Он сидел и молчал. Только улыбался и время от времени подмигивал мне. И я тоже молчал и улыбался. И чувствовал себя так, словно возвращаюсь откуда-то издалёка-издалёка в знакомый и родной мир, как возвращаются домой из дальнего тяжелого путешествия.
И близок мне этот мир больше всего потому, что в нем есть Павлуша. Вот этот самый, с облупленным носом Павлуша, у которого волосы так смешно торчат на макушке.
Неужели могло случиться такое, что он перестал бы быть моим другом? Это было бы так страшно, так непонятно… Я просто не знаю, что бы тогда было.
— Ну, как там, расскажи, — сказал наконец я.
— Да как… Ничего. В порядке. Все только и говорят про тебя. Кого ни встретишь: «Какая температура? Как нога? Какой пульс?» Хоть бюллетень вывешивай о твоем здоровье. Как премьер-министр. Таким знаменитым стал, куда там!..
— Вот уж верно — дальше некуда!
— Ну точно, я тебе говорю! Все село уже знает, как ты солдат привел, как письма спасал… Бабка Мокрина день и ночь за тебя богу молится. Да что Мокрина — отец Гога за твое здоровье в церкви молебен отслужил!
— А ну тебя!.. Ты толком расскажи, как там…
— Да честное слово! Ребята тебе завидуют. Хоть они тоже старались… Вон Карафолька даже ботинки в воде потерял. И фонарь себе под глазом поставил, где-то о косяк навернулся… А Коля Кагарлицкий свою курточку нейлоновую заграничную знаешь как располосовал — сверху донизу! И даже глазом не моргнул. Так в разодранной до самого вечера и таскал вещи затопленных. А Антончик чуть не потонул. Он же, знаешь, плавает паршиво, а полез в кошару овец Мазниченко спасать. Ну и…
Павлуша глянул на меня и запнулся.
— Ну что ж… молодцы ребята, — вздохнул я.
— Вообще-то молодцы, конечно, я и сам не думал… но… но все они мелкота по сравнению с тобой. Точно! Думаешь, кто-нибудь из них вот так нырнул бы в затопленную хату через окно? Ни за какие бублики! Да что там…
— Ну уж, скажешь! — криво усмехнулся я. — Хорошо… А как там вообще?
— Вообще ничего… Порядок! Жизнь нормализуется, как пишут в газетах. Восстанавливаются коммуникации, приводятся в порядок пострадавшие объекты. Предприятия и учреждения работают нормально — и сельмаг, и парикмахерская, и баня… Несмотря на стихийное бедствие, колхозники своевременно приступили к работе — вышли в поля и на фермы. Короче, в борьбе со стихией наши люди победили. Правда, пока еще нет электричества. Но солдаты прилагают все усилия, чтобы в хатах снова засияли лампочки… Вообще, я тебе скажу, вот кто все-таки молодцы, так это солдаты. Как они работают, ты бы видел! Сила! Если бы не они со своими машинами… Эх! Ты даже не знаешь, какой ты молодец, что их привел! Просто… просто считай, что этим ты спас село. Абсолютно точно!
— Да иди ты! И без меня их все равно бы вызвали. Секретарь райкома уже при мне звонил полковнику…
— Ну и что? А все-таки ты их привел. Ты! А кто же? И чего там скромничать! Вот уж любишь ты скромничать!..
Я усмехнулся.
«Эх, Павлуша, мой Павлуша! — подумал я. — Что ты говоришь? Я люблю скромничать? Вот уж нет! Что-что, а скромничать ни я, ни ты не любим. Это все знают. Скорей наоборот».
Но я не стал спорить. Мне было так хорошо, что вот он сидит на кровати и разговаривает со мной! Так радостно! И я боялся, как бы он не ушел.
И он словно прочел мои мысли. Потому что посмотрел виновато-виновато и сказал:
— Ну, я пойду, наверно… Тебе отдых нужен…
— Да посиди, чего там! — встрепенулся я.
— Да я бы посидел, конечно… но мы, знаешь, договорились…
— Ну, иди, — сказал я тихо и обреченно.
— Да ты не обижайся. Я еще забегу. Ты, главное, отдыхай, лучше ешь и выздоравливай. А я… Ведь там, знаешь, еще много… Ну, бывай!
— Бывай! — через силу улыбнулся я. — Передавай привет хлопцам!
И почувствовал, как что-то в горле мешает мне говорить — будто галушка застряла.
— Я еще до обеда забегу обязательно! — бодро уже с порога крикнул Павлуша.
Он даже не сказал, с кем и о чем он договорился и чего там еще много…
Ну, ясно с кем! С ней! Побежал ее ублажать. Эх!..
А почему обязательно ее? Может, и не ее совсем. Что, нечего сейчас делать в селе, что ли? А ты хотел, чтоб он возле тебя нянькой сидел? Побежал парень по каким-то делам, а ты уж и раскис! Глотай вон лекарства и не морочь себе голову. Интересно, а ты бы сидел у его кровати? Вспомни, как однажды Иришка хворала и мама просила возле нее посидеть. Как тебе не хотелось! Вот и не выдумывай. Не выдумывай. Не выду…
Внезапно кровать моя качнулась, мягко двинулась с места и поплыла, покачиваясь, в окно…
Я не удивился, не испугался, только подумал: «Видно, и нас затопило. А от меня скрывали, не хотели волновать, потому что я больной… Потому и Павлуша убежал — спасать отцову библиотеку. У них же стеллажей с книжками — на две с половиной стены. Пока все вынесешь!..»
Кровать моя выплыла через окно на улицу. Вокруг уже не видно было ни хат, ни деревьев — ничего, кроме белой, вспененной воды из края в край. Белой, как молоко. Я сперва подумал, что это туман стелется так низко над водою. Но нет, это был не туман, потому что видно было далеко, до самого горизонта. Это была вода такая белая.
Вдруг я заметил, что в воде, покачиваясь, плывут большие бидоны из-под молока, и сообразил: залило молочную ферму и выворотило оттуда эти бидоны, а вокруг — всё это вода, смешанная с молоком.
Но почему же моя железная кровать не тонет?
И тут же пришло в голову: ведь у меня же кровать-амфибия, военного значения, и это потому, что у меня мама — депутат. Всем депутатам выдают такие кровати…
Небольшие белые волны плещут около самой подушки, но не заливают ее. Ну конечно, это молоко. Причем свеженькое, парное. Я уже остро чувствую его запах. И вдруг слышу голос матери:
— Выпей, сынок, выпей молочка.
И сразу голос отца:
— Он заснул, не буди его, пускай…
Но я уже проснулся и открыл глаза.
Я выпил молока и снова заснул.
Когда я проснулся, был уже обед. Я пообедал (съел немного бульону и куриное крылышко), полежал и снова заснул… И спал так до утра.
Глава XXV. Все! Конец! Дарю велосипед. «Загаза чегтова!» Я выздоравливаю
Проснувшись, я увидел, что возле кровати на стуле сидит Иришка и читает журнал «Барвинок».
В хате было солнечно, прямо глаза слепило, часы на стене показывали без четверти десять, и я понял, что это утро.
Иришка сразу отложила журнал и вскочила со стула:
— Ой, бгатишка, милый!.. Сейчас будешь завтгакать.
Она у нас не выговаривает букву «р».
В один миг Иришка поставила передо мной на стуле молоко, яичницу, творог и хлеб с маслом.
Я догадался, что в хате никого нет, все на работе, и ей поручено приглядывать за мной.
— Ну пожалуйста, милый бгатишка, ешь! — сказала она сладким голосом.
Я насторожился.
А уж когда она в третий раз сказала «милый бгатишка» («Милый бгатишка, спегва пгоглоти таблетку»), это меня уже совсем встревожило.
«Милый бгатишка!» Она никогда меня так не называла. Обычно она говорила «загаза чегтова», «так тебе и надо», «чтоб ты газбил свою поганую могду…» И вдруг — «милый бгатишка»!..
Плохи, выходит, мои дела. Может, и совсем безнадежны. Может, я уже и не встану. Потому-то все такие нежные со мной: и отец, и мама, и дед… И все время успокаивают — выздоровеешь, выздоровеешь. А я…
Вон сплю все время. Значит, нет в организме сил, энергии для жизни. Вот так засну и не проснусь больше. Голову даже поднять от подушки не могу. Поднимусь, сяду на кровати, а голова кругом идет, даже мутит…
Я взглянул на творог, на яичницу и вспомнил слова деда Саливона, которые он любил повторять: «Как без пищи быть силище. Живется, пока естся и пьется. На пищу налегай, и будешь как бугай».
— Иришка, дай еще кусок хлеба с маслом, — сказал я тихим, глухим голосом.
— Что? Да ты же еще этого не съел!
— Жалко? — с горьким упреком взглянул я на нее. — Может, я… Может…
— Да что ты, что ты! Возьми! — Она побежала на кухню, откромсала от буханки огромную краюху, намазала маслом в палец толщиной и положила на стул. Прыснула и побежала за печь смеяться.
Я вздохнул. Ничего, ничего! Смотри, чтобы плакать не пришлось, когда меня… когда меня уже не будет…
Яичницу с первым куском хлеба я умял довольно быстро.
А вот тарелка творога, щедро политого сметаной, и краюха хлеба, принесенная по моей просьбе Иришкой, пошли туго. Полтарелки я еще так-сяк съел, а дальше начал давиться. Набивая полный рот творога и хлеба, я жевал-пережевывал эту жвачку по нескольку минут и никак не мог проглотить. Жевал, как какой-нибудь старый вол.
Уж я и молоком запивал, и резко запрокидывал голову назад, как это делает обычно мама, глотая таблетки, но только напрасно — не глоталось. «Ну, все! — с ужасом подумал я. — Уже и есть не могу. Организм пищу не принимает. Все! Конец! Крышка!»
Я бессильно откинулся на подушку.
Лежал и прислушивался, как внутри у меня что-то булькало, бурчало и переливалось. Это гуляет в пустом животе одинокая яичница в окружении творога и молока, думал я. Гуляет, не имея возможности спасти слабеющий организм.
О! Кольнуло в боку!.. И нога занемела, наверно, кровь туда уже не доходит… И левая рука какая-то бессильная и вялая. Да ведь там же сердце близко! Видно, сердце уже отказывается работать…
О! Уже тяжело дышать! Прерывистое какое-то дыхание. И пальцы на руках посинели, видно, отмирают… Эх, жаль — нет Павлуши. Хоть бы с ним попрощаться. Не успею, наверно…
Из-за печи выглянул лукавый Иришкин глаз. Она смеялась. Она и не представляла, как мне худо. Она думала, что я придуриваюсь.
Нужно ее как-то разуверить, что это не шутки, что мне на самом деле плохо, что, может, это последние мои минуты… Я не мог умирать под ее хихиканье.
— Иришка, — чуть слышно проговорил я, — иди сюда.
Она вышла из-за печи.
— Иришка, — вздохнул я и смолк.
Она подошла поближе. Личико ее стало немножко серьезнее.
— Иришка, — вздохнул я во второй раз и снова смолк. Я должен был сказать в этот момент что-то значительное, что-то возвышенное и великое, что говорят только перед смертью. — Иришка, — сказал я наконец тихо и торжественно, — возьмешь себе мой велосипед… Я дарю тебе его…
И закрыл глаза.
— Ой! — взвизгнула она радостно. — Ой! Пгавда?! Ой! Сегьезно? Ой, бгатишка! Какой ты хогоший! Ой! Дай я тебя поцелую!
И ее губки мазнули меня по щеке возле носа. Я отвернулся к стене, потому как чувствовал, что вот-вот заплачу.
Мы с Иришкой чаще всего ссорились как раз из-за моего велосипеда. Она хотела на нем кататься, а я не давал. Я считал, что она еще сопливая, чтобы кататься на взрослом велосипеде, — только в первый класс пошла в этом году. Она и до педалей еще даже не доставала. Но все же умудрялась ездить — просовывала правую ногу сквозь раму и, извиваясь червяком, стоя крутила педали. Эта ее находчивость только раздражала меня. Такое уродливое катание, на мой взгляд, было просто издевательством над велосипедом.
И вообще, кому хочется, чтобы на его велосипеде кто-то катался! Это всегда неприятно. Велосипед — это что-то очень личное, близкое, заветное. Это, по-моему, ближе, чем рубашка, штаны да что хочешь…
И теперь, подарив велосипед Иришке, я почувствовал, что мои счеты с жизнью почти что окончены.
Я слышал, как она, забыв от счастья про мою болезнь, уже вытаскивала Вороного из сеней во двор. И он жалобно дребезжал и звенел. Эти звуки разрывали на части мое умирающее сердце. Так в последний раз печально ржет верный конь, навеки прощаясь с казаком…
Я вытянулся, как мертвец, сложил на животе руки и обреченно уставился в потолок.
Я ждал прихода смерти.
Часы на стене неумолимо отбивали минуты.
Но неожиданно вместо смерти пришла доктор Любовь Антоновна. Хлопнув дверью, она зашла в хату и быстрым шагом приблизилась к моей кровати.
Положила руку мне на лоб, потом взяла пульс.
И все это — не говоря ни слова, молча, сосредоточенно, строго.
Я замер в безнадежном ожидании.
Окончив щупать пульс, она подняла мне рубаху, склонилась и приложила маленькое холодное ухо к моей груди. Она всегда выслушивала больных прямо так, ухом, без всяких медицинских причиндалов.
И, только выслушав меня, она сказала наконец весело:
— Молодец, козаче! Все хорошо! Скоро будешь здоров. — И хлопнула меня ладонью по животу.
— Ну да! Хорошо! — буркнул я. — Вон уже и есть не могу. Организм не принимает. И голова кружится, подняться нет сил.
— Что? — Она удивленно взглянула на тарелки, что стояли на стуле. — А это кто завтракал?
— Да я же… видите… — вздохнул я.
— Ну, вижу. И яичницу, вижу, принял твой организм, и творогу полтарелки, и молока. Что ж ты хочешь? После такой температуры это даже многовато сразу. Запрещаю тебе есть по стольку! А голова кружится от долгого лежания. Нужно вставать понемножку, раз температуры нет. Разрешаю тебе сегодня встать минут на десять — пятнадцать и походить по комнате. Только не больше… «Организм не принимает»! — Она усмехнулась. — Эх ты, герой!
Я насупил брови и отвернулся.
Не очень-то я ей верил. Она доктор и должна успокаивать больных. Такая у нее работа. Ей за это деньги платят.
И все-таки после того, как она ушла, я почувствовал себя легче — перестало колоть в боку, и нога отошла, и руку отпустило. А сердце забилось живее.
Смерть пока что отступила.
Мне даже показалось, что я услышал, как она, загремев костями, побежала-покатилась куда-то прочь по дороге… Или, может, это загремел, упав вместе с Иришкой, мой велосипед?..
Мой?
Велосипед?
Какой же он мой?
Нет у меня больше велосипеда!
Нету!
Подарил!
Балда!
Да я ведь… я ведь… думал, что умираю.
«Подожди-подожди! Чего уж ты разволновался? Может, еще умрешь и не будешь балдой», — шепнул мне насмешливо внутренний голос.
«Тьфу, провались ты! — ругнул я его. — Лучше быть живым дураком, чем…»
Ну и что? Ну и подарил! Подумаешь! Родной сестренке подарил. Пусть себе катается на здоровье, милая, дорогая, се…
Во дворе снова что-то грохнуло и задребезжало.
Черт! Чего же она, растрепа, падает! Так ведь все спицы повыбивать можно!
Ну и пусть выбивает. Ее велосипед — может совсем его разбить. Чего тебе теперь беспокоиться? Тебе теперь не нужно беспокоиться.
Павлушка, значит, будет на велосипеде, Вася Деркач на велосипеде, Коля Кагарлицкий на велосипеде, Степа Карафолька, воображала, на велосипеде, — короче говоря, все, абсолютно все на велосипедах, а я — пешкодралом. На своих двоих.
М-да…
Тогда уж лучше умереть! Что ж за жизнь без велосипеда! Комедия! Смех!
Эх! Какой это был велосипед! «Украина». С багажником, с фарой, с ручным тормозом. А скорость какая! Ветер, а не велосипед!.. Был!
Во дворе снова задребезжало.
Доламывает!
Сердце мое разорвалось на части.
«Разрешаю тебе сегодня встать на десять — пятнадцать минут».
Я поднялся и сел на кровати.
Встать! Хоть взглянуть на него в последний раз! Вот гляну, а потом уж… лягу и умру.
Я встал и, качаясь, заковылял к окну.
Иришка, высунув от старания язык, выгибаясь, кружила по двору. На лбу у нее светилась здоровенная шишка, на щеке царапина, коленка разбита. Но глаза сияли счастьем. И, видно, это счастье ослепляло ее и она ничего не видела. Во всяком случае, дубовый комель, на котором мы рубили дрова, она точно не замечала, потому что перла прямо на него. Я не успел даже рот раскрыть, как она задела за комель и…
Вот тут уж я рот раскрыл. Я не мог его не раскрыть.
Душа моя, которая еще держалась в теле, не выдержала.
Велосипед встал на дыбы и со всего маху грохнулся на землю, задребезжав всеми своими деталями.
— Ах ты!.. Чтоб тебя!.. Ты что делаешь?! — отчаянно закричал я.
Пусть я умру, но даже перед смертью я не могу спокойно смотреть, как погибает мой Вороной!