Три венца - Авенариус Василий Петрович 8 стр.


-- Само собою разумеется, что примерная выправка наша дается нам не даром, -- заметил светлейший хозяин. -- Уже с самого нежного возраста словесные поучения подкрепляются у нас тонкой шелковой плеткой. С десятого же года, когда мальчики сдаются обыкновенно в иезуитскую школу, плетку на кафедре заменяет казацкая нагайка, а в высших классах, в случае надобности, то же дело исправляет шпанская трость. Чем выше класс, тем больше и число ударов: в низшем классе обходятся каким-нибудь десятком, в старшем никак не меньше, как полусотнею горячих. Зато, ваше величество, полюбуйтесь-ка: что у нас все за отборные молодцы! -- закончил хозяин, указывая рукою на сидевшую за столом мужскую молодежь.

-- Да, уж мы постоим за себя! -- подхватил пан Тарло, дугою выгибая грудь и молодцевато озираясь на дам. -- По себе скажу: всякий из нас тут испытал на горбе своем не одну тысячу плетей (само собою -- на ковре, добавил он в скобках); но, как от плодотворного дождя, мы оттого только краше расцветали, мужали и плотью, и духом. Безграничное повиновение старшим и требование столь же безграничного повиновения от младших сделались нашей второй натурой. Иного человека в душе я, может, и презираю, ненавижу: но он чином выше меня -- и я его покорный раб, улыбаюсь ему, говорю ему непринужденно и плавно любезности, которые ничего собственно не значат, ни к чему меня не обязывают, а все же ему лестны и приятны: коли нужно -- обнимаю его колена, лобызаю руки, целую его в плечо, в уста... Зато, если ближний ниже меня, да успел еще навлечь на себя мою немилость, -- горе ему! Я сброшу с себя мирную личину, выступлю истинным польским рыцарем -- и нет ему пощады! Вот этим-то высшим воспитанием, ваше величество, мы, поляки, опередили ваших соотечественников, и все-то, как справедливо заметила наша светлейшая хозяйка, -- заключил пан Тарло с рыцарским поклоном в сторону последней, -- все только благодаря нашей латинской церкви!

Царевич, покусывая губу, терпеливо выслушал панегирик польскому рыцарству и латинской церкви.

-- А сами вы, пане, позвольте узнать: по рождению поляк, или русский? -- спросил он.

-- По рождению, ваше величество, пан Тарло, пожалуй, русский, как и мы, Вишневецкие, -- вступился тут князь Константин, видя, что запальчивый пан Тарло опять запетушился, -- но польским воспитанием нашим мы гордимся, как гордимся и нашей единственной верой.

-- Ты, любезный брат, говоришь это, конечно, только от себя? -- возразил князь Адам. -- Потому что хотя мы оба с тобой воспитаны в польском духе, но я до сей поры еще, слава Богу, не изменил вере отцов...

-- Прошу тебя, брат Адам, по вопросам веры не распространяться в моем доме! -- резко оборвал его хозяин, и пылавшие гневом глаза, налившиеся на лбу его жилы ясно говорили, что достаточно брату его сказать еще одно слово, чтобы между ними разыгралась бурная сцена.

Князь Адам, признавая авторитет хозяина и старшего брата, умолк и на весь вечер стушевался. Царевич, желая отвлечь общее внимание от двух братьев, обратился к присутствующим дамам:

-- А смею ли спросить, пани, как воспитывается у вас в Польше нежный пол? У нас, на Руси, боярышни, что цветы в теплице, весь век свой томятся в своих светелках "за тридевятью замочками, за тридесятью сторожочками", как в песнях наших поется. У вас же, поляков, сколько я успел заметить, на этот счет вольнее?

-- Не только вольнее, ваше величество, сколько добропорядочнее, согласнее со строгою моралью, -- отвечал патер Сераковский. -- Наше дворянство точно также держит девиц своих до известного возраста взаперти, в четырех стенах, но не у себя на дому, а в женских монастырях. Под руководством достойных настоятельниц и сестер они вырастают там не в мраке невежества, а в лучах европейского просвещения и престола св. Петра. Самыми наглядными примерами такого монастырского воспитания могут служить вам достоуважаемая хозяйка настоящего замка, светлейшая княгиня Урсула, и прекрасная сестрица ее, панна Марина Мнишек.

-- Блаженные годы невозвратного, чистого детства! -- почти с девическою восторженностью заговорила княгиня Урсула, поднимая взоры к потолку. -- С раннего утра, бывало, и до поздней ночи мы, "маленькие сестры", проводили в духовном бдении. На прогулках даже, мы говорили меж собой шепотом, а сидя за рукодельем, нашим главным занятием, по часам, бывало, молчали и слушали только нравоучительные речи наших строгих наставниц. О, детство, золотое детство!

-- О, детство, золотое детство! -- хором вздохнули на разные голоса сидевшие за столом статс-дамы, фрейлины и другие приживалки княгини, закатывая подобно ей глаза.

-- Наукам в монастыре вас, стало быть, почти не обучали? -- спросил царевич, безотчетно посматривая на панну Марину, на розовых устах которой играла затаенная улыбка.

-- Да много ли нам, женщинам, и надо этих ваших мирских наук? -- с убежденностью отвечала княгиня. -- Чтение, письмо, четыре правила арифметики -- чего же больше?

Хозяйка говорила с увлечением и таким тоном, который не допускал возражений.

Панна Марина до сих пор позволила себе только однажды мимоходом вмешаться в общий разговор. Но сквозь надетую ею на себя маску "китайской царевны" не то невольно, не то умышленно у нее прорывалась девичья шаловливость: своей фрейлине Брониславе она шепнула что-то такое, от чего та закусила губу; а пану Тарло она лукаво кивнула на Марусю, и самонадеянный щеголь, поняв ее, со снисходительною любезностью начал занимать последнюю, не замечая, что молодая москалька нимало не польщена его вниманием. Непосредственно к царевичу Димитрию панна Марина ни разу не обращалась, но украдкой очень хорошо видела, что он не сводит с нее глаз. Но вот он и сам отнесся к ней.

-- А вы, прекрасная пани, смею спросить, живя в монастыре, так же находили довольство и счастье, как сестрица ваша, в этом однообразном монашеском образе жизни?

Панна Марина смущенно потупилась.

-- Это я не могу сказать... -- пролепетала она и с милою робостью покосилась на сестру и иезуитов.

-- Почему же?

-- Потому что я была очень грешна.

-- Какие же у вас могли быть грехи? Расскажите, пожалуйста.

-- Я, право, не знаю... -- нерешительно заговорила молодая панна. -- За окнами, видите ли, бывало, весна и солнце; птицы щебечут; деревья стучатся зелеными ветками в стекла, будто зовут нас в сад, в поле, на воздух и волю... А мы, девочки, сиди себе в келье, как осужденные, за пяльцами, за белоручным шитьем, не смей головы поднять, спины разогнуть, слова пикнуть. Ну, и зарождаются в голове разные мысли; начинаешь придумывать, как бы напроказить, подурачиться...

-- Но, Марина!.. -- возмутилась княгиня Урсула.

-- Извините, княгиня, -- сказал заинтересованный царевич, -- дайте досказать вашей сестрице.

-- Я же говорила, что я очень грешна, -- почти с сокрушением продолжала панна Марина. -- Я очень хорошо теперь понимаю, как дурно мы, дети, поступали, когда ночью, чтобы попугать взрослых "сестер", вставали потихоньку с постелей и в простынях, белыми привидениями, разгуливали по коридорам.

-- И другие грехи ваши, пани, были не более тяжки?

-- Чего же еще?..

Глава тринадцатая

VIVAT DEMETRIUS IOANNIS, MONARCHIAE MOSCOVITICAE DOMINUS ЕТ REX!

Ужин шел к концу. В чарах и кубках заискрились бастр и мушкатель.

-- Доргие гости! -- возгласил хозяин. -- У меня припасена для вас еще такая коллация (угощение), какой вы верно никогда не едали. Позвать Юшку! -- приказал он одному из слуг.

Юшка, видно, ждал уже за дверьми и, вбежав в столовую, тут же бухнул в ноги царевичу.

-- Благословен Господь во веки веков, что сподобил узреть опять пресветлых очей твоих, нашего батюшки, царевича русского! -- вскричал он и подобострастно поднес к губам полу богатого кунтуша царевича.

-- Так ты разве уже видел меня прежде? -- с радостною недоверчивостью спросил Димитрий.

-- Как не видать, родимый; вон эдаким мальчугой еще знал тебя! -- говорил Юшка, в умилении утирая глаза.

-- А где?

-- В Угличе, надежа государь; где же больше? С утра до вечера, почитай, играл ты там на царском дворе с жильцами; смотреть на вас с улицы никому ведь невозбранно. Сам-то я тоже тогда подростком еще был; так с теткой своей Анисьей единожды у Орины, кормилицы твоей, в гостях даже побывал, говорил с тобой, государь, а ты меня еще из собственных рук царских пряником печатным пожаловал. Аль не упомнишь?

-- Да, как будто было что-то такое...

-- И где же тебе, царскому сыну, всякого холопа в лицо помнить! А уж я то тебя, кормилец, с места признал. Хошь было тебе в ту пору много что шесть годков, а по росту, пожалуй, и того меньше, но в груди ты был что теперь широк, с лица был точно также темен, волосики на голове тоже щетинкой, да в личике те же бородавочки: одна вон на челе, другая под глазком. Господи, Господи! Благодарю Тебя! Внял Ты мольбе моей!

Широко осенив себя крестом, Юшка несколько раз стукнулся лбом об пол.

-- Ты сразу узнал меня, говоришь ты, -- в видимом возбуждении произнес царевич, -- но не было ли у меня еще особых примет?

-- Как же, государь, были: Орина нам тогда ж их показывала.

-- Какие же то были приметы?

Если уже до сих пор общее внимание присутствующих было сосредоточено на царевиче и Юшке, то теперь можно было расслышать полет мухи.

-- Да одна рученька у тебя была подлиннее другой.

Царевич молча протянул перед собой обе руки: правая рука его, точно, оказалась по меньшей мере на вершок длиннее левой.

-- И еще что же?

-- А на правой же ручке твоей, пониже локтя, было пятнышко родимое, якобы миндалина подгорелая.

Царевич засучил обшлаг правого рукава до локтя: на смуглой, мускулистой руке его, под самым изгибом локтя чернело в самом деле миндалевидное родимое пятно.

-- А-а-а! -- пронесся единодушный возглас удивления вокруг всего стола; если у кое-кого и была еще тень сомнения в подлинности царевича, то теперь и тень эта, казалось, должна была рассеяться.

-- Roma locuta -- causa finita! (Рим высказался -- дело кончено!) -- возгласил патер Сераковский, поднимая свой кубок. -- Vivat Demetrius Ioannis, monarchiae Moscoviticae dominus et rex!

-- Vivat! Vivat! -- восторженно подхватило все общество, и оживленный гул голосов слился со звоном чар и кубков.

Княжеский секретарь выбежал за дверь, и вслед затем со двора заревели одна за другою три бомбарды (большие пушки). Все мужчины по чинам подходили к будущему царю московскому и, поздравляя, чокались с ним. Никто не заметил, что двое, стоявшие только что около царевича, удалились на другой край столовой и вступили в тайный разговор.

Двое эти были Михайло и Юшка. Когда последний, чтобы дать место теснившимся к царевичу панам, отступил назад, то очутился лицом к лицу с великаном-гайдуком царевича.

-- Михайло! -- вырвалось у него. -- Из князи да в грязи, из грязи да в князи!

-- Молчи! Ни гу-гу! -- буркнул на него тот и оттащил его за руку в сторону. -- Ты меня знать не знаешь. Слышишь?

-- Слышу. Да на чужой рот ведь пуговицы не нашьешь. Чего мне молчать?

-- Полно зубоскалить. Выдашь ты меня, так и мне тоже никто молчать не велит. Назвался ты тут, я слышал, Юшкой?

-- Да, Юрием Петровским, и всякому тут ведомо, что я Юрий Петровский, никто иной. Сам канцлер литовский, Лев Сапега, уступил меня здешнему князю воеводе; и что князь меня тоже любит -- сам, чай, видел?

-- Будь так. А все же не Юрий ты и не Петровский, а просто Петруха, обокрал своего первого господина, боярского сына Михнова, и в лес от него бежал, к грабителям, подорожникам.

-- Где и встретился с тобой? -- нагло усмехнулся Юшка.

-- Не обо мне теперь речь! -- сухо оборвал его Михайло. -- Заговорю я -- так мне, пожалуй, все же более твоего веры дадут: я -- гайдук царевича. Стало быть, знай, молчи, и я промолчу.

-- Ин будь по твоему; чего мне болтать? Ловит волк -- ловят и волка. А того лучше, может, Михайлушко, коли работать нам, как летось, опять заодно с тобой...

-- Никакой работы у меня с твоей братьей доселе не было, да и быть не может!

-- Ишь, какой пышный! Чинить я тебе помехи не стану -- и ты же мне, чур, не препятствуй. Больше тебе ничего от меня не требуется?

-- Ничего... Постой! Скажи мне только еще про царевича: точно ли ты... Да нет, не нужно! -- сам себя перебил Михайло. -- Заруби себе на носу, что ты мне чужой! А чуть что -- неровен час -- шутить я, ты знаешь, не стану...

Он сжал руку Юшке с такой силой, что у того пальцы хрустнули.

-- Пошел!

Добродушные голубые глаза гайдука сверкнули так грозно, что Юшка, морщась от вынесенной боли, поторопился отойти. Михайло не подозревал, что нажил себе непримиримого врага, не слышал, как тот проворчал сквозь зубы:

-- Погоди, дьявол, -- ужо посчитаемся!

Когда Михайло последовал за царевичем Димитрием в отведенную последнему опочивальню, когда стал помогать ему разоблачаться, то не мог не заметить мечтательно счастливого выражения лица царевича, а затем уловил слышанную уже им давеча латинскую фразу, которую будто безотчетно прошептал теперь про себя царевич:

-- Vivat Demetrius, monarchiae Moscoviticae domenus et rex...

-- Что это значит, государь? -- спросил гайдук. -- Да здравствует Димитрий, господин и царь московский?

Димитрий поднял на вопрошающего задумчивый взор и счастливо улыбнулся.

-- Да, братец... Кабы знал ты, как я доволен нынешним днем-то! Скажи-ка, Михайло: хорошо ты помнишь свои детские годы?

Михайло удивленно уставился на царевича и слегка смутился.

-- Помню, государь, -- с запинкой промолвил он, -- но, не погневись, уволь меня пока рассказывать тебе...

-- Я спрашивал тебя вовсе не за тем, -- успокоил его Димитрий, -- я хотел лишь знать, так ли мало памятны другим их первые годы, как мне... Мальчиком ведь я хворал немочью падучей, -- пояснил он, -- а хворь эта, сказывают, отбивает память. Кое-что помнишь, да словно сквозь думан какой, сквозь сон; не ведаешь, точно ли оно так было, или же наслышался ты от других и сам потом уверовал. Вот потому-то я так благодарен этому самовидцу Юшке, что знал меня еще малым ребенком. Ведь он, кажись, честный малый, говорил по чистой совести? Он так рад был мне, так рад, -- прослезился даже; не правда ли?

Михайло был правдив, и на языке его уже вертелось предостережение царевичу: не давать большой веры Юшке. Но к чему бы это послужило? Сам царевич, конечно, не был обманщик, и ему, видно, так хотелось, чтобы показание Юшки еще более подтвердило его собственные показания. Гайдуку стало жаль своего господина, и язык у него не повернулся.

-- Правда, -- отвечал он.

-- А что ты скажешь, Михайло, про эту панну Марину? -- спросил вдруг Димитрий, и глаза его заискрились совсем особенным огнем.

-- Что я скажу, государь? Пригожица, чаровница, но...

-- Но что?

-- Но... полячка!

-- Что ж из того?

-- Привередница; как мысли ее вызнать? И не нашего закона.

-- Ну, закон законом, и коли на то уж пошло...

Спохватившись, что, пожалуй, сказал лишнее, царевич не договорил и махнул рукой гайдуку:

-- Ступай теперь, Михайло. Чай, шибко притомился тоже? Сон клонит? Я еще помолюсь Богу, а там один уже лягу.

И он опустился на колени перед образом Божьей Матери, подаренным ему князем Адамом Вишневецким и взятым им с собой в дорогу из Вишневца. С четверть часа еще после того Михайло мог слышать из соседнего покоя, как царевич истово молился: клал поклоны и призывал на себя благодать Божию.

Часть вторая

ТЕРНОВЫЙ ВЕНЕЦ

Глава четырнадцатая

ДЕНЬ ВИШНЕВЕЦКИХ

Опочивальня царевича помещалась около одной из угловых башен замка, и окна ее выходили на главный двор. Димитрий, как оказалось, был очень наблюдателен: когда он встал на другое утро, то, одеваясь, не отходил от открытого окна. Отрывочные замечания, которые делал он Михайле, свидетельствовали, что ничего из происходящего на дворе не ускользало от его внимания.

Назад Дальше