Не раз глядел Ваня на пробитые в земле глубокие колодцы, с широкими деревянными трубами, вставленными в них. Видел мальчик: по этим трубам насосы, всхлипывая и завывая, гонят вверх мутную серо-бурую жидкость — соляной рассол.
А наверху, в приземистых, полуразвалившихся, прокопченных сараях — «варницах» — установлены огромные, метра два в поперечнике, железные сковороды, под ними огонь бушует, а на сковородах (их называют чренами) выпаривается рассол. Вокруг курится вязкий, густой дым. В горле от него першит, глаза пухнут и слезятся. А солевары суетятся в чаду, в клубах пара, кидают дрова в покрытые толстым слоем сажи низенькие печи без труб, перемешивают рассол.
Тут же возле чрена с кипящим рассолом трудится отец. Он напоминает повариху, которая ложкой-шумовкой снимает с супа мутную накипь. Только у поварихи ложка легкая, маленькая, а отец удаляет из бурлящего рассола глину и песок огромной, тяжелой «шумовкой», неуклюжей, как длинная изогнутая лопата.
Во сне Ване всегда казалось, что солевары похожи на чертей или на грешников в аду. У них в избе висела такая цветная картинка: ад, раскаленная сковорода, на ней корчатся грешники, а вокруг скачут черти, черные, хвостатые, и поленья в огонь подкидывают. Точь-в-точь, как на солеварне.
Вот снится ему: приходит отец с работы, огромный, бородатый, краснолицый, в разбитых сапогах и выцветшей холщовой рубахе. Лицо и шея у него вспухли и нестерпимо зудят, словно тысячи комаров день-деньской жалят отца. На заскорузлых руках кожа потрескалась, разъеденная крепким соляным рассолом. Глубокие трещины гноятся и никогда не зарастают.
Отец глухо, надсадно кашляет и все за грудь хватается.
— До печенки просолили меня! — хрипит.
Долго хворал отец. Но работу не бросал: жить-то надо. А детей трое, мал мала меньше. У смотрителя Устрецкого, управляющего Леденгскими солеварнями, расчет крутой: пуд соли добудь — получишь фунт хлеба в заводской лавке.
Однажды отец пришел с работы, лег, всю ночь кашлял, а наутро не встал.
Мать к смотрителю пошла: помоги. А он говорит:
— Твои дети, ты и корми…
…Часто снилась Ване и другая картина. Прошло несколько недель после смерти отца. Голодно. Мать сшила ему, старшему братишке Коле и маленькой Маше котомки из старого полотенца и рваной занавески.
Вот идут они втроем по веселой шумной ярмарке. Побираются. Поют песни, протягивая руки к подгулявшим мужикам и бабам. Маша быстро устает, и тогда Коля несет ее на закорках. Кто выругает их, а кто и положит в котомку огурец, яйцо или горсть проса. Однажды пьяный барышник, выгодно продав лошадь, даже целый алтын[2] отвалил…
Шли дни.
Веселый доктор не терял надежды вылечить мальчика. Ему пускали капли в глаза, давали таблетки — ничего не помогало.
Но однажды утром, открыв глаза, вместо сплошной черной пелены Ваня вдруг увидел какие-то длинные серебристые нити. Они колыхались в воздухе, то разгораясь ярко-ярко, то угасая.
— Вижу! — закричал он так пронзительно и тревожно, словно в больнице вспыхнул пожар. — Я чегой-то вижу! Но что?
С соседней койки к нему тотчас подскочил однорукий пожилой токарь.
— Это солнышко в комнату глянуло, — пояснил он Ване, неловко поглаживая его волосы заскорузлой, шершавой ладонью. — Ты, малец, главно дело, не ершись, спокой тебе нужен…
С каждым днем зрение у мальчика восстанавливалось. Вскоре он уже видел и пузатую огромную печку, стоящую в углу, и облупленную тумбочку возле кровати, а потом разглядел и волосатую бородавку на носу веселого доктора.
Но в больнице мальчик лежал еще долго, месяца три. Веки у Вани оставались красными, опухшими, и доктор не выпускал его.
За эти месяцы Ваня крепко сдружился с соседями по палате.
Справа от него находился совсем еще молодой рабочий-печатник. Был он очень высокого роста — метра два — и когда вставал, чуть не касаясь потолка, все подтрунивали над ним. А печатник был очень застенчив. Чтобы не вызывать шуток, он всегда предпочитал сидеть: это скрадывало его рост.
Очень любил он книги и целыми днями читал, тайком от врача.
Еще правее от Вани лежал пожилой телеграфист. Ему очень не везло в жизни: сперва у него сгорел дом, потом умерла жена, потом он сам чуть не ослеп. Лицо у него было мрачное, безразличное, глаза тусклые, неживые. Казалось, он заранее готов ко всем несчастьям, которые непременно случатся с ним.
Слева лежал однорукий токарь. С ним Ваня особенно подружился. Токарь часто сидел на кровати, хмурый, озабоченный, о чем-то подолгу думал. Годы точно плетью исполосовали его лицо.
Любил он выпить. Но в больнице насчет водки было строго: ни глотка. Токарь хитрил. Жена его каждое воскресенье приносила двухлитровый жбан с хлебным квасом. Токарь то и дело прикладывался к нему и удовлетворенно крякал: жена вливала в квас изрядную порцию водки.
Выпив, токарь заметно веселел, становился разговорчивым.
— Уходи от купца, — подсев к Ване на койку, говорил он. — Неужто всю жизнь так и пробегаешь с пакетами да корзинками?! Ремесло пить-есть не просит, а само кормит. Иди к нам в токаря!
— Эка невидаль — в токаря! — вмешивался угрюмый телеграфист. — В масле ходи, в грязи. Да и руку вон тебе откусило… На телеграфе и то лучше. Чисто хоть…
— Телеграф — это неплохо, — вставлял печатник. — Но ежели ты, паря, книги любишь, подавайся в типографию!
Начинался спор, какая профессия лучше. Спорщики горячились, шумели. Но в одном все трое сходились.
— Мастеровой человек, ежели хочешь знать, Ваня, — самый нужный человек на всей планиде, — степенно говорил токарь. — Все его руками сотворено!
Печатник и телеграфист согласно кивали.
Токарь часто рассказывал пареньку о своем заводе, о том, как ему оторвало руку, о штрафах и обсчетах, о мастерах-вымогателях.
— У вас, одначе, тоже не сласть, — говорил Ваня.
— Оно конечно, — соглашался токарь. — А все-таки, сынок, завод — не какая-нибудь лавка! Завод — это… — Он поднимал глаза к потолку, подыскивая нужное слово. — Завод — это сила!
Лежа на койке, Ваня все чаще думал: «К купцу не вернусь!»
И, выписываясь из больницы, окончательно решил: «Пойду на завод!»
Торпеда
Хитрая и страшная штука — торпеда. Вот лежит она, новенькая, покрытая густым слоем смазки, на двух тележках: длинная — метра три, толстая — руками не обхватишь, похожая на огромную сигару. В хвостовой части — разные механизмы и рули. В носовом отделении — заряд взрывчатки, четыре пуда.
Ваня Бабушкин и трое других рабочих везут новую торпеду по рельсам к приемщику. Он проверит ее, а потом торпеда попадет на военный корабль.
Уже два года работает Ваня в торпедных мастерских. После больницы он не вернулся в лавку к купцу, уехал из Питера к тетке, в Кронштадт.
Кронштадт Ване не понравился. Мрачный город на острове. Посреди — канал, рассекающий остров надвое. Весь город строгий, военный, будто одни огромные казармы. По улицам маршируют патрули, офицеры и матросы. Здания приземистые, у входов — охрана.
Ваня пересек город и вышел к большому особняку, серому, с колоннами. На нем чернела надпись: «Морское собрание».
Значит, сюда! Тетка писала, что квартирует как раз неподалеку от этого странного собрания.
«Придумают же! И как это так: собрание — морское?»
Тетка жила в Кронштадте давно. Муж ее утонул, сорвавшись в бурю с палубы клипера[3] «Святая Мария». Тетка часто рассказывала об этом, но на людях старалась не плакать и гордо называла себя «вдовой матроса первой статьи». У нее было много знакомых моряков. Один из них и устроил четырнадцатилетнего Ваню учеником в торпедные мастерские.
Это был приземистый серый каменный корпус.
С сильно бьющимся сердцем пришел Ваня первый раз на работу. Робко подошел к матросу, стоящему с ружьем у входа. А вдруг не пустит?
Но матрос пустил.
Цех ошарашил и оглушил Ваню. Повсюду стучали неведомые, станки, хлопали и шуршали быстро бегущие широкие приводные ремни. Весь цех был наполнен грохотом, скрежетом, визгом.
Ваня с трудом разыскал «старшого» — высокого, жилистого, в засаленной морской куртке, под которой виднелась тельняшка. Когда-то он служил боцманом на корабле и привык «учить» новичков зуботычинами.
— Михеев! — позвал «старшой» рыжего рябого слесаря. — Получай ученика. А ты, — сказал он Ване, — помни: его слово — закон. Тут тебе не лавка в Апраксином дворе! Это — российский императорский военно-морской флот. Понял, шкет? — И старшой для пущей убедительности щелкнул Ваню по носу.
Михеев встретил нового ученика неприветливо. В мастерской существовал обычай: устраивать всякие «штучки» новичку, смеяться и издеваться над ним. Выдержит паренек — станет «своим», не выдержит — заплачет или побежит жаловаться начальству, — значит, жила слаба, не место ему в мастерских.
В первый же день рыжий конопатый учитель крикнул Ване, чтобы он влез в трубу — металлический остов будущей торпеды — и подтянул там ключом гайку. Ваня полез, хотя и не знал, каким ключом какую гайку.
Когда сапоги мальчика скрылись в трубе, Михеев, подмигнув приятелям, задраил выход из торпеды. Ваня оказался замурованным. Он понял: рыжий слесарь подшутил над ним — и спокойно лежал, надеясь, что заслонку отвернут. Прошло больше часа. Лежать на жестком холодном металле было невмоготу. Заболела шея, тяжело заныл затылок. Ваня гулко забарабанил кулаками по трубе. Однако Михеев, посмеиваясь, делал вид, будто ничего не слышит. Прошло еще часа два. Тело у Вани совсем затекло, шею ломило. А главное — было до слез обидно, что его поймали, как мышонка в ловушку. Но Ваня сдерживался.
«Больше стучать не буду! И кричать не буду!» — твердо решил паренек.
Насупившись, он лег поудобнее и затих.
Только под вечер, в конце работы, заслонку отвинтили. Ваня, с трудом двигая одеревеневшими ногами и руками, вылез из трубы. Перед ним стоял пожилой, длинный, глухо кашляющий слесарь. Все в мастерской звали его по фамилии — Катюхин. В молодости он служил на корабле, но был списан за «неблагонадежность» и переведен в мастерские.
— Нашел забаву, рыжий ирод! — сказал Катюхин Михееву. — Над карапузом измываться…
В другой раз Ваня обиделся бы за «карапуза», но сейчас он с признательностью глядел на Катюхина.
Из-за конторки вышел сам «старшой».
— Ты зачем, шкет, в торпеду залез? — ухмыляясь, спросил он и насмешливо щелкнул Ваню по носу обкуренным пальцем. — От работы отлыниваешь?!
Михеев покатывался со смеху. Это называлось «учить дитё уму-разуму».
Целых полгода Михеев не подпускал Ваню к тискам. Только гонял паренька за инструментами, заставлял подметать пол, убирать металлические стружки да подтаскивать отливки. Рыжий слесарь убедился, что мальчик выдержал «приемные испытания». С тех пор Ваня стал своим человеком в мастерской. То один, то другой слесарь показывал ему, как держать напильник, пилу, как рубить зубилом. Узнал Ваня названия слесарных инструментов и частей торпеды.
С работы он приходил совершенно разбитым и, наскоро поев, тут же заваливался спать на сундук в кухне у тетки. Сундук был короткий, Ванины ноги свешивались с него. Но мальчик, накрывшись полушубком, спал как убитый. А утром снова на работу.
Единственная отрада — воскресенье. Ваня спал, и спал, и спал. Иногда до полудня, а иногда и до двух часов. За всю неделю сразу. А потом, всласть отоспавшись, шел на берег моря. Шел неторопливо, разглядывая все интересное, что встречалось по пути. А интересное было на каждом шагу.
Вот навстречу идут три матроса. На бескозырках сверкает надпись: «Андрей Первозванный». Ваня слышал, это один из самых могучих балтийских кораблей. Матросы, загорелые, веселые, о чем-то громко говорят. И вдруг ветер доносит неведомое слово — «Сингапур». Ваня не знает, где этот Сингапур и что это — страна, гора, река, море? Но от самого слова веет далекими морскими походами, пальмами, палящим солнцем, какой-то незнакомой и поэтому таинственной жизнью.
Матросы скрылись за углом. Ваня идет дальше по Старому Котлину — так в народе называли Кронштадт.
Возле штурманского училища останавливается.
Памятник. На пьедестале надпись:
«П. К. Пахтусову. Исследователю Новой Земли».
Кто такой Пахтусов? И где эта Новая Земля? Мальчик долго стоит перед памятником, перечитывает скупую бронзовую надпись на пьедестале, разглядывает простое, ничем не примечательное лицо моряка.
А воображение рисует Ване смелого мореплавателя, отважно плывущего сквозь бури и штормы по кипящему океану. Проходит месяц, и два, и три, а вокруг только вода и небо. Кончаются припасы, остался последний бочонок пресной воды. И вдруг на горизонте появляется узкая полоска. Земля! И, наверно, чудесная, необычная земля! Не зря же она названа Новой!..
…Ваня приходил на берег. Он давно облюбовал укромный уголок, подальше от каменных фортов, с длинными, глядящими в море орудиями. В летние дни, по воскресеньям, Ваня, раздевшись, ложился на песок возле самой воды и долго лежал, подсунув руки под голову, ни о чем не думая, глядя в небо. Мелкие волны, набегая с Финского залива, мягко лизали тело.
Небо над Кронштадтом обычно было хмурое, словно затянутое серым матросским одеялом. Но когда выдавался хороший денек, Ваня подолгу смотрел на легкие облака, плывущие в синей выси. Вот облачко, похожее на бескозырку, — и ленты сзади трепещут, а вот плывет у горизонта теткина гитара с бантом на грифе.
Каждое воскресенье на песчаную косу, где лежал Ваня, приходил высокий, уже немолодой морской офицер в форме капитана 2-го ранга. Чуть сзади него шел низенький матрос и нес два длинных белых весла. Офицер отмыкал замок, распутывал цепь, которой была прикреплена лодка к столбу, и уплывал. Матрос уходил.
Ваня, лежа на берегу, долго глядел вслед стройной, легкой белой лодке. Постепенно она становилась все меньше и меньше, и лишь посверкивали на солнце два длинных весла. Часа через три офицер возвращался, ставил лодку на прикол и уходил.
Капитан сразу понравился Ване. На нем ловко сидел мундир, лицо было красивое, но печальное, волосы чуть седоватые. Возясь с лодкой, он иногда негромко и грустно напевал:
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом.
Офицер не разговаривал с Ваней, а мальчик робел обратиться к нему.
В одно из воскресений, когда Ваня, как обычно, лежал на берегу, а капитан садился в лодку, к морю спустился молоденький мичман в сопровождении матроса. Ваня лежал спиной к ним, глядя на седоватого офицера, и не видел, что там случилось. Но офицер вдруг бросил весла, выскочил из лодки и крикнул:
— Прекратить!
Ваня обернулся. Он увидел, как молоденький розовощекий мичман хлестко ударил пожилого усатого матроса по лицу. Матрос стоял навытяжку, и только щеки его побагровели да вздрагивали длинные усы.
— Отставить! — повторил капитан, быстрыми шагами направляясь к мичману.
Ваня не разобрал, что? говорил мичман. Капитан гневно перебил его:
— Стыдно! Вы — русский офицер!
Ваня никогда не слышал, чтобы капитан говорил таким высоким, звонким голосом.
— Идите! — приказал он мичману, и тот, щелкнув каблуками, повернулся, стараясь шагать четко, по-строевому, хотя это было нелегко по песку.
Матрос все еще стоял навытяжку, и из носу у него стекала по длинному левому усу тоненькая струйка крови.
Офицер оглянулся и крикнул Ване:
— Возьми-ка черпак! Воды!
Ваня схватил большой деревянный ковш, валявшийся на дне лодки, и стал поливать на руки матросу.
Когда матрос ушел, капитан сел в лодку и вставил весла в уключины.
«Так и уедет? — взволнованно подумал Ваня. — И все? И прощай-прощевай?..»