Озорники - Полетаев Самуил Ефимович 16 стр.


РАСТРЕПАННЫЕ МЫСЛИ

Самое примечательное во всем этом несколько сбивчивом монологе — он не был произнесен вслух. Рустем и Броня шли вдоль ограды лагеря. Броня присаживалась на бревнышко, присаживался Рустем. Броня вытаскивала свой блокнот и записывала в нем что-то свое, Рустем отворачивался. Затем она вставала, вставал и Рустем и шел за ней, прихрамывая.

Мимо мелькали ребята. Несколько раз перед ними, как из-под земли, вырастали Аля и Маля. Посмотрят шпионским глазом и снова проваливаются. Рустему и Броне казалось, что у них важный разговор. Но разговора не было, а были монологи про себя. Странный какой-то разговор. Рустем хотел поговорить с ней о чем-то важном, и вот они шли, и со стороны казалось, что они говорят, но они молчали. Он хотел выяснить с ней какие-то отношения, но Броне совсем не хотелось выяснять их. Ей и так все было ясно. Больше всего она боялась попасться на удочку жалости, пойматься на приманку, которая так безошибочно действует на сентиментальные женские сердца. О, как довольна была бы на ее месте эта стареющая кокетка Лариса! Как бы она расплывалась и млела, как бы строила умные глаза, томно вздыхала, понимающе соглашалась, вбирая тонкие извивы его мысли, нюансы, подтекст, непонятности. Короче говоря, Броня и без слов знала, что он хотел сказать. Он уже изливался ей насчет дифферента и сновидения и сейчас, наверно, про себя повторял уже известные ей слова.

Одна мысль, что и она, Броня, поддавшись, могла бы размякнуть и стать похожей на Ларису, приводила ее в содрогание. Что-то оскорбительное было в том, что между ними затесалась эта самоуверенная дама. Может быть, в Броне говорит ревность? Ни за что! Ревность могла бы иметь место при одном и непреложном факте — если бы Броня питала интерес к Рустему. Но этого не было и не может быть, потому что это не может быть никогда. Он совсем не в ее вкусе. И внешне не тот. А о внутренних качествах говорить не приходится. Ей нравятся люди с характером, мужественные и ясные, а у Рустема вместо характера сплошная доброта, готовая всем без разбору отдаваться, да еще в сочетании с этой вспыльчивостью дикаря. Нет уж, увольте! Ревность могла бы еще иметь оправдание, если бы Рустем питал склонность к Ларисе, но разве это так? А впрочем, кто их там знает, мужчин! Женщины другое дело, хотя и среди женщин бывают исключения («Единство чувства и поведения. Психологические различия между мужчинами и женщинами. Могут ли сосуществовать мужские и женские начала в одном человеке?»). Но это уже, кажется, из области психиатрии. Куда я зашвырнула книгу по психиатрии? Полистала и забросила и год, как не найду. А между тем нет книги, которая не возбуждала бы собственных мыслей. Поваренная книга? Провести опыт: прочесть страницу кулинарной книги и записать все мысли и соображения, пусть даже бредовые, которые придут в голову в процессе чтения. Тренировать свой мозг можно на чем угодно. Недаром Ленин любил читать Даля — просто словарь, поговорки. Умному человеку там много чего откроется. Даль! Черт возьми, стипендию за Даля! Да, так на чем это я остановилась? Да, ревность. Ревность как пережиток частнособственнических отношений в сознании человека. Ревность у Отелло — пережиток? Нет, это духовный кризис, кризис доверия. Ренессанс и гуманизм, поднявший человеческие чувства на новую, небывалую высоту. Как реакция на предшествующее их уничтожение Левиафаном религии («Левиафан. Что это за чудовище? Откуда? Из какой мифологии? Не из античной ли? Посмотреть у Куна. А может быть, из Библии? Год жизни — за Библию!»). Ревность? Смешно. Из нас двоих («Ужас — я уже объединяю себя с ней!») заинтересована только она. Ей лишь бы мужчина. Неважно кто. Хоть Шмакин. А Рустем для нее просто находка. Он хром, неказист, он застенчив, щепетилен, тонок, а для таких дамочек это просто мед, лакомство, десерт. Пусть она и забирает его. Может быть, он успокоится и перестанет так путано философствовать… Ух, опять эти жеребячьи хвостики! Просто спасу от них нет! Что им нужно, этим чики-брики? Никуда не спрячешься от них. Ба! Да мне же после обеда в изолятор! Совсем забыла про этого несчастного мальчишку, обещала зайти к нему и почитать ему книжку. Становлюсь рассеянной, ужас! А он там, бедняжка, мается, ждет!

— Прости! — Броня взглянула на часы. — Меня уже полчаса ждет Игорек Суховцев… В изоляторе… Я обещала…

Это были почти единственные слова, произнесенные вслух в течение всего этого содержательного немого разговора…

БОЛЬШАЯ РАКУШКА

Как только Броня скрылась в изоляторе, Рустема настигли Аля, Маля и еще две девочки. Они присоединились к нему. Сперва они шли как бы не с ним, а около, а потом уцепились за его руки, уволокли в беседку и там, уединившись от посторонних глаз, наперебой стали рассказывать о разных лагерных новостях. О еже, который сбежал из живого уголка. О том, как Васька Карпоносов сорвал на опытной грядке редиску и съел ее, как будто в столовой не кормят и он голодает, обжора и хулиган несчастный! О Варьке Неверовой, которая стащила все выкройки из кружка кройки и шитья и подкинула их в тумбочку к Ирке Маслюковой. О бумажном змее, который застрял на березе, а Борька Сиротинкин залез, сорвался и ногу разбил, а теперь хромает, а в изолятор не просится, потому что боится, что его вычеркнут из списка на поход.

Никаких особых дел — просто девочки любили терзать Рустема своими новостями, секретами, ябедами, обидами, сплетнями. Они носили к нему, как в общую копилку, всякую ерунду и не ерунду, потому что в лагере не было человека — среди взрослых, как и среди ребят, — который умел бы так слушать, которому все это было бы интересно, только он один, выслушав, запоминал, оценивал и говорил что-то очень существенное и важное. Даже если он порицал, ребята оставались довольны. В отличие от взрослых, которых Рустем никогда не отчитывал и не наставлял, с ребятами он любил бесцеремонно разбирать их поступки и слова. И делал он это примерно так:

«А ну-ка, давай порассуждаем вместе. Ты Вовку обозвал Косоглотом. Вовка обиделся, заплакал. Если бы он был спокойный, он не обратил бы внимания на это, посмеялся бы вместе с тобой над этой кличкой, и все бы забыли, что ты обозвал его Косоглотом. Но он обиделся и это напомнил, и теперь не дают ему прохода. Почему ты его обозвал Косоглотом? Ты и сам не знаешь. Вовка нервный мальчик, но разве он плохой человек? Кто. вспомни, сделал клетку для дрозда? А ты умеешь так рисовать, как он? А кто стекло вставил на веранде? А кто ночью полез под веранду и достал оттуда козленка? Ведь козленок мог погибнуть, все слышали, как он там плачет, а никто не осмелился полезть под веранду, и один только Вовка — его доброта оказалась сильнее страха полез и достал козленка. Разве Вовка такой плохой человек, чтобы его обзывать бессмысленным и недобрым словом Косоглот?»

Кончалось тем, что мальчик начинал втираться в дружбу к «Косоглоту», а заслышав, как его дразнят этой кличкой, бросался с кулаками на обидчика. Вскоре этот случай забывался, и все выходили из него, чуточку обогащенные уважением друг к другу.

Рустем был большим мастером драматизировать ситуацию, выворачивать ее наизнанку, раздувать конфликт до его максимального нравственного предела и доводить порой ребят до слез раскаяния и стыда. И бывало так, что мальчишка, приходивший наябедничать на соседа, уходил от Рустема, пристыженный и в то же время удовлетворенный обстоятельным психологическим разбором случая. Не сказать, чтобы в этом было что-то новое, оригинальное, все это походило на домашние бабкины распекания, но именно домашний тон в лагерных разговорах и давал им силу, тем более убедительную, что они исходили от постороннего человека. Ребята смотрели на Рустема как на своего. Они бегали к нему как к третейскому судье. Он был их душеприказчиком, поверенным в тайных делах, чем-то вроде бюро по хранению секретов, радостей, горестей и обид. Вот почему ребята тянулись к нему и караулили каждый его шаг. Оставаясь старшим. он легко находил с ними общий язык.

Но сегодня было что-то не то. Девочки не узнавали Рустема. Он слушал их, кивал и будто бы даже вникал, но все же явно витал где-то в облаках, и они чуяли сердцем, что его кто-то обидел и что он живет в этой обиде, спрятавшись в ней, как в ракушке, большой ракушке, и что ему очень горько и больно. Вот почему, наспех рассказав о своих новостях, девочки отстали от него, в недоумении переглядываясь: что бы это значило? И не кроется ли за этим чья-то недобрая воля?

«ПРОШУ НАЛОЖИТЬ НА МЕНЯ ВЗЫСКАНИЕ»

С Рустемом начались странности. Рассеянность, в которую он впадал, была из ряда вон выходящей. Как-то ни свет ни заря решив, что пора будить лагерь, он растолкал горниста Генку Чувикова:

— Вставай, дружок!

Мыкаясь от сна, Генка поднял бессильной рукой горн, издал хриплый звук, и только тут Рустем заметил, что кухня темна — нет ни света в окнах, ни дыма из труб. Еще не было и четырех часов утра. Свет луны, необычайно яркий, он принял за свет восходящего солнца и чуть не поднял ребят, как солдат по тревоге. Генка Чувиков, так ничего и не поняв, свалился как подкошенный и заснул — нет, не заснул, а просто продолжал спать. Наутро он так ничего и не мог вспомнить, хотя кто-то из ребят что-то и слыхал: одним казалось, что кто-то крикнул во сне, а другие утверждали, что это гуси-лебеди, пролетая, кричали на заре…

По вечерам, когда уже давался отбой. Рустем заходил к малышам и, пока они укладывались, рассказывал сказки в темноте. И вот теперь случались странные вещи: девочек он называл именами мальчиков, а мальчиков путал с девочками из соседнего отряда. Ребята думали, что он шутит, и смеялись. Рассказывая сказку, он вдруг перескакивал с одного эпизода на другой или начинал повторять уже рассказанный эпизод. Ребята не могли понять, отчего это в сказках такие провалы и повторения, и перебивали его вопросами или кричали, что он это уже рассказывал, и напоминали, с какого места надо продолжать…

Но самое странное произошло в родительский день. Одна из родительниц, парикмахерша, мать Лени Костылева, не нашла у сына тапочек и устроила крик на всю палату. Все показывали свои тумбочки, чтобы снять с себя подозрения, поднимали матрацы, а некоторые уже оправдывались и плакали. И тогда Рустем, войдя в палату и узнав, что происходит, стал уверять мамашу, что это он, Рустем, взял тапочки, что накануне ночью шел дождь, а когда кто-то из ребят выскочил босым во двор, именно он, Рустем, кинул тапочки вдогонку, но только не помнит, кто это был. Но все же, кто это был? Кому он бросил тапочки? Никто не хотел признаться. И тогда Рустем, чтобы успокоить мамашу, тут же уплатил три рубля, и все успокоились, недоумевая, а мамаша вслед за этим уехала, вполне довольная решением вопроса. А через час тапочки нашли за окном, как раз в том месте, где спал Ленька Костылев. Оказалось, что это он сам и посеял тапочки, и Леньке наподдали, потому что он знал, что тапочки посеял сам, но только не помнил где и не хотел признаться — боялся мамаши.

Самое же удивительное — и об этом никто не знал, кроме начальника лагеря, — случилось в разгар конкурса «Умелые руки». Рустем, на котором лежала главная забота, куда-то затерял опись сданных самоделок, рассердился на себя и подал Ваганову заявление, в котором аккуратным мелким почерком — черным по белому, очень красиво, с декоративными завитками, с указанием даты и часа написания — просил наложить на него взыскание и вынести выговор с предупреждением об увольнении за халатное исполнение своих обязанностей, за несоответствие занимаемой должности и всякое такое и просил перевести его вожатым в самый малышовый отряд и ультимативно давал неделю на подыскание ему замены, в противном случае он вынужден будет самовольно оставить работу.

Свое заявление он вложил в конверт, заклеил и вручил бухгалтерше Анечке Куликовой для передачи Ваганову, но Ваганов получил конверт на третий день. Когда же он вызвал Рустема для объяснений, Рустем долго не мог понять, о чем идет речь, а когда Ваганов вручил ему заявление, Рустем перечитал его раз и два и, убедившись, что это не подделка, не розыгрыш, испуганно уставился на Ваганова и попятился из кабинета. Яков Антонович, несколько раз проходя мимо, подмигивал ему самым нахальным образом, словно именно с ним, начальником лагеря, хотели разыграть глупую шутку, но он вовремя разгадал и вывел Рустема на чистую воду и хорошо посмеялся над ним…

По вечерам ребята собирались на танцверанде и танцевали под радиолу или под шмакинский баян. Здесь подвизались лихие танцоры, признававшие только современные буги-вуги и шейки, но здесь же мальчики и девочки обучались вальсам, старинным полькам, ручейкам, народным танцам. На танцверанде часто можно было видеть Рустема. Хромота не мешала ему танцевать. И девочки всегда толкались, добиваясь, чтобы он танцевал с ними, и даже спорили, кому раньше, отталкивая друг дружку. Он же любил иногда выбрать в пару самую застенчивую тихоню и танцевал с таким же вдохновением и радостью, как если бы это была первая красавица и танцорша…

На эти вечерние танцы изволила приходить и Лариса Ивановна и порой от скуки вступала в круг, быстро входила в азарт и такое выдавала, что все расступались, и в центре оставалась она одна с партнером (чаще всего это бывал физрук десятиклассник Владимир Забелин). Она так искусно работала локтями, коленями и поясницей, надвигаясь на партнера, отступая, медленно ввинчиваясь в пол, а потом вывинчиваясь кверху, что, когда они кончали, раздавались бурные аплодисменты. Георгий Шмакин играл туш и кричал «бис», требуя повторения, но она посылала ему воздушный поцелуй и сгоняла всех в круг, требуя, чтобы танцевали другие.

— Нашли себе зрелище! Сами танцуйте…

Тут же вертелся Виталик, одетый в вечерний костюмчик, с бабочкой и в белой рубашечке, очень смахивающий на солиста лилипутской труппы.

Он потешал ребят, крутя за кавалера какую-нибудь из старших девочек, и поражал всех необыкновенной ловкостью и знанием разных танцев. Это был способный ученик своей мамы, он всех веселил своей взрослой и старомодной галантностью. Это было любимое ребячье времяпрепровождение, и о танцах потом вспоминали днем, обсуждали, договаривались, кому с кем танцевать.

На этот раз Рустема словно подменили — он танцевал без всякого вдохновения, вдруг останавливался и начинал вертеть свою партнершу в обратную сторону. Что-то с Рустемом творилось. Девочки следили за ним во все глаза и не узнавали. И думали, как бы развлечь его, отвлечь…

Еще задолго до конца лагерной смены, таясь друг от друга, девочки стали готовить подарки. Ими обычно обменивались в последний день пребывания в лагере. Но Рустема они стали одолевать, как будто он завтра уезжал. Они подстерегали его на лагерных дорожках, вручали подарки и убегали. В результате разные самоделки, изготовленные для конкурса, лесные человечки, сделанные из кривых корешков, всевозможные значки, расшитые платочки, вязаные шапочки скопились у него в немалом количестве. Но и подарки не выводили его из состояния забытья. Ему совали блокноты, лагерные дневники, книги, галстуки, требуя автографов, и он, присев на пеньке, вытаскивал авторучку и, глядя на девочку или на мальчика, по выражению лица соображал, что написать, но писал, не замечая, путая имена, а иногда девочке записывал пожелания, имея в виду мальчика, и наоборот. Ребячьи старания не помогали…

«МЕТОД ПРИВОДНЫХ РЕМНЕЙ»

В жизни Брони тоже начались странности, но иного порядка. Она давно уже заметила, что малыши льнут ко взрослым, не очень различая их. с радостью выполняют их поручения, и тем более охотно, если при этом сами становятся как бы командирами. Броня учла эту склонность малышей и разработала его в подробный педагогический метод. Она сама, например, не делала замечаний шалопаям, свистунам, лентяям и задирам; входя в палату после утреннего горна, она не кричала, как другие: «Подъем! А это кто спрятался под подушкой?», а подходила к порогу, хлопала в ладоши и молча переводила глаза с одной койки на другую. Такого знака было достаточно, чтобы ребята вскакивали и начинали одеваться. Но если кто-нибудь упорно натягивал на голову одеяло или усиленно сопел, крепко жмуря глаза, она кивала тем, кто уже встал, на волынщика. Намек ловился на лету. С волынщика стаскивалось одеяло, и начинался веселый переполох.

Назад Дальше