли было дело? А ну, как племянница твоя и вправду-то знает поджигателей, а мы увезем ее и, стало быть, сами же скроем злодеев?

Степан Маркович еще пуще насупился и почесал в затылке.

-- Беда сущая! И то, ведь, на совесть свою этакий грех взять...

-- Так позвольте же, почтеннейший, предварить вас еще вот о чем, -- заговорил тут уже настоятельно-деловым тоном пан Бучинский, -- разбираться дело будет вероятно завтра же в здешнем доминиальном суде, под руководством самого нашего светлейшего князя-воеводы. Что его светлость будет, как всегда, беспристрастен и терпеливо выслушает вашу племянницу -- ни минуты я, конечно, не сомневаюсь. Будут ли показания ее иметь надлежащую силу или нет -- другое дело; этого ни вы, ни я вперед не знаем. Но что несомненно -- это то, что подозреваемый поджигатель, в случае обвинительного приговора, обжалует решение доминиального суда коронному трибуналу в Люблине; а тогда, вместе с ним, будут вызваны в Люблин все свидетели, в том числе, разумеется, и племянница ваша...

-- Вот на! А без этого не обойтись?

-- Отнюдь. Без конфронтования (очная ставка) какой же суд? Судебные же разбирательства в нашем коронном трибунале, надо вам знать, производятся обстоятельно, но потому самому тянутся иной раз месяцы, а то и годы. Вестимо, что пока разбирательство не кончено, панну Марию из Люблина уже не выпустят... А случись так, что коронный суд признает поджог недоказанным, и кверелу (жалобу) панны Марии недобросовестною, так ей самой, пожалуй, "куны" не миновать.

Назад Дальше