— Ты это о ком? — спросила я.
— Я не буду говорить, о ком. Этот человек сам знает. Я только скажу, что это имеет отношение к приглашению полковника…
— Нет, уж раз ты начал… — сказала я.
— Я не буду говорить, — спокойно сказал Гера. — Я думаю, что этот человек уже понял, — и он посмотрел куда-то в сторону.
Я-то, конечно, сразу поняла, в чем дело, но махнула рукой — не буду же я при всем классе обсуждать наши с Г. А. отношения. Ужасно он строгий все-таки, ни одной ошибки не прощает. Хотя все-таки пожалел — не сказал, что это я потеряла чувство ответственности. Да ничего я не теряла… Я села и дала себе слово молчать, что бы ни решили.
— Ты помолчи, — сказал ему Семен, перегнувшись через меня.
— А что?
— А ничо.
— Пониме.
— Ну, то-то.
— Самовар? — сказал Гера, — надо подумать. Хм-м, самовар.
Видно, этот самовар его озадачил.
— Теперь третий вопрос, — сказал Гера, и все сразу заныли.
— Может быть, в другой раз, Гера? — спросила Маргарита Васильевна.
— Как хотите, Маргарита Васильевна, — сказал Гера немного обиженно, — но это очень важный вопрос — о дисциплине.
— Какая еще дисциплина, — сказал Петька Зворыкин, — ведь уроки еще не начались.
— Хуже будет, когда они начнутся, а дисциплины не будет.
— Ну говори, — сказала Маргарита Васильевна и прищурилась.
— Я хочу поговорить о двух ребятах, в основном. Они нам в прошлом году мешали и, судя по всему, будут и в этом мешать. Это, во-первых, Зворыкин…
— Я? Да? — заныл Петька. — А что я? Я тебе мешал, да?
— Но ты еще не самое главное, — продолжал Г. А., — самое главное — это Балашов.
Я даже вздрогнула. Неужели Г. А. скажет про Веньку? Я тихонько посмотрела на него — он весь сжался, и только глаза зло поблескивали, как у зверька какого.
— Гера, — сказала я, — может, не надо сейчас?
— В самом деле, Гера, — сказала Маргарита Васильевна и встала. — Давайте обсудим этот вопрос… в рабочем, так сказать, порядке.
— А почему не надо? — спросил трясучий новенький. — Должны же мы знать, кто позорит наш город, то есть, наш класс, и кто мешает нам жить?
— Во дает! — сказал Петька Зворыкин.
А ребята все уставились на этого Апология — нельзя было понять, то ли он треплется, то ли всерьез. Я разозлилась до невозможности.
— Тебе-то что? — закричала я. — Ты-то у нас еще без году неделя…
— Ты не права, Басова, — сказал Г. А., — он теперь наш…
— Скорее, твой, — вдруг сказала новенькая Татьяна.
— Это еще почему? — хором запищали Зоенька и Юлька.
— Уж слишком они оба… правильные, — сказала Татьяна презрительно.
— Ну и что? — удивился Г. А. — Что ж, по-твоему, если у нас в классе завелся тип, который докатился до того, что стал избивать девочек…
— Это уж подлость, — возмущенно сказал Гриня Гринберг, и все зашумели и начали смотреть на Веньку.
— А кого он побил? — спросила Зоенька.
— Это неважно, — гордо сказал Гера, — я не доносчик.
Тут поднялся еще больший шум, а я совсем не знала, как мне быть — ведь ясно же: Венька сразу поймет, что это я рассказала все Г. А.
— А ты точно знаешь, Гера? — спросила Маргарита Васильевна.
— Точно, — ответил Г. А., — и еще не один, а со своими дружками.
— Это, действительно… — сказала Маргарита Васильевна и развела руками. — Не знаю уж, как тут быть. Решайте сами…
— Надо обсудить, — серьезно сказал Коля Матюшин.
— И осудить, — добавил Апологий, и опять было непонятно, то ли он всерьез, то ли валяет дурака.
— А чего там обсуждать, — закричал Петька Зворыкин, — собраться всем и дать как следует и Жуку и его компашке, чтобы знали!
— Как же, дашь им… — с опаской сказал Коля Матюшин.
И тут заговорили и закричали многие.
— С ними только свяжись! — кричал один.
— Это такие! Я их знаю, — ныл другой.
— Они и ножом могут, — пропищала Зоенька.
— Сдрейфили, да?! — орал Петька.
— И потом, — рассудительно сказал Г. А., — это не метод…
— Правильно, — сказал Апологий, — их надо вовлекать и воспитывать.
Я молчала и только поглядывала на Семена — что он скажет, но он молчал и хмурился.
— А я считаю, что Петька прав, — вдруг сказал худенький и маленький Гриня Гринберг. — А вы как думаете, Маргарита Васильевна?
Маргоша встала и поправила свою красивую прическу.
— Я думаю, что в принципе, — сказала она задумчиво, — Гера прав: это не метод. Но… но с другой стороны, если они бьют девочек… — она развела руками и чуть заметно улыбнулась, — есть же среди вас рыцари…
— Правильно! — закричал Гриня. Он вскочил и проткнул воздух рукой, как шпагой. — Шпаги наголо, господа! Шпаги наголо!
Тут все опять загалдели так, что ничего понять было невозможно.
— Да бросьте вы орать! — вдруг громко крикнула новенькая Татьяна.
Все замолчали и повернулись в ее сторону. Она встала.
— Что ты хочешь сказать? — спросил Г. А.
— А вот что: из ста зайцев не составишь одну лошадь, — презрительно сказала Татьяна и села.
— Это ты к чему? — удивился Петька.
— А ни к чему, — пожала плечами Татьяна, — поговорка такая есть.
— Ну, ладно, — сказала Маргоша, — все это действительно надо серьезно обдумать. А сейчас…
— А что с Жуком… с Балашовым будем делать? — спросила Зоенька.
— Обсудить! — пропищала Юлька.
— И осудить, — опять сказал этот чертов Апологий.
И тут поднялся Семен.
— Нечего обсуждать, — сказал он сердито. — Вы на него посмотрите, — он ткнул пальцем в сторону Веньки, — на нем лица нет. Значит, осознал.
— Ну, да! Осознал он, — заверещала Юлька, — как же!
— А если не осознал, — вдруг усмехнулся Семен, — значит, и совсем наказывать незачем — это ему тогда все равно что об стенку горох.
— Хм-м, — сказала Маргарита Васильевна, — несколько странный ход.
Все удивились, а у Веньки лицо сделалось вытянутым, и он почему-то зло посмотрел на Семена.
— А кого он все-таки побил? — настойчиво спросила Зоенька.
— Да не все ли равно, — рассердился Гриня, — важен факт.
Я обрадовалась, но тут же заметила, что трясучий Апологий, ухмыляясь, пялит на меня глаза. Я вся сжалась, а он подмигнул мне и сказал, растягивая слова:
— А вы-ы не-е до-га-ды-ваетесь?
И тут кое-кто тоже стал пялить на меня глаза.
— Ну, чего вы, — пробормотала я, — у меня соринка…
— Знаем мы, какая соринка, — захохотал этот трясучий репейник.
Тут встала Маргоша, но я уже не слышала, что она говорила, потому что выскочила из класса.
Я мчалась по улице, и мне было тошно. Домой! Скорей домой! Там… умный-разумный папа, там — добрая, ласковая мама, там смешной, и я знаю, что он любит меня — Витька, там ба-а-абушка. Нет, реветь не буду! Не буду, и все! Там полковник, с которым, наверно, можно поговорить всерьез.
Я мчалась по всем улицам и — вот странно: не могу припомнить, о чем я думала. Стоял у меня перед глазами почему-то лес, в который мы ходили с Маргошей и Герой и со всем классом в прошлом году.
Пожалуй, я все-таки немного ревела, потому что какой-то старый дядька с красной повязкой на рукаве меня остановил и спросил:
— Что случилось?
— Не ваше дело, — сказала я, а он схватил меня за рукав и сердито сказал:
— Ты под трамвай попадешь, дуреха. Как же это не мое дело.
— Никуда я не попаду, — сказала я. — Мне надо домой.
— Василий Никанорыч! — крикнул этот дядька. — Я тут разберусь, а вы постойте на два пункта…
Я не слышала, что и кто ему там ответил, только почувствовала, как он крепко взял меня за локоть — не так, как Семен, а покрепче — не вырваться.
— Не чуди, — сказал дядька, — мчишься, словно с горы. Идем.
И повел меня в садик на Белинского — туда, где кукурузные хлопья раньше продавали.
Усадил на скамейку и спросил:
— Где живешь?
— Тут рядом — на Моховой.
— Куда бежала?
— Домой.
— Почему плакала?
— Нипочему.
— Так. От кого бежала?
— Ни от кого.
— Почему плакала?
— Мое дело.
— Так.
— Да ничего не случилось! Чего вы пристали?!
— Не-е-ет! Чего-то случилось. Такая девчонка не станет просто так плакать.
— Какая девчонка?
— Да вот такая…
— Дяденька, я домой побегу…
— Ну, — сказал он и вздохнул почему-то. — Беги, если надо.
— Спасибо, — сказала я и побежала, и, вот странно, слезы-то у меня высохли.
* * *
…А под аркой стоят Венька Жук и белобрысый Семен. Они стоят друг против друга, как петухи. Руки у обоих в карманах, брови нахмурены, и смотрят они друг другу в глаза так пристально, что меня даже вначале и не заметили. Господи, ну что за мальчишки такие — опять драться! Но они пока не дерутся, а только шипят друг на друга сквозь зубы.
— Д-добренький! — шипит Венька. — Пож-ж-жалел!
— Ну, и пож-ж-жалел, — шипит белобрысый.
— А на ш-ш-иш-ша мне…
— Чч-чудило…
— Сам — ч-чудило. Мне теперь из-за твоей жалости хоть в школу не ходи…
— Да брось ты! Шальной какой-то…
— Ну, мы тебе ещ-ще покаж-жем!
— Это мы твоей компаш-ш-шке покаж-жем!
— Ха! Из ста зайцев не сделаешь лошади. Понял?
— И заяц, если его много бить, может спички зажигать!
— Ч-чо? Ч-чо?
— А вот то!
И я смотрю — они уже надвигаются друг на друга и сейчас полетят пух и перья. Ох, до чего же они мне надоели!
— Эй! Вы! — кричу я и расталкиваю их. — Дайте пройти!
Они разлетаются в разные стороны и стоят у стенок, разинув на меня рты а я бегу домой — что мне, в самом деле, больше всех нужно?..
Глава IV. „Чаргоггагоггманчауггагоггчаубунагунгамаугг“
С кухни я пошла к себе в комнату — не хотелось никому показываться на глаза, и, вообще, надо было кое о чем подумать.
Дверь в папину комнату была приоткрыта, и оттуда слышались голоса.
Я не выдержала и заглянула в дверь. Они сидели друг против друга — полковник на диване, а папа в кресле, и лица у них были странные.
— Ты стал… слишком взрослым, Гриша, — сказал полковник, и непонятно, то ли он сердился, то ли был рад. — А ведь я помню тебя совсем пацанишкой… Гвоздиком.
Меня они не замечали, а я смотрела на них, больше, конечно, на папу. Я никогда не видела его таким. Он снял очки, откинулся на спинку стула и смотрел куда-то далеко-далеко и видел там что-то свое-свое — грустное и хорошее. А полковник подпер щеку рукой и смотрел на папу, и у него было такое выражение, что я даже не могу рассказать. Он и улыбался, и сердился, и, если бы полковники — Герои Советского Союза могли плакать, он бы, наверно, всплакнул бы…
У меня защипало в носу, я прикрыла тихонечко дверь и пошла к себе.
Я лежала на своем диване, уставясь в потолок, и перебирала в памяти все, что со мной случилось за эти дни. Три дня. Вспоминала, пыталась обдумать, но это у меня получалось плохо. И самое неприятное было то, что мне расхотелось идти в школу. Только сегодня я еще с радостью думала о школе, а сейчас расхотелось, и все. Я понимала, что это глупо, но ничего поделать с собой не могла.
Встала, сорвала с глаза повязку и решительно вошла к папе в комнату, сверкая своим фонарем.
— А, Маша, — рассеянно сказал папа. — Ты уже из школы? Ну, что там?
Они с полковником сидели все так же, и вид у них был какой-то… довольный. Нет, просто они были спокойны.
— Папа, — сказала я, — скажи, что такое доброта?
— М-м, — сказал папа и внимательно посмотрел на меня, — а что, опять что-нибудь стряслось?
— Да ничего не стряслось, — сказала я с досадой, — просто я прошу тебя объяснить мне, что такое доброта.
— Ты зачем сняла повязку? — строго спросил папа.
— Сняла, и все!
— Ты не ершись, а расскажи, что опять случилось?
— Господи! Ничего, понимаешь, ничегошеньки не случилось. Не можешь ответить — так и скажи.
— Нет, почему же, — не очень уверенно сказал папа, — могу.
Он поерзал в кресле, вроде хотел усесться поудобней, но уселся на самый краешек, выпрямился. Похлопал себя по коленям и посмотрел на полковника. А полковник посматривал то на него, то на меня и, кажется, чуточку усмехался. Папа покашлял, похмыкал, а потом начал:
— Видишь ли, доброта — это такое чувство… нет, конечно, не чувство, а скорее такое свойство человеческого характера, когда… хм… человеку хочется делать другим людям… хм-м… добро, впрочем, посмотрим, что говорит об этом толковый словарь Ушакова, — и папа пошел к стеллажу и достал толстенный том Ушакова.
— Доброта — это хорошо, Маша, — сказал полковник уверенно и сразу задумался, — но, понимаешь, не всякая доброта нужна…
— А что же все-таки это такое? — спросила я настойчиво.
— Ну, как тебе сказать? — пробормотал полковник. — Доброта — это, — он покрутил рукой в воздухе, — ну, словом, когда тебе хочется делать другому человеку только хорошее, помогать ему и так далее…
— Любому человеку?
— Ну, нет, — сказал полковник решительно, — плохому человеку, пожалуй, не стоит…
— А как я узнаю — хороший он или плохой? — спросила я. — И потом, разве плохому человеку не надо помогать, чтобы он стал хорошим?
— Надо, конечно, — сказал полковник быстро, — но ведь есть такие, которым уже и невозможно помочь…
— Значит, их надо бить?
— Ну, так уж… сразу бить…
— Вот, — сказал папа, — вот что говорит Ушаков: «Доброта» — отвлеченное существительное от слова «добрый». Хм-м. Да… В общем, доброта, Маша, — это, конечно, хорошее качество человеческой души, это значит, что тебе нравится, тебе приятно помогать людям, жалеть их… — папа поморщился, — нет, жалеть — это не совсем то. Словом, доброта — это…
— Ну, раз это мне нравится или приятно, — сказала я, — значит, это я больше для себя делаю. Ведь мороженое есть и в кино ходить — мне тоже нравится.
Папа почему-то крякнул и потер лоб, а полковник засмеялся.
— Уела, — сказал он и подмигнул папе.
— А скажите, — продолжала я, обращаясь уже к полковнику, — если я буду думать: вот этому человеку стоит делать добро, а этому не стоит, так разве я по-настоящему добрая? Если я с собой торгуюсь?
Тут крякнул полковник, а папа засмеялся. И тогда вмешалась бабушка — она, оказывается, давно стояла в дверях и слушала.
— Великий французский мыслитель Жан Жак Руссо, — сказала она, — говорил, что человек от природы добр.
— При чем тут Руссо? — досадливо отмахнулся папа. — В вопросах воспитания Руссо вообще был идеалистом…
— Руссо, Дидро и Вольтер были энциклопедистами, — гордо сказала бабушка.
— Да это я знаю, — рассердился папа, — но, что же вы хотите, чтобы…
И тут они все — папа, полковник и бабушка — начали спорить, перебивая друг друга. В воздухе носились всякие непонятные слова: «эмоции», «категории», «импульсы», какой-то «абстрактный гуманизм» и еще много-много других слов. На шум в комнату пришла мама и начала всех успокаивать и мирить, папа ткнул пальцем в мою сторону и сказал сердито:
— И вообще, она больше живет эмоциями, а рассудок у нее на втором плане.
— Ну, что ж, — сказала бабушка, — мы, женщины, всегда живем больше эмоциями, зато у нас очень насыщенная жизнь.