Три венца - Авенариус Василий Петрович 17 стр.


-- "Куны?" Это что же такое?

-- "Куна" -- столб с железным обручем, который надевается на шею инкульпата.

-- Всенародно?!

-- А-то как же? Столб на помосте перед самым костелом...

Заключительный аргумент княжеского секретаря разом прекратил колебание осторожного коммерсанта.

-- Это уж последнее дело! -- в ужасе воскликнул он. -- Пойти, в самом деле, потолковать сейчас с Машей... Авось, опомнится, утихомирится...

-- И толковать вам с нею, право же, не к чему. Разве от молодой девицы, да еще обуянной горем и страстью, можно ожидать толку? Забрать ее без дальних разговоров -- и все тут!

-- Забрать -- и все тут! -- согласился Биркин. -- Спасибо вам, господин честной, на добром совете! А ты, Данилко, ступай-ка живо да коней обряди.

Было уже за полночь, и из целого ряда окон жалосцского замка в одном единственном только окошке брезжил еще запоздалый свет. То было окошко княжеского секретаря, пана Бучинского, заносившего в памятную книжку текущие заметки.

Вдруг до слуха его долетел какой-то необычайный в ночную пору шум из соседнего коридора. Пан Бучинский накинул на себя чамарку (сюртук в персидском вкусе, застегивавшийся под шеей и носившийся под жупаном), схватил со стола светильник и вышел в коридор.

-- Сам Бог посылает мне вас, пане! -- воззвала к нему в слезах Маруся, насильно увлекаемая за руки своим дядей и двумя саженными гайдуками. -- Разбудите царевича!

-- Рад бы всей душой, пани, -- отвечал со всегдашнею своей готовностью любезный княжеский секретарь. -- Но мое подначальное положение...

-- Ну, сделайте мне такую Божескую милость! У меня есть до него просьба, которую он один только может исполнить!

-- Простите, но будить его ночью я своей властью не смею. Не могу ли я сам для вас что-нибудь сделать?

-- Ах, да, вы такой добрый ведь человек... Вы были тоже на этом пожаре, где сгорел будто бы...

-- Гайдук царевича, или, вернее сказать, молодой князь русский? Сгорел, увы! В этом не может быть сомнения.

-- Вы и все говорят, что он сгорел, -- прервала снова Маруся, -- но он жив, он должен быть жив! Обещаетесь ли вы мне разыскать его -- разыскать хоть под золою на пожарище?

-- Ежели бы я и разыскал его там, то как же ему еще живу быть?

-- Живым ли, мертвым ли разыщите -- отпишите мне о том тотчас в Лубны. Обещаетесь?

-- Все, что в моих силах, я сделаю, милая пани.

-- Я верю вам... Благослови вас Бог, добрый пане!

"Как есть сбрендила девка!" -- мысленно повторял про себя Степан Маркович, уразумевший общий смысл их полупольского, полумалорусского разговора, и был очень рад, когда усадил наконец племянницу в свою фуру и вывез ее за ворота княжеского замка, за которыми не угрожала уже ей позорная "куна".

Глава двадцать пятая

СУД СТРОГИЙ И НЕУМЫТНЫЙ

Княжеский "доминиальный" суд над поджигателем должен был состояться на следующее же утро после пожара, благо в Жалосцах ночевали двое из ближайших соседей Вишневецких, явившиеся на поклон к царевичу: теперь, в качестве ассистентов, они должны были участвовать в заседании домашнего уголовного суда. Но уже в восемь часов утра по замку разнеслась весть, что инкульпат, заключенный в нижнем жилье одной из "веж", бежал -- бежал вместе с приставленными к нему стражами.

Князь Константин объявил было, что к розыску скрывшихся будут немедленно приняты надлежащие меры, впредь же до их поимки судебное производство будет приостановлено. Но князь Адам решительно восстал против такой проволочки суда и настаивал на том, чтобы возмутительное преступление против дорогой ему восточной церкви было самым тщательным образом расследовано теперь же, пока обстоятельства дела еще свежи в памяти у каждого. Царевич Димитрий, все еще не примирившийся с мыслью о потере своего гайдука, довольно сочувственно поддержал требование князя Адама.

Тут князь Константин заявил, что сам он, как католик, не находит достаточного повода преследовать поджигателя (буде был таковой): а так как обвинителем в доминиальном суде может являться только потерпевший, то обвинение падает само собою. Тогда потерпевшим, вместе со всеми православными в Малой Польше от поругания родной святыни, речником (адвокатом) оной и обвинителем святотатства выступил уже князь Адам, требуя осуждения виновного заочно: по польскому уголовному кодексу, в случае неизвестности местопребывания преступника, заочные решения допускались. Князю Константину, чтобы показать себя беспристрастным, ничего не оставалось, как нарядить заочный суд. Ровно в десять часов утра открылось заседание суда.

Хотя судейская зала в Жалосцах была предназначена исключительно для доминиального суда, но князь Константин устроил судилище свое по точному образцу, только в уменьшенном виде, такой же залы Люблинского трибунала. Против входных дверей, между высоких готических окон с цветными стеклами в оловянной оправе, висел, в богатой золотой раме, портрет, масляными красками, царствующего короля польского Сигизмунда III во весь рост. Под портретом, на амвоне в три ступени, стоял полукругом покрытый красным сукном стол. По ту сторону стола было поставлено несколько высоких кресел, крытых пунцовым аксамитом (бархат) с золотыми бурдалонами (позументами) и кистями. Против срединного кресла президента-воеводы виднелись большое серебряное распятие, экземпляр Статуса польского и воеводский жезл. С левого краю к самому амвону был приставлен небольшой пюпитр для докладчика-секретаря: на пюпитре возвышался крест с надписью: "Judicia vestra judicabo". С правой стороны, несколько подалее от амвона, была скамья подсудимых. Часть залы, предназначенная для суда, была отгорожена деревянной решеткой, около которой было еще несколько скамеек для свидетелей. Вне решетки по стенам были поставлены для "благородной" публики мягкие диваны, обитые красной материей.

Царевичу, как особенно почетному гостю, князь-президент, уже из приличия, предложил место в числе судей. По-видимому, он рассчитывал, что тот, не будучи близко знаком с порядком местного судопроизводства, откажется от предложенной чести; но царевич ее принял. Тогда в виде противовеса, Вишневецкий пригласил еще второго почетного ассистента -- патера Сераковского. Таким образом, в состав суда вошли пять лиц: князь-президент, два постоянные члена и два почетные.

Князь Адам, взявший на себя роль "речника", поместился около судейского стола и отказался даже от услужливо придвинутого ему возным (судейский пристав) кресла. Молодцевато опершись на свою могучую турецкую саблю, он стоял с необычным для него мрачным видом и нервно подергивал и покусывал свои, длиною в добрых поллоктя, усы.

Скамья подсудимых оставалась пустою. Зато диваны по стенам были сплошь заняты привилегированными зрителями: придворными и приживальщиками обоих братьев Вишневецких. "Черной" публики не было ни души.

После краткой молитвы капеллана, выслушанной всеми стоя, пан Бучинский, исполнявший обязанности докладчика-секретаря, бесстрастным, неизменно-приятным голосом прочел протокол о том, как инкульпат, Юрий Петровский, aliter Юшка, был схвачен несколькими из диевских поселян на месте пожара и заподозрен ими в поджоге церкви. Акт был снабжен всеми судейскими выкрутасами и латинскими терминами, считавшимися необходимою прикрасой тогдашнего судопроизводства. Для непосвященного в тонкости судебного языка такое изложение значительно затрудняло самое понимание дела. Но надо отдать справедливость молодому княжескому секретарю, что, при всем том, изложение его было вполне удобопонятно, а в то же время и крайне осмотрительно, сдержанно: ни слова неуместного или лишнего. Все присутствующие с затаенным вниманием выслушали протокол до конца.

-- Пане возный, -- отнесся князь-президент к судебному приставу, -- введите свидетелей.

Свидетелями оказались двое православных пастырей: епископ Паисий и отец Никандр; и три диевские парубка, схватившие Юшку на пожаре.

Преосвященный был внесен на носилках; голова его была перевязана; в лице его не было ни кровинки, но взор был спокоен и светел; каким-то святым смирением веяло от его страдальчески изможденного лица.

Совершенную противоположность ему представлял отец Никандр. Всю ночь, должно быть, проволновавшись и не сомкнув глаз, он был в сильном нервном возбуждении и с каким-то диким ожесточением, почти с озлоблением водил кругом воспаленным взором.

Парубки переминались с ноги на ногу и поглядывали на судей исподлобья, с запуганными лицами.

-- Свидетелям предстояло бы теперь juramentum (присяга), -- заговорил князь Константин, -- трем смердам -- juramentum corporale (присяга телесная, то есть с коленопреклонением), двум священнослужителям -- juramentum pectorale (с приложением руки к груди); но все они -- православного закона; а священников этого закона, неприкосновенных к делу, в крае нет. Поэтому обойдемся без присяги. Но предваряю вас, свидетели, что вы должны показывать все по чистой совести.

-- Слышите ли, дети мои: по чистой совести! -- с одушевлением подхватил отец Никандр, выступая вперед к трем диевским свидетелям. -- "А ще кто отвержется Мене пред человеки, -- глаголет сам Господь наш Иисус Христос, -- отвержуся и Аз его пред Отцом моим небесным". А дабы вы тверже памятовали сии слова Спасителя, целуйте на том святой крест Его.

Он обернулся к епископу Паисию, который стал снимать висевший на груди у него тяжелый золотой крест. Но князь-президент повелительным мановением руки остановил обоих и наотрез объявил, что ввиду подсудности самого епископа, принадлежащий ему крест не может уже иметь на суде законной силы; буде же свидетели желают быть допущены к крестному целованию, то могут приложиться к "пекторалю" (католический наперсный крест) ксендза-капеллана. Этому, однако, воспротивились в свою очередь как отец Никандр, так и младший Вишневецкий.

Председатель приступил к допросу. Вызвав вперед трех парубков, он предложил им по очереди рассказать все, что им знамо и ведомо о поджоге.

-- Ничего как есть не знаем, ваша княжеская милость, ничего не ведаем! -- единодушно загалдели все трое, земно кланяясь своему светлейшему господину.

-- Так зачем же вы схватили на пожаре Юрия Петровского?

-- Виноваты, князь-государь, помилуй нас!

-- Аль пьяны были?

-- Пьяны, батьку, пьянехоньки!

-- До беспамятства?

-- До беспамятства, батьку! Сами не ведаем, что творили. Не вели казнить, вели миловать!

-- А много ль вам, христопродавцы окаянные, за лжесвидетельства ваше посулили, или чем вам пригрозили? -- неожиданно подал вдруг голос князь Адам.

Старший Вишневецкий вспыхнул и сделал забывшемуся брату строгое внушение; затем отдал приказание отвести трех пьяниц на конюшню и "отсыпать им по полусотне".

-- Спасибо тебе, князь-государь, на милостивом слове! -- в один голос опять закричали те, видимо довольные, что так дешево отделались, и поспешили выбраться за двери.

Теперь настала очередь двух пастырей. Отец Никандр, как прирожденный оратор, был многословен и велеречив. Но он горячился и повторялся; а так как притом же на пожар он прибыл уже после поимки Юшки, то собственно от себя не прибавил ничего существенного к тому, что и без того было известно о пожаре из протокола. Председателю не раз приходилось останавливать расходившегося старца.

Речь епископа Паисия была гораздо короче, толковее и содержательнее. По словам его, укрытый в алтаре храма, он ночью был разбужен необычным треском, -- как оказалось, от загоревшихся церковных стропил. Сквозь царские врата к нему падал уже яркий свет от быстро распространявшегося пламени. Он понял, что храм обречен огню и что самому ему грозит в нем неминуемая гибель. Ступни ног его, однако, были еще в таких язвах, что он и помыслить не смел ступать на них. И вот он пополз на руках, волоча за собою изъязвленные ноги, к вратам царским. Но тут врата разом растворились: перед ним стоял какой-то чернявый малый с дарохранительницей в руках. Увидев на полу перед собой человека, живого очевидца содеянного святотатства, поджигатель в страхе было отпрянул; но затем решил в помраченном своем разуме смертоубийством отделаться от свидетеля и занес на беспомощного старца руку. Что дальше было -- преосвященный не помнил: нанесенный ему Юшкой в голову дарохранительницей удар лишил его памяти. Кто его вынес из пламени -- он не ведал; слышал он только от других, что спас его добрый молодец, который сам тотчас поплатился за то жизнью. Очнулся он, владыка, только на воздухе, когда поджигатель был уже задержан.

-- Записали, пане секретарь? -- спросил князь Константин, когда епископ Паисий на этом закончил свои показания.

-- Записал.

-- Согласно выраженному его царским величеством желанию, -- возгласил президент, -- к даче показаний призваны были паном возным все желающие. Таковых, однако, кроме выслушанных, никого не явилось. Объявляю судебное следствие конченным. Слово за паном речником.

"Пан речник", младший Вишневецкий, выступил вперед и, вскинув на судей вызывающий взгляд, заговорил:

-- Милостивые панове судьи! Человек я ратный; место мне в ратном поле и разводить долгие речи не мое дело. Был храм Божий; нету храма. Что же сталось с ним? Он сгорел -- сгорел не от искры небесной: грозы не было в помине; не от шальной искры: некому было заходить туда в ночь глухую. Стало быть, храм подожжен преступною рукою. Все вы, панове судьи, были на пожарище; все, конечно, слышали, что говорилось там народом. Глас народа -- глас Божий: из окна церковного, на виду у всех, выпрыгнул человек с награбленным церковным добром; а преосвященный владыка веноцкий видел человека этого и в самом храме. Кому ж, как не ему, было и подпалить храм? Здесь, на суде, правда, мы слышали сейчас другое: те самые люди, что задержали святотатца на месте преступления, теперь от всего отреклися. Почему отреклися? Не станем разбирать. Бог им да будет на том свете судиею! Но коли совесть инкульпата была бы чиста -- зачем бы ему было бежать из-под стражи? Убоялся, знать, не снести головы буйной на плечах. Но вы, панове судьи, не попустите такого наглого надругания над народной святыней, вы признаете злодея виновным в злостном поджоге и изречете над ним заочно, без всякой пощады, смертную казнь; бессовестных же стражей его, утекших вместе с ним, осудите к вечной инфамии (заочное изгнание из края, с лишением всех гражданских прав).

Небольшая, бесхитростная, но вразумительная речь светлейшего "речника" произвела на присутствующую публику заметное впечатление. Значительное большинство, правда, исповедывало римскую веру и втайне не только не было возмущено поджогом православного храма, а скорее даже сочувствовало поджигателю. Тем не менее факт поджога был, по-видимому, доказан; в личности поджигателя нельзя было, казалось, сомневаться, и поджог все-таки оставался поджогом, уголовным преступлением. Как-то отнесутся к делу судьи, из числа которых один только русский царевич Димитрий открыто признает схизму?..

Пять судей за красным столом тихонько совещались между собою. Не сводя с них взора, многочисленные зрители также без умолку перешептывались с ближайшими соседями, стараясь предугадать приговор суда.

-- Оправдают! Ну, понятное дело, оправдают! Кому, кроме разве этого царевича, охота осуждать человека за такую вину, которую скорее можно поставить ему в заслугу? Да и кто же, наконец, видел, как он поджигал?

-- Нет, нет, глядите-ка: не один царевич князю возражает -- возражает вон и патер Сераковский, да как еще убежденно, как горячо! Что это с ним, право?

Ожидание публики было напряжено до крайней степени: между судьями, очевидно, произошел серьезный раскол. Но вот, красноречие иезуита, должно быть, одерживает верх: остальные судьи внимательно слушают его, кивают уже головою, и князь-президент, с нахмуренным челом, макает в чернильницу большое лебяжье перо, чтобы начертать резолюцию суда.

Назад Дальше