Сад Эпикура - Домбровский Анатолий Иванович 10 стр.


И спела про дождик. Про веселый летний дождик, который прошумел над цветущим лугом, наполнил чашечки цветов сладкой влагой, омыл листья, разогнал надоедливых мошек, разбудил уснувших птиц и сотворил над лугом радугу, соревнуясь с ним в цветистости. Под радугой поют птицы и благодарят и дождик, и луг за радость.

— Это не наш дождь, — сказал Колот, когда Маммария кончила петь. — Наш дождь и цветы побил, и птиц загнал в щели, и солнце, кажется, погасил…

Все снова стали прислушиваться к шороху дождя в листьях плюща, опутавшего навес за дверью.

— Кто-то идет, — сказал Метродор. — Слышите?

Осторожные шаги приблизились к сторожке и затихли.

Метродор встал и шагнул к двери.

— Узнай, кто это, и гони его прочь, — сказал Метродору Эпикур.

— Кто здесь? — спросил Метродор в темноту. — Кто здесь стоит?

— Это я, отец, — услышал он голос дочери. — Выйди ко мне.

Метродор повернул голову и взглянул на Эпикура.

— Скажи ей, пусть уйдет, — сказал Эпикур. — Дышать с нами одним воздухом опасно: мы ходили по пыльным улицам, где лежат трупы умерших.

— Ты слышала? — крикнул в темноту Метродор. — Ты слышала, Феодата, что сказал Эпикур? Уходи! Я не выйду к тебе! Зачем ты пришла?

— Чтобы увидеть тебя, — ответила Феодата, — и услышать. Ты сам говорил мне, что лишь тогда спокоен, когда держишь меня за руку, когда видишь меня, слышишь меня и думаешь обо мне. Из этих ниточек между нами оставалась только последняя: мы лишь думали друг о друге. Мне, как и тебе, было очень тревожно. Если мне нельзя подойти к тебе и взять тебя за руку, то хоть позволь увидеть тебя, освети свое лицо…

Метродор снова взглянул на Эпикура, прося его совета.

— Возьми светильник, — сказал Эпикур.

Метродор зажег фитилек плошки и снова подошел к двери, поднеся огонек к лицу.

— Благодарю, — сказала из темноты Феодата. — У меня же нет огня, чтобы осветить мое лицо. Можно ли мне подойти ближе?

— Подойди, — разрешил Метродор, на этот раз не взглянув на Эпикура. — Но лишь на мгновение!

Эпикур встал, взял из рук Метродора светильник и вернулся к Колоту и Маммарии. Метродору же сказал:

— Скажи, пусть уйдет.

— Уходи, — приказал дочери покорный Метродор. — Уходи!

С этими словами он закрыл дверь и остался там стоять, обливаясь слезами. Это были слезы счастья.

— Сколько лет твоей дочери? — спросила Метродора Маммария.

— Десять, — ответил Метродор. — Всего десять лет. — Ему хотелось сказать еще и о ее уме, о ее любви к нему, о ее смелости — ведь не каждая девчонка решится ускользнуть из дома ночью, в ненастную пору, нет, не каждая! — о ее красоте и о том, как за все это он, Метродор, любит ее, как, впрочем, и сына своего Эпикура, и жену Леонтию, и что в этой любви — его главная радость и главная боль. Но он ничего не сказал, вернулся к огню и молча сел, снова закутавшись в одеяло.

— Враги Пифагора, — словно продолжая ранее начатый разговор, заговорил Эпикур, — враги Пифагора убили всех его друзей, заманили в дом и подожгли этот дом со всех сторон. Пифагор тоже был в этом доме, но друзья не дали ему погибнуть, а сами погибли. Их было сорок. Пифагор покинул Крото?н, в котором случился заговор против него и его друзей, бежал в Ло?кры, а оттуда в Таре?нт и Метапо?нт. Нигде он не мог найти себе приюта и покоя. Тогда он ушел в святилище Муз и перестал принимать пищу. Там он и умер через сорок дней… И вот я думаю, — заключил свой рассказ Эпикур, — что самая прочная и надежная связь между людьми — это дружба.

— И я так думаю, — поддержал учителя Колот. — Первый мудрец древности Фалес говорил, что можно не думать о богах, о Вселенной, о родных, о близких, можно забыть все, но о друзьях, забывать нельзя. «Нужно помнить о друзьях, когда они рядом и когда далеко» — вот его слова.

— «К друзьям спеши проворнее в несчастье, чем в счастье» — так учил другой мудрец древности Хило?н, — сказал Эпикур. — Я же никогда не перестану утверждать, что величайшим счастьем является дружба. Никогда не чувствуют себя в равной мере защищенными влюбленные, отец и дитя, но двое друзей — как обоюдоострый меч… А ведь самое главное для покоя — чувствовать себя защищенным. Ни любовь к женщине или любовь женщины, ни любовь к детям или любовь детей не приносят нам покоя…

— Увы, — вздохнула Маммария. — Но и водой мы не насыщаемся. Но как можно прожить без воды?

— И любовь, и родственные чувства, и все другие, какие только есть, становятся вечными только в дружбе. Сами по себе они недолговечны. Вот и мы с тобою друзья, Маммария. И Метродор друг Феодате. Конечно, и отец. Но мы знаем, чего стоит любовь детей, если мы не стали им друзьями. Истина человеческих связей — в дружбе. И потому Солон[48], говорят, определял человека как существо, способное к бескорыстной дружбе.

Глава седьмая

Ливень загасил все костры и пожары. И город стал черным.

И тихим. Только на Акрополе, если долго глядеть в ту сторону, можно было увидеть слабые огоньки, которые то возникали, то исчезали снова, — это охрана Парфенона, где хранилась казна Афин, обходила с факелами многоколонный храм. И казалось, что слышны были даже крики — охранники прогоняли из-под портиков храма бродяг и афинян, решивших переждать чуму под защитой всесильной Афины-Девы.

Еще недавно город задыхался от смрадного дыма, а теперь дышал садами, мокрой землей и воздухом, в котором молнии выжгли все дурное. Дождик еще моросил, но в небе было уже спокойно, и ручьи скатывались в низины. Лишь за плотиной слышалось глухое ворчание воды, мчавшейся по дну оврага к Илиссу. Дождливая ночь кажется вдвое темнее обычной. И вдвое длиннее. Вот уже обговорено многое, и Маммария спела не одну песню. Был уже первый сон, и снова разговоры в темноте. А ночь все еще продолжается, и конец ее на востоке еще никак не обозначен. Впрочем, в старости почти все ночи таковы — бесконечно длинные.

Эпикур стоял под навесом сторожки, смотрел в сторону Акрополя и вдруг остро ощутил, что жизни осталось мало, а та, что прошла, прожита по большей части бестолково, в суете, что истины ему открылись поздно, и, хотя они подхвачены друзьями, не изменили образа жизни народа, и мало значат в его судьбе.

А что значимо? Войны, болезни, богатство, нищета, власть, развлечения. А дух, а мудрость, а разум? Человек — существо общественное. Это сказал Аристотель. И он прав. Но когда же, когда же можно будет сказать, что человек — существо разумное?

Он чувствовал себя в этой ночи сиротливо. Пришельцем из другого мира. И горько усмехнулся, подумав: «Все философы — не более чем пришельцы».

Внизу, где стоял его дом, послышались приглушенные разговоры. Эпикур вышел из-под навеса и увидел, что от дома в сторону сторожки движутся огни. «Что-то случилось, — подумал он. — Что-то недоброе». Огни быстро приближались. И вскоре он различил людей. К сторожке направлялись Гермарх, садовник Мис и огородник Ликон. Эпикур поплотнее завернулся в плащ и пошел им навстречу.

— Что случилось? — остановил вопросом Гермарха и рабов Эпикур, когда между ними было шагов десять — двенадцать. — Куда вы?

— Это ты, Эпикур? — спросил Гермарх, подняв над головой светильник. — Мы к тебе. — И добавил, помолчав: — С дурной вестью. Умирает твой брат Аристобул…

Аристобул умирал тяжело. Кричал, молил о помощи, пытался сойти с постели, метался, бился. И лицо его было ужасным, измученным болью и страхом. Он проклинал Эпикура и Гермарха, удерживавших его в постели, проклинал асклепиада Перфина, не слышал ничего из того, что говорил ему брат, не хотел принимать никакие лекарства, не смог проститься с живыми достойно и умер, захлебнувшись в крике: «Все прочь! Все прочь!» Измучил всех, истерзал души. И когда, наконец, затих, Эпикур испытывал какое-то время не скорбь по умершему брату, а облегчение. И, лишь поняв это, упрекнул себя горько и склонился в печали над братом, прикрыв ему ладонью остановившиеся глаза. Они были похожи друг на друга, Аристобул и Эпикур. У них были одинаковые глаза — большие и карие. Подарок матери…

День начался неохотно. С трудом пробился сквозь туман и погас в тумане. Тусклый день печальных забот. Тело Аристобула, по старым эллинским обычаям, натерли ароматными маслами, завернули в пурпурную ткань, положили на устланное ковром ложе и вынесли в пастаду[49]. Эпикур сам приподнял голову брата и подложил под нее подушку, сшитую матерью. Всем четырем сыновьям — Неоклу, Хайредему, Аристобулу и Эпикуру — Хайрестрата сшила по погребальной подушке, чтобы вечный сон их был согрет материнской заботой. И вот уже три подушки лежат под головами ее сыновей…

Аристобула оплакивали только один день. Так распорядился Эпикур. А на рассвете вынесли тело вместе с ложем на холм к сторожке, обложили его сухой лозой и кольями, приготовленными для виноградника, и подожгли еще до восхода солнца. Костер не угасал до полудня. Потом угли залили вином, собрали прах и наполнили им урну…

— Я останусь здесь и проведу следующую ночь в сторожке, — сказал друзьям Эпикур, когда пришла пора возвращаться в дом, где готовилась поминальная трапеза. — Тем, кто был со мною, нет больше смысла отделяться от людей. Я же останусь здесь по другой причине: мне надо подумать. Утром я вернусь к вам… — с этими словами он коснулся ладонью урны, которая стояла на убранных коврами и пурпурными тканями носилках, кивнул Гермарху, который был главным распорядителем на похоронах Аристобула, и направился к сторожке. Ему надо было подумать над тем, почему Аристобул, разделявший его учение о жизни и смерти, умер так, как умирают все, — с криком, мольбами и страхом. Разделял ли он учение только на словах? А что, если принципы, открытые разумом в течение жизни, не укореняются в душе, и она всегда останется такой, какой досталась человеку от природы, — боящейся боли, неведомого и конца? И если об этом нельзя узнать, то может ли он, Эпикур, сказать «это мой друг» о Гермархе, о Колоте, об Идоменее, о Никаноре, о Полиэне, о Метродоре? И много ли смысла в его учении, если оно помогает его друзьям только правильно рассуждать о жизни и смерти, но не жить и умирать? И верно ли то, чему он учит? Верно. Верно! Вот и богоподобный Пифагор говорил: «Уходя на чужбину, не оборачивайся», то есть не жалей о жизни, расставаясь с нею, не цепляйся за нее изо всех сил. И еще: «По торной дороге не ходи», что означает: следуй не мнениям толпы, а мнениям мудрецов. Увы, кто же следует мнениям мудрецов? Одни мудрецы… Впрочем, ведь и мудрецы учили разному: «Нет никакой разницы между жизнью и смертью» — так учил Фалес; «Смерть лучше жизни» — так, если верить Платону, учил Сократ. Многое придумано в утешение смертным таким образом, что жизнь — пустяк, напрасные тяготы, а смерть полна смысла и избавляет от страданий жизни. Но что это, если не утешение для трусов? Утешение и ложь. Этого ли достоин человек? Нет, нет и нет! Всегда и во всем человеку нужна истина. Истина же заключается в том, что жизнь — наслаждение, а смерть — ничто. Жизнь прекрасна, а смерти нет.

Вот только это и нужно знать о смерти, чтобы никогда не думать о ней. А все остальные мысли и дела посвятить жизни… Жизни, свободной от страха смерти!

«Не грусти о том, что уйдешь, а радуйся тому, что пришел» — так выглядит истина, которая лишь промелькнула перед взором Пифагора, улыбнулась Фалесу и прошла незамеченной мимо Сократа.

А что же Аристобул? Чего не понял он? Или все забыл?

Большую часть своей жизни он провел беспутно и бездумно. Он мало обращался к своему разуму, и тот за ненадобностью зажирел. И погиб прежде, чем погиб Аристобул. И значит, Аристобул умирал не как человек… Да, нет смерти, но есть умирание. Но оно недолго и нетяжко для того, перед кем сияет во всем своем блеске истина: ничего не было, нет и не будет, кроме жизни. А жизнь свою человек свободен построить по законам мудрости и красоты. Для этого ему дан разум — величайшее из благ.

— А ты, Зенон, раб! — сказал Эпикур вслух. — Ты все твердишь одно и то же: «Покорного судьба ведет, а непокорного тащит». Человек свободен! Свободен перед судьбой, перед богами, перед всей природой. Непокорность — вот его главный наставник. А ты, Зенон… — Эпикур в сердцах махнул рукой и встал. — Ты, Зенон, раб.

Он вернулся к погашенному кострищу, какое-то время стоял, опустив голову, глядя на залитый вином пепел, потом посмотрел на виноградник, потрепанный ливнем, на солнце в чистом тихом небе, на омытые дождем вязы у садовой ограды, на тропу, размытую потоками так, что стали видны старые корни олив, на дом, белеющий в глубине сада, вздохнул глубоко и подумал, что нынешние его чувства можно уподобить чувствам человека, выбравшегося наконец из глубокого темного колодца, в котором он просидел несколько дней.

Он прошел по винограднику, поправляя поваленные и спутанные грозой лозы. И пока занимался этим, размышлял над тем, что человеческие руки и виноградная лоза более родственны, чем иные люди. Руки любят лозу, лоза подчиняется им и, наверное, по-своему любит руки — теплые, сильные, ловкие, заботливые. Лоза доверчива, а руки мудры. Мудрость человеческих рук. Не в этом ли причина того, что все живое на земле испытывает наслаждение, когда прикасаются к нему человеческие руки? Мудрость человека нужна травам, деревьям, птицам, зверям, потому что мудрость человека — мудрость всего живого. И пока человек будет думать обо всем живом на земле и заботиться о нем так же, как о себе, земля останется прекрасной. Всякая жизнь равноценна. И никто никому не служит, но все друг другу помогают, потому что все они — одно, Живое.

Дождем сбило много оливок. Эпикур подбирал те, что лежали у него на пути, и складывал их на просохшие плоские камни. А земля была еще влажной, оливки на ней могли сгнить.

— Вот дело для всех, — подумал он вслух, — собрать оливки, не дать им пропасть.

Он любил соленые оливки. И зеленые, и созревшие. Обычно, особенно зимой, они составляли главную часть его завтрака — оливки, слабое вино и ячменная лепешка. И все об этом знали. Многие следовали его примеру — были воздержанны в пище. Все, кроме Аристобула. Он один, кажется, не мог понять, что самая простая снедь — оливки и лепешка — доставляет не меньше наслаждения, чем роскошный стол. Ведь даже хлеб и вода доставляют величайшее из наслаждений, если дать их голодному. Но не в этом главное. Главное же, чего не хотел понять Аристобул, заключается в том, что привычка к простой пище укрепляет здоровье, делает нас сильными перед соблазнами роскоши и освобождает от страхов перед превратностями судьбы… Нужно делать все, что освобождает нас от страха и всякой другой зависимости, от неподвластных нам вещей и обстоятельств.

Глава восьмая

Поминальная трапеза по брату Аристобулу была скромной: запасы продуктов кончались.

— Совсем не вовремя умер Аристобул, — вздыхала Федрия, — совсем не вовремя: мука на исходе, нет сыра, оливкового мдсла осталось лишь на дне… Скоро будем питаться одними бобами, как тогда, когда Деметрий осадил Афины. — При этих словах она взглянула на Эпикура. Она знала, что Эпикур не любит вспоминать то время, когда ему и его ученикам пришлось делить бобы и есть их, чтобы не умереть.

На трапезе было много людей — все обитатели эпикуровского сада. Федрия сосчитала их еще тогда, когда готовила поминальный ужин: шестьдесят человек вместе с женщинами и детьми. А еще надо было накормить и всех постоянных жильцов. Всего же набралось людей около сотни — тьма-тьмущая. Вина только ушло более половины всех оставшихся запасов. Конечно, горе, конечно, беда, тут особенно скаредничать не приходится, но ведь и завтра будет день, и послезавтра, и неизвестно еще, когда кончится проклятая чума, знать бы, кто послал ее из богов, да и помолиться ему…

По старым обычаям эллинов, плеснули из первых чаш вино на землю: совершили возлияние в честь подземных богов, чтобы пощадить тех, кто еще верил в них, — женщин. Потому женщины верят богам, что они, женщины, — охранительницы очага жизни, и готовы верить хоть в богов, хоть в звезды, хоть в камни, лишь бы защитить этот очаг. Затем выпили за здоровье живущих. И лишь потом — в память об Аристобуле, урна с прахом которого все еще стояла на убранных коврами и пурпурными тканями носилках у жертвенника Зевса, покровителя дома, установленного посреди двора. Там же горел костер, освещая жертвенник и носилки с урной. Вокруг костра и жертвенника расположились мужчины. Женщины и дети ужинали в пастаде, в доме.

Назад Дальше