Внизу топорщилась огородная зелень, среди которой белели похожие на скворечники уборные. Эта зелень хоть и выделяла кислород, но начисто задушила нас. Бум-бум!.. А тут еще курятники, свинарники, дровяники. Колхоз, а не городской двор! Бум-бум!.. А живем почти в центре. Вон купол цирка, вон вокзал, а вон мелькает зеленая электричка за механическими мастерскими, где по-военному вспыхивают огни электросварки. Бум-бум!.. Вроде бы здорово, а вот, загнанные, избитые поварешками, отсиживаемся на крыше, а под нами шумят тетки, требуя управдома Лазорского и милицию. Бум-бум!..
Наклонившись, я вдруг свирепо крикнул в Юркино ухо:
— Хватит!
У Юрки чуть не выскочили глаза, как шарики из лопнувшего шарикоподшипника.
— Ты что, офонарел? — рявкнул он, опомнившись.
— Хватит!.. А то как двину, так и кувыркнешься отсюда!.. Барабанщики!
Юрка было взъярился, но я сполз к тополям и носком ботинка стал выскребать пыль из водосточного желоба. Рыжая и тяжелая, смешанная со ржавчиной, она поднималась и тут же оседала. Юрка с Борькой спустились ко мне. Юрка молча двинул меня локтем и пощупал макушку.
— Все еще больно? — спросил я примирительно.
— Фигня. Но я ей дам!..
— Ты, даватель, лучше вторые штаны поддень к вечеру — баня будет. Анечка раззвонит.
— Спорим, что она не пойдет жаловаться, — сказал Борька и с ленивой улыбкой протянул свою большую костлявую руку. — Боитесь?.. То-то. Если она пожалуется, мы покажем Юркину разбитую макушку, и неизвестно, кому больше попадет. Мы всех с макушкой обойдем.
Борька любил съязвить, но не сквозь зубы и без натужного хохота, как Юрка, а мягко, как будто пуховой подушкой ударит — хоть и растеряешься, но станет весело. Мне это нравилось. Он был умным, Борька, только его надо было понимать.
— Свою показывай! — окрысился Юрка, морщинисто собирая губы в щепоть и злюче блестя глазами.
— Моя целая.
— Могу разбить по блату, — и Юрка ехидно ощерился.
— Петрушка какая-то получается, — вздохнул я. — Дальше так нельзя. Надо что-то делать.
— Я ей сделаю!..
— Дело не в одной Анечке, — сказал я. — Тут — вообще… Надо всех вверх тормашками! И чтоб изнутри, а не тяп-ляп.
— Как это — изнутри? — сердито спросил Юрка.
— Как. Почем я знаю.
— А это вот как: Анечка тебя проглотит, а ты там у нее воюй, — пояснил Борька.
— А тебя, губастый философ, не спрашивают и не шипи, — огрызнулся Юрка. — Может, тебя заглотят…
Борька тряхнул головой и вдруг весело спросил:
— А кто может свою ногу на шею закинуть?
— На твою? — осклабился Юрка. — Подставляй.
— На свою, конечно.
— А ты?
— Не пробовал. Это я только что придумал. Ну ка, Борька скинул правую сандалию, ухватился за пятку и щиколотку, дернул, опрокинулся на спину и так остался лежать.
От крыши поднимался какой-то железный угар. Ржавые подтеки лишаями выступали на листах. Я стянул рубаху с майкой, раскинул их и улегся навзничь. Солнечные лучи мигом прошили меня насквозь и, как электроды, приварили к крыше… Сейчас бы горсть снега! Или сосульку бы!.. Какие у нас на прачечной вырастают зимой сосульки! Метра по два! Время от времени их срубают, чтобы не ломался шифер, а мы вывозим их на санках в огороды, где они и торчат до весны, как статуи с острова Пасхи. Да-а, зимой хорошо! Зимой весь двор наш!..
Вокруг было тихо-тихо. Мне даже показалось, что дремота сковала весь мир: заводы не работают, турбины стоят, не летают спутники, и все люди где-то полеживают, вздыхая… Но проурчал над нами самолет, сипло свистнул на путях маневровщик, а по дороге разозленно пронесся МАЗ, точно нарочно напоминая, что мир-таки не дремлет, жизнь кипит вокруг, и только мы киснем вот тут от безделья…
— Конечно, здесь они, суслики, загорают, — раздался знакомый говорок, медленный и картавый.
Я сел. По ветке крался Славка, мой лучший друг, а в развилке тополя сидел еще один мой лучший друг Генка-баянист.
— Привет! — крикнул я. — Что, музыкант, доремикаешь?
— Фасолякаю, — бодро ответил Генка.
Он еще ни разу не ступал на крышу — боялся. Сколько мы его ни уговаривали, ни дразнили — бесполезно. Однажды, правда, допекли, но все еще каемся — он сорвался. Спасибо, за ветку ухватился, повис и — ну икать. Мы испугались, кричим, чтобы подтягивался, а он молчит и только — ик да ик, потом — бух, но ничего, даже пятки не отбил. С тех пор — ша! Трусоват был Генка во всех наших делах, но и то молодец, что хоть вообще не отставал.
— Юрк! — окликнул он. — Тебя там зовут.
— Ну, вот, началось, — сказал я. — Поддевай вторые штаны.
— Кто зовет? — недовольно спросил Юрка из-под локтя. — Скажи, нету.
— Я так и сказал. Я сказал, не знаю, а они говорят: найди. Это те твои друзья.
Юрка подскочил так, точно его пырнули чем-то сквозь крышу, и стал живо одеваться, бормоча:
— А, черт, забыл… из-за этой поварихи, чтоб ей… Где они?
— Там, у ворот.
— А, черт!.. Мы же сегодня на рыбалку с ночевкой идем. А еще надо червей, удочки, жратву… Я ее придушу… Славка, скорей давай дорогу, а то!..
Славка, толстяк и увалень, переступал осторожно, как слепой, придерживаясь за верхний сук. Ветка под ним опасно пригибалась, норовя соскользнуть с карниза. Да-а, скоро ему — прощай, крыша, будет с Генкой куковать.
— Ух, братцы! — перевел дыхание Славка, сделав последний шаг и грузно садясь. — Путь свободен. Жми к своим дорогушам.
— Ты, Славчина-мужичина, повежливей с моими друзьями, а то передам. Они шуток не любят.
— Передай-передай.
— Не бойся, я так. Ну, приглашаю завтра на уху!
Бобкин подмигнул нам, юркнул на ветку и ловко, как бурундук, проскользнул по ней он всегда спешил к своим новым приятелям. Откуда и как они взялись я не знал, но только вот уже с месяц они нет-нет да и появлялись у ворот, и он, бросая все, летел к ним сломя голову. Я чувствовал при этом какую-то досаду, но она быстро улетучивалась. Черт с ними, с приятелями, лишь бы Юрка оставался своим парнем.
Славка спросил, что это внизу за шум, а драки нет. Я ответил, что драка была, и описал всю сцену.
— Зря это вы, — заметил с тополя Генка.
— Ты там помалкивай, зряшник… Пока ты пиликал на баяно, нас поварешками лупцевали, — злость на Анечку уже рассосалась, но злость вообще шевельнулась опять. — Потому нас и лупцуют, что мы кислятину разводим: зря, не надо, а вдруг… За горло их надо взять! — И я поймал в воздухе чью-то воображаемую шею.
Генка поперхнулся, как будто это я его схватил за горло, Славка принялся обкусывать и без того до мяса обгрызенные ногти, а Борька усмехнулся и спросил:
— Это как, снаружи?.. Ты же изнутри хотел.
— Все равно, лишь бы с пользой.
— Для начала предлагаю написать мелом у Анечки на двери: «Вас завтра зарежут!» — сказал Борька. — Хорошо?
— Хорошо, только ее этим не испугаешь, — заметил я. И она сразу поймет, чей это фокус.
— Хоть что сделай — поймут. Тут не делаешь — понимают.
— Это вы зря, — опять не вытерпел Генка. — Давайте я вас лучше на баяне научу играть.
Я вдруг вспомнил о девчачьем концерте и только гмыкнул, не зная, говорить о нем или нет. Сказал. Пацаны глянули на меня и тут же отвели глаза.
— Свой концерт мы уже дали, — заметил Борька. — Зрители кричат и прыгают до сих пор. Хорошо, хоть артисты высоко, а то бы давно разнесли их в клочья от восторга… Так что теперь очередь девчонок выступать.
— А я бы согласился, — сказал Генка.
— Ну, и валяй! — вздохнул Борька и отчужденно улегся на спину, выставив ребра, как ксилофон.
— А что, нельзя? — тревожно спросил Генка, завозившись в развилке. — Нельзя, Вовк?
— Почему?.. Играй, если хочешь, — ответил я и глянул на Славку — что скажет он.
Но Славка молчал, задумчиво шевеля своими полными, как гороховые стручки, губами. Он был молчун, наш Славенций, и ему это шло, потому что, когда он говорил, у него зубы стучали, не как, понятно, пишущая машинка, но постукивали. Конечно, мы могли бы выступить: Борька — с фокусами, Славка — с какой-нибудь гирей, Юрка — со свистом полухудожественным, я бы, в самом деле, прошелся на руках, если это кому интересно, но… Борька, пожалуй, прав — свой концерт мы дали, он еще даже не кончился и неизвестно вообще, чем кончится, так что, девочки, простите-извините…
ГИБЕЛЬ АНЕЧКИНОГО ОГОРОДА
Спал я в ту ночь плохо. И уснул не сразу, и потом в голову лезла разная белиберда: будто все куда-то уезжают на поезде, а я опоздал, на ходу зацепился за последний вагон и не в силах подтянуться, а внизу будто не рельсы и шпалы, а пустота, и я вот-вот туда сорвусь… Кошмар!
Обычно к девяти часам, когда мама с папой уходили на работу, я высыпался, и хоть, закрывшись на крючок, снова падал в кровать, но уже просто понежиться и почитать. А тут чувствую — трясут за плечо, а понять не могу: или это будят меня, или от поручней вагона отдирают. В ужасе я резко вывернулся и — шмяк! — на пол. Приехал.
Отец, в майке и трусах, только что умывшись, вытирался полотенцем и насмешливо глядел на меня. Я ему радостно и подслеповато улыбнулся и — прыг! — в постель.
— Нет-нет, дружок, ничего не выйдет, вставай, не будешь загуливаться. Как мы договорились?.. Максимум — до одиннадцати. А ты?.. А ну, давай!
— Пап, заприте меня, а ключ в форточку бросьте, — забормотал я, сладко зарываясь в подушку.
— Все-все, завтра доспишь. Слышишь? — пристрожился отец. — Живо умывайся, и пошли. На собрание.
— На какое собрание?
— На дворовое. Во дворе — чрезвычайное происшествие. Управдом всех собирает.
Я сел. Неужели из-за вчерашнего, из-за крыши?
— Какое происшествие?
— Чрезвычайное!.. Где ты был вчера до полдвенадцатого? — спросил вдруг отец, складывая полотенце вдвое, точно собираясь пороть меня, чего давно не было.
Последние крохи сна улетучились.
— У дяди Феди. Со Славкой, — тревожно ответил я, но отец продолжал вопросительно смотреть на меня. — Мы кино по телику смотрели… про индейцев.
— А после?
— Домой.
— Сразу?
— Сразу. Да что случилось? — воскликнул я наконец, не в шутку взвинченный.
Отец расправил полотенце, перекинул через шею и сказал:
— У Жемякиных уничтожен огород.
Я присвистнул. Отец, не спускавший с меня глаз, добавил:
— Управдом говорит, что даже картошка повыдергана… И самое главное — подозревают вас.
— Нас?.. Ничего себе!
— Вот тебе и ничего… Живо собирайся.
Я натянул штаны, выскочил в кухню и наткнулся на острый мамин взгляд.
— Надеюсь, ты тут ни при чем? — спросила она, наливая воду в электрический самовар.
— Конечно, мам, — невозмутимо ответил я, лихорадочно соображая, кто же мог это сделать. — Тут, мам, никто ни при чем. Тут какая-то петрушка. С Анечкой вечно петрушки!
— Что это за обращение — Анечка? — возмутился отец, одеваясь. — Кто она вам?
Мама вступилась:
— А-а, ее все так зовут от мала до велика: Анечка-Анечка.
— Но ведь это очень неприлично!.. Черт-те что! Идем.
Наша кирпичная двухэтажная прачечная относилась к другой улице, но торцом, где была наша квартира, выперла в этот двор, в самый его конец, похоронив под собой огороды последнего дома и загородив ему полнеба. Дом и без того был стар и хмур, а тут совсем пожух и сгорбился под боком молодой, розовотелой прачечной. Да и все дома были полуразвалинами.
Против Жемякиных толпился народ: тетя Шура-парикмахерша, тетя Зина Ширмина, дядя Федя, тетки, хотевшие вчера нас выпороть, девчонки — почти все наши друзья и недруги. Пожалуйста, хоть целый город скликайте!.. Лишь бы Томки не было, а то у нас едва-едва проклюнулись эти… отношения, и вдруг — бах! — разбойник! Правда, я еще не знал, какие мальчишки Томке нравятся. Может, именно разбойников ей и подавай! Но все равно, огородным гангстером я не хотел быть.
Отец заметил мое беспокойство и спросил:
— Никак боишься?
— Кого?.. Вон тех-то?.. Ни капельки! — отпарировал я.
Перед нами расступились, кто-то заметил, что вот еще одного привели. В середине уже стояли с родителями Славка, Борька и Генка. Я ободряюще подмигнул им, но — ни слова, чтобы не подумали, что мы сговариваемся. Борька кисло дернул губами, мол, ерундистика все это, Славка глянул серьезно и озабоченно, мол, не такая уж ерундистика, а Генка был так перепуган, будто его привели на расстрел. На мое подмигивание он, не открывая рта, опустил нижнюю челюсть, поежился и чуть отступил за мать, как будто я подмигнул ему как соучастнику, а не просто по-дружески.
Сутулый управдом Лазорский, в серой рубахе, в кепке, с черным, до лоска засаленным галстуком, обозрел собравшихся, поворачиваясь по-бабьи, и проговорил:
— Ну, вроде все… Феня, а где твой?
— Рыбачит, — сурово ответила тетя Феня, Юркина мать, высокая и полная. Она стояла полубоком, готовая вот-вот удалиться. — Еще вчера ушел часов в шесть, с ночевкой. Бог, видно, надоумил, а то бы сейчас все шишки на него посыпались, как пить дать! — она махнула рукой и отвернулась.
— А ты думаешь, он у тебя ангел? — выкрикнула Анечка, выскочив откуда-то сбоку, в тех же тапочках и в том же халате, в которых гонялась вчера за Юркой. Я ожидал, что и поварешка мелькнет, но мелькнула только ее сухая рука — да он вчера меня при всем честном народе шимпанзёй окрестил, твой ангел!
— А-а, молчи, Аня, молчи! — величественно отмахнулась еще раз тебя Феня. — Ты день-деньской гоняешь ребятишек и горло дерешь, и еще бы они на тебя молились!.. Собрала митинг.
— Митинг! — ужаленно взвилась Анечка. — Да я их всех в тюрьму пересажаю, бандюг этих!
Поднялся шум: кто возмутился, кто бубнил «правильно-правильно», кто лишь сокрушенно цокал языком. Только одна голова над толпой не колыхнулась — голова дяди Феди, седая и огромная, как остывший и покрывшийся снегом вулкан. Но тут же дядя Федя закурил, и из остывшего вулкан превратился в действующий.
Лазорский вскинул обе руки и гаркнул:
— Тише, товарищи!.. Тише… Я смотрю, вы не лучше ребятни. Нельзя ж так. Не будем никого огульно обвинять. И ты, Жемякина, не кипятись!
Анечка юлой вертанулась, так что полы халата разлетелись, и выпалила снизу в одутловатое лицо Лазорского:
— Не кипятись?! Ты мне сперва огород верни, потом приказывай!.. Какая же ты власть, если у тебя во дворе нечисть шайками бродит!
Лазорский кашлянул и сбивчиво сказал:
— Ладно-ладно, разберемся… Кто еще не видел этого безобразия, прошу оглядеть, — и указал на огород.
Я протиснулся к забору и обмер. Там, где вчера зелень лезла друг на друга, как в корзинке с рассадой, там было пусто по-сентябрьски: все перекопано, исковеркано, валялась еще не увядшая картофельная ботва, на заборчике висели огуречные плети и обессиленные кусты помидоров с зелеными плодами, да там и сям желтели отодранные головы подсолнухов. Среди дворового половодья зелени Анечкин разоренный клин выглядел досадно и нелепо, как неожиданная дыра на новых штанах.
Ко мне привалилась Мирка, с сопливым братцем на руках, и сдавленно спросила:
— Вовк, признайся — вы?
— Да иди ты отсюда!.. Что мы, с вывихом? — отрезал я и вернулся к отцу.
Управдом хлопнул в ладоши и заговорил:
— Убедились, товарищи?.. Были у нас кое-какие грешки, но чтобы так — это позвольте! Это как на луне! И рука не подымается обвинять кого-то!.. Ну, кого?.. Взрослых?.. Не знаю, не уверен. Пацанье?.. Тоже не знаю, но скорей всего, хотя и для них масштаб, извините, зверский… Кто остается? Рассеянный с улицы Бассейной? Надо прощупать пацанов. Трудились поздно вечером или ночью. Вот и давайте разбираться. — Лазорский исподлобья обвел нас взглядом и ткнул пальцем в Генку, которого моментально прошибла икота, как тогда, на тополе. — Вот ты, Гена Головачев, наш баянист, вроде тихий хороший парень. Когда ты явился вчера домой? Успокойся только. Ну, когда?
— Ык! — ответил Генка.
— Когда? — переспросил Лазорский, наклоняясь и по-докторски выставляя ухо.
— Ык!
— Да успокойся, говорю. Не милиция, все свои.
Тетя Тося, Генкина мать, болезненно рыхлая и медлительная, с высокой блондинистой прической, которую ей вчера сделала тетя Шура-парикмахерша, положила свою голую до плеча руку на грудь в вырез платья и умоляюще протянула: