День лошади. (Сборник) - Коркищенко Алексей Абрамович 2 стр.


Вытолкнутый на середину комнаты, дед Хоботька одернул отбеленную солнцем гимнастерку, потоптался на месте (будто собирался пуститься в пляс) и сказал Алееву:

— Андрюха, убегут мои Чепки, бычата!.. Поломают ярмо. Кат их забери, — дед покосился в сторону бухгалтера и милиционера, — суконные дети, сняли меня с ходки на дороге… Телятам воду вез…

Следователь рассердился:

— Гражданин Хоботька, отвечайте на вопросы и не валяйте дурака. Ясно? Вечером в день пропажи товарища Музуля вами в магазине сельпо была куплена поллитровая бутылка водки стоимостью двадцать девять рублей тридцать копеек. Зачем?

— Хе! — ухмыльнулся дед Хоботька. — Ты, Андрюха, как та кума — кот украл рыбку, а она: «Вась, Вась, а где карась?»

«Скользкий тип», — подумал Алеев. Вслух он сказал:

— Гражданин, в тот же день вы нанесли товарищу Музулю оскорбление словами. Объясните.

— Брехун был покойный Юхим, очковтиратель, я ж его давно знаю. Царство ему небесное, — дед дурашливо перекрестился. — Звонит он в правление, кричит на всю бригаду: «План заготовки кормов выполнен досрочно! Силосные ямы забиты на все сто процентов!» Я был недалече, услышал да к нему: «Ты что, говорю, Юхим, тень на плетень наводишь, обманываешь власть советскую? Ты, говорю, Юхим, сельскохозяйственный вредитель. Ты, говорю, Юхим…»

— Хватит, — остановил его Алеев и усмехнулся иронически: «Стреляный воробей, разбирается в мякине…» — Синяк где получили?

— Это Чепка раздает, бык… Рогом… Сено возил я из Темного яра, — ответил дед, и следователь ясно услышал, как задрожал его голос.

— Бык, говорите? — глубокомысленно проговорил он. — Темное дело, дед Хоботька, темное дело! Проверим. Выясним. Пока можете идти.

К концу дня молва о приезде двух милиционеров и следователя с ищейкой дошла и до механизаторов, находившихся на далеких полевых станах.

Механик Максим Данилович Григораш, который был секретарем бригадной партийной организации, рассердился, что редко с ним бывало, и послал рассыльного с приказом собрать вечером партийную группу и актив бригады на совещание.

Пришел на совещание и дед Хоботька. По старой привычке он уселся около печки. Здесь он мог незаметно курить.

— Опять коники выкидывает наш Музуль! — сказал Григораш с обидой. — Какая же это голова бригады, если она пьяная… Что обещал нам Музуль, когда его ставили бригадиром? «Подниму хозяйство, внедрю передовые методы…» А что мы имеем на сегодня? Запустение в хозяйстве. Сколько можно с ним панькаться? Выговор он уже имеет по партийной линии? Имеет…

— Горбатого могила исправит, это верно, — прервал Григораша дед Хоботька. — Ты расскажи, Максим, сколько раз Музуль очки втирал колхозникам и правлению… И не пропал он, а, наверное, у кумы в станице празднует.

— Что верно, то верно, — поддержал деда кузнец Лоенко. — Музуль много наводил туману, первенство хотел по колхозу занять.

— Первенство? — спросил Григораш. — Наше хозяйство далеко отстало от других бригад колхоза — по всем отраслям. Надо подтянуться! А Музуля надо убрать. Как будто у нас в бригаде нет толковых хозяйственных людей… Взять, к примеру, ветеринара Кузьму Свиридовича Кавуна. Ему только дай простор — он наведет порядок. Давайте поставим его бригадиром. Уверен, правление колхоза утвердит его кандидатуру.

Так и было решено, как предложил Григораш.

Дед Хоботька сказал про себя:

— Одобряю. Подходящий человек.

После совещания дед подошел к новому бригадиру.

— Я знал твоего батька, — сказал он проникновенно, — вместе колхоз стягивали… Душевный человек был и отчаянный… Ты тоже вроде такой, бачу я…

— А вы не хвалите меня заранее, — сказал Кавун.

— Эге, сынок! — ответил дед Хоботька. — Это я попервах, для зарядки, а потом я с тобой поскубаюсь не раз.

…Ранним утром на следующий день, когда дед Хоботька сбрасывал с возилки пахучие доски у стен недостроенной овцефермы и на его лице играла дьявольская улыбка, вдруг увидел он около себя Алеева, приехавшего на «Победе» вместе с Лобовским и Кавуном, новым бригадиром. Дед застыл на возилке с доской в руках, подумав тоскливо: «Надоел. Прицепился, хоть полу отрежь».

— Имею ордер на ваш арест, — сказал Алеев торжественно.

— Ишь ты! Подозреваешь, значит? Стало быть, прощайте, православные, не поминайте лихом…

И тут неожиданно откуда-то из-под земли глухо и тягуче раздалось хватающее за душу:

— Люди добры-е-е, спаси-и-те!..

Все оставили свои дела и насторожились, напряженно вслушиваясь.

— А ведь это из силосной ямы, — тихо произнес Кузьма Свиридович Кавун. — Ямы-то пустые.

Удивленный Лобовский не успел возразить: все бросились за овчарню к ямам. Дед Хоботька, не мешкая, отцепил зачем-то вожжи и рысью пустился туда же.

Сгрудившись у края отвесной пятиметровой ямы, все разом заглянули вниз и отшатнулись от неожиданности: там на клочке сена лежал Музуль, заросший, похудевший (Выпрыжкин сказал бы «усохший»), но живой-живехонький. «Усохший» Музуль лежал неподвижно и тянул нудно, надоедливо и, кажется, совершенно равнодушно:

— Люди добрые, спа-си-и-те-е…

Около него лежали куски хлеба, помидоры, разбитый арбуз и белоголовая бутылка.

— Вот так штука! — воскликнул Хоботька, первым придя в себя. — Прячется, как собака от мух, а ему царство небесное поют. Держи вожжи, Юхим! А то сегодня гуляшки, завтра гуляшки, как бы не остался без рубашки. Андрюха, иди на помощь!

Объединенными усилиями бывшего бригадира извлекли из силосной ямы и поставили пред очи председателя колхоза.

— Это вы!.. — горько произнес Лобовский. — Что же это вы, понимаешь ли?.. Анекдот, ЧП на всю черноземную полосу сотворил. Прославился, пропал!.. В яму силосную свалился… А доложил! Я телеграммы в три адреса еще три дня назад дал о стопроцентном выполнении плана заготовки силоса. Ты преступление совершил, понимаешь ли, введя меня в заблуждение! Товарищ Алеев, зафиксируй.

— Как вы попали в яму? — спросил Алеев.

— Оступился я, — осторожно ответил Музуль и так яростно блеснул белками глаз на деда Хоботьку, что тот зябко повел плечами.

— Выясним. Проверим, — сказал Алеев, неизвестно почему пожимая руку деду. — Дед Хоботька, вы свободны. А с вами еще встретимся, гражданин Музуль. Прятаться в силосную яму от государственной ответственности — здорово, не ожидал от вас.

Считая свое положение в колхозе незыблемым или, может быть, ничего не поняв из происходившего, Музуль крикнул своему бывшему шоферу:

— Машину ко мне!

— Как бы не так! — озорно сказал Хоботька, подмигнув другим. — Машина уже не ваша, гражданин, а наша. Хошь на возилку?

— Опять ты суешься со своей возилкой! — гневно вскричал Музуль, подступая к деду Хоботьке со сжатыми кулаками. — Я тебя вон из колхоза!.. — Но вдруг остановился, обвел все вокруг взглядом, увидел Кавуна, Лобовского, собравшихся возле овчарни колхозников и оборвал речь, будто язык прикусил.

«Почему он так сказал? — подумали все. — Значит, Хоботька еще как-то совался к нему с возилкой?» Думали-гадали, но так и не дознались, каким образом Музуль оказался в силосной яме. Об этом молчал сам Музуль, молчал и дед Хоботька.

Стена

Дед Хоботька появился на МТФ в огромном картузе, искусно сшитом бабкой Дашкой из старого пиджака. В нем дед был похож на иностранца — так утверждали хуторяне. Картуз надежно защищал Хоботьку от солнца — в этом заключалось главное его преимущество, и этого было достаточно, чтобы носить самодельный головной убор с достоинством.

Должность на ферме дед имел неопределенную: обучал молодых волов искусству ходьбы в ярме, возил молоко на сливной пункт, снабжал животноводов свежей ключевой водой. И еще он делал все, что ему сверх того поручали.

Первые дни дед Хоботька присматривался к людям, к делам их, изучал порядки на МТФ (заведующего фермой Платона Перетятько он не изучал — и так знал хорошо), а потом провел беседу с доярками и телятницами.

…Произошло это после обеда. Платон Перетятько спал в тени телятника на куче перепревшего навоза; девушки, перемыв бидоны и выстирав ветошь, вели беседы и рукодельничали.

В комнатах дежурки было неуютно. На стенах висели почерневшие, засиженные мухами плакаты, над задымленной печью качались черные нити паутины.

Дед Хоботька, сняв картуз и пригладив остатки рыжих волос, присел к девушкам на завалинку.

— Девчата, а девчата, — сказал он проникновенно, — а если парубки на ферму забегут, стыдно, небось, нам будет, а? Причепурить бы тут, побелить бы, а котел перенести на кабицу. Как вы думаете, девчата?

— Мы бы, дедушка, хоть сейчас, с удовольствием, да как же без указаний? — отвечают девушки наперебой. — Платон сказал: «Инициатива — дело хорошее, но зачем тогда я на ферме?»

— На что вам указания? Девчата вы хорошие, сами хозяйнуйте! Коль плохо сделано — сделайте лучше, по-людски, без всяких указаний, на биса они вам нужны! Я, девчата, кабицу подправлю, котел перенесем. Глина — рядом, вода — в бочке… Начнем, девчата? Мастерок я прихватил с собой, мел и щетки есть… А, девчата?

Девушки переглянулись, перемигнулись, отложили в сторону кружева и платочки и взялись за щетки.

Необычные звуки и жаркое солнце, заглянувшее за глухой угол телятника, разбудили Платона Перетятько. Помятый и красный, он вышел из-за телятника и остановился посреди двора в тупом недоумении. В «дежурке» звонко смеялись и пели девчата; все забрызганные мелом, они носились по двору с ведрами и щетками. Около куста бузины, напевая «Ой да ты, калинушка…», ловко орудовал мастерком дед Хоботька, перекладывая кабицу.

— Что-о тако-е? — рассерженно сказал Перетятько и, выпятив живот, пошел к деду. — Разве я тебе давал указание ремонтировать печку?

— А зачем, милок, указание? — ласково ответил дед. — Мы сами с усами.

Платон Перетятько еще пуще рассердился:

— Кто тут заведующий: ты, дед Хоботька, или я — Платон Перетятько?

— Ты, Платон Перетятько, ты! — не теряя доброго настроения, отвечал дед.

— Так, стало быть, авторитет мой не подрывай!

— Зачем же мне подрываться под твой авторитет? Я, милый, не хорек! Ты человек занятой, разве упомнишь насчет всего распорядиться? Вон там, где ты спал, видел я, стена опузатела и трещины пошли по углам. Перекладывать ее надо, пока не упала.

Перетятько достает папиросу и досадливо хмурится. Прикурив, он долго смотрит на Хоботьку, затем одергивает серую измятую рубашку под ремешком и нетерпеливо топчется на месте.

— Ну и что с того, что опузатела! — раздраженно отвечает он минут через десять. — Она уже два года такая. У Акульчихи видел?.. Хата двадцать лет стоит пузатая с четырех сторон, и ничего — стоит… И вообще, дед Хоботька, не лезь, куда тебя не просят!

Прилепив последний комок глины к трубе, Хоботька старательно разглаживает его. Печь готова, но настроение явно испортилось.

— Громом бы тебя напугало, — бурчит он. — Ты ему сам-сем, а он тебе: сам съем. Гуртом надо думать…

— Без тебя думают, говорю тебе, дед Хоботька. Я думаю, председатель приезжал — тоже думал… Начальство — выше, начальству видней… Выстоит стена… У Акульчихи двадцать лет как опузатела хата…

— Эх-хе-хе! — тяжело вздыхает дед. — Чужой дурак — смех, свой дурак — грех!

— Не ругайся, дед Хоботька! — говорит Платон. — Я сюда для руководства поставлен! Ты подсобное лицо на ферме, а я заведующий! Инициатива — дело хорошее, но зачем тогда здесь я — Платон Перетятько?

— Плети плетень… — дед сплевывает и, на ходу свертывая цигарку, идет в тень дежурки перекурить.

Кисет у него кожаный, с круглым дном, а табак зверский. Говорят, что мухи, попадая в синее облако его цигарки, мгновенно падают на землю.

— Говорю тебе, не нужно перекладывать стену, — умиротворяюще молвит Платон, подходя к дежурке, и присаживается рядом с Хоботькой на землю. — Выстоит… Саманная стена, она, брат, стоит, пока не упадет…

Как только присел Платон Перетятько, навалилась на него сладкая дрема, обвила страстно, придавила, согнула; ноги-руки налились истомной тяжестью — не пошевелить; тают кости, тело слабнет, теряя опору… Из раскрытого рта выпадает желтый огрызок папиросы.

Дрожит марево над горизонтом. Далеко-далеко, оторванный от земли, плывет по неподвижному воздуху длинный поезд. Душно, жарко. Утомительно стрекочут кузнечики, воробьи купаются в луже под бочкой. Платон спит, свесив голову на грудь. Дед Хоботька сидит молча, курит. Рядом лежит новый картуз из старого пиджака. На глянцевой розовой лысине, окаймленной рыжим пухом, скопились росинки пота.

Девушки вдруг запевают в дежурке:

Ой ты, зима морозная!..

Песня рвется из выбеленных комнат в открытые двери, звучная, задорная. Платон Перетятько перепуганно вздрагивает и просыпается на миг. Моргнув бессмысленными, покрасневшими от сна глазами, протягивает ноги и сам вытягивается у стены.

— Очнись, Платон! — толкает его Хоботька. — Съедят тебя мухи.

Тот ворчит, что-то бормочет.

Взяв кнут в руки, дед стоит некоторое время в раздумье около Перетятько. Ему хочется отстегать его, но, преодолевая это желание, дед уходит к своим бочкам.

Каждый день тащил упрямый Хоботька заведующего за телятник, к стене, и кричал:

— Смотри, Платон, она еще больше опузатела, а трещины дошли до фундамента! Давай перекладывать! У пруда замес сделаем, самана наробим! Девчата согласны, я говорил с ними.

Девушки сбегались на крик, поддерживали деда; но Платон был упрям и строптив, точь-в-точь молодой бык Чепка.

Лицо его наливалось кровью, он свирепел:

— Вы думаете, я глупее вас?! Сам знаю, что мне делать. Не суйте своего носа в чужой огород! — И, сжимая кулаки, кричал на деда Хоботьку: — А ты, старый, не покушайся на мой авторитет! Не то худо будет!

Целый месяц осаждал въедливый дед Платона Перетятько — и зря.

И однажды на МТФ случилось необычайное Происшествие.

В тот злосчастный день дед Хоботька и Перетятько сидели в тени телятника под пузатой стеной и снова — в который раз! — судили, как долго еще будет стоять она, эта стена.

— Завалится стена, Платон, — убеждал дед, еле сдерживаясь, чтобы не разругаться. — Смотри, щели-то как расширились! Хоть бы подпоры поставить, а то и до худа не далеко, еще придавит какую скотиняку.

— Ты здесь кто? — усовещивал деда Платон. — А-а… Видишь! А я — кто? Заведующий. Я смотрю куда? На стену. Стена какая? Стена пузатая. Я даю указание перекладывать ее? Не даю. Почему? Потому, что она еще до страшного суда выстоит… В общем, это не твое дело… Получил указание — работай, не получил — спи… — Перетятько потягивается на мягкой навозной трухе, подгребает на ощупь под голову пять-шесть сухих кизяков и блаженно закрывает глаза. — Ты, дед, не беспокойся, — говорит он заплетающимся языком. — У Акульчихи двад-с-с… двад-с-с… дв… ф… ф… хр… хр…

Когда Хоботька обернулся к вдруг умолкнувшему Платону Перетятько, тот уже крепко спал.

— Ах ты, елки-палки-моталки! — изумился дед и, крепко почесав затылок, пошел в телятник выяснить, как прочно держится опузатевшая стена.

С великой тщательностью исследуя трещину в углу, дед Хоботька нечаянно коснулся стены плечом и, к неописуемому ужасу своему, услышал вдруг, что где-то под крышей в разных местах громко затрещало, заскрипело, застонало. На глазах у оторопевшего деда стена чуточку отошла, затем просвет увеличился, в сарай хлынул солнечный свет, в трещину он увидел небо и траву — и пошла-пошла валиться стена от угла к углу, выгибаясь и распрямляя «пузо».

— Тикайте! — крикнул дед телятницам, чистившим сарай, и бросился с небывалой прытью вон: спасать спавшего под стеной заведующего фермой.

Поздно! Дед — на порог, а правый край стены уже лег, прикрыв Платона Перетятько. И тотчас упала вся стена, от угла до угла, охнув, ухнув и подняв тучу кизячной трухи и мусора…

…— Вытащили мы его, бедолагу, — рассказывал после дед Хоботька, — а он бледный и молчит. Помяло малость. Мы его водой, а он говорит: «Ты, Хоботька, стену толкнул, на мою жизнь покушался». Вот ты дело какое!.. То говорил — на авторитет мой покушаешься, теперь — на жизнь… Бригадир сказал мне: «Командуй пока», а указаний никаких не дал. А мы замес готовим, саман делать будем… А Перетятько что? Перетятько отлежится, мужик он крепкий. Да и наука будет впредь: не спи под пузатой стеной…

Назад Дальше