— Проклятье! — проговорил Селсо, и у него сразу пересохло в горле. — Проклятье! Будь трижды проклято все! Прошло два года. Больше ждать она не может. Она состарится, и никто уже не возьмет ее в жены. Ее отец не будет больше ждать, не будет! Он и так дал мне еще два года. Два долгих, долгих года. Она не может больше ждать. Она стареет…
Повторяя эти слова несчетное число раз, Селсо пытался уяснить себе положение, в которое он попал. До сих пор он ни разу не вспомнил о своей девушке, он думал только о солнце, о небе, о зеленых джунглях. Но, неотвязно думая о небе, о солнце и зеленой листве, он тем самым думал и о девушке, хотя и не отдавал себе в этом отчета. Небо было для Селсо как бы обобщенным образом счастья. И в этом едином образе счастья растворилась и девушка и его пятнадцать еще не родившихся детей.
Через два долгих года, когда он вернется домой, он узнает, что его девушка уже замужем за другим. А это он вряд ли вынесет. Но еще тяжелей ему будет увидеть горький упрек в глазах девушки и ее отца. Ему дали два раза срок, чтобы испытать его, а он сплоховал и во второй раз: не сумел сдержать свое слово, оказался предателем по отношению к ней. Он был достоин презрения не только в глазах самой девушки и ее отца, но и всех своих односельчан. А он не мог жить среди них, не пользуясь их уважением.
Мысль, что отныне его соплеменники, которых он ценил, уважал и любил, будут его презирать, оказалась так невыносима, что ему захотелось умереть.
Индейцу очень трудно лишить себя жизни, это противоречит всем его инстинктам. Он может, как пойманный зверь, затосковать, перестать есть и постепенно погибнуть от истощения. Но индеец по природе своей так здоров, что ему редко удается довести голодовку до конца. Он не может утратить инстинкта самосохранения. Лишить себя жизни по собственной воле чуждо природе индейца.
И все же мысль о смерти натолкнула Селсо на единственно возможный и правильный выход из положения.
Ни теперь, ни когда-либо позже он не вернется в родное селение. Он не станет подавать о себе никаких вестей, и в деревне решат, что он погиб на монтерии. Таким образом, Селсо сумеет сохранить то, что для него было самым дорогим, — уважение своего клана. Он добровольно причислит себя к умершим, к тем, кто не вернулся с монтерии. Придет день, когда Селсо и в самом деле умрет. Быть может, его пристрелит разъяренный надсмотрщик или прирежет в драке товарищ; быть может, он погибнет от тропической лихорадки, или его придавит неудачно упавший ствол каоба, или укусит скорпион или ядовитая змея, или растерзает ягуар, или он утонет во время сплава леса, или… Словом, на монтерии нет недостатка в способах погибнуть естественной смертью, не накладывая на себя рук. Уж в этой-то милости судьба ему не откажет.
Теперь Селсо все станет безразлично. Отныне он принадлежит к мертвым и поэтому может делать все, что ему заблагорассудится. Он может даже бежать. Только одного ему нельзя — вернуться в свое селение. Уж лучше дать себя поймать, получить в наказание тысячу ударов плетью, лучше наброситься на своих палачей и быть пристреленным, как бешеная собака. Теперь он может нагрубить капатасу и затеять с ним поножовщину. Ему уже все нипочем. Ведь он умер, а у человека только одна смерть. А раз ему все теперь безразлично, он волен стать вожаком, заводилой и воспользоваться свободой, дарованной ему самим чертом.
Селсо уже не заботился о своем тюке, он оставил его без присмотра у костра, отправился на площадь и купил большую бутыль агуардиенте. Уж раз он решил пить, лучше сделать так, чтобы денег хватило подольше. Покупать водку бутылями всегда дешевле, чем в разлив, как бы ее ни продавали — маленькими стопками или большими стаканами.
Он залпом выпил с четверть бутыли, затем дал отпить по глотку молодым индейцам, которые толпились у входа в тиенду, и снова отхлебнул изрядную порцию. Час спустя у него появилось желание убить кого-нибудь или хотя бы как следует отдубасить. Однако сознание его еще не помутилось настолько, чтобы он отправился разыскивать дона Габриэля. В этих глухих местах индеец, даже пьяный, вряд ли отважится напасть на ладино. Но под напором своих хмельных мыслей Селсо пошел искать агентов энганчадора. На худой конец, он готов был удовлетвориться тем парнем, который показывал в полиции свою раненую ногу. Повстречай Селсо хоть одного из этой троицы, он убил бы его, в этом можно было не сомневаться. Но то ли помощники дона Габриэля преследовали новую жертву, то ли испугались пьяного Селсо, который с воинственным видом метался по городу, так или иначе, их нигде не было. Опьянение не позволило Селсо настойчиво и терпеливо разыскивать своих врагов. У него стали заплетаться ноги, и, так и не найдя применения своим силам, он побрел назад, на пустырь. Там он уселся возле костра и, бормоча всякую чушь, принялся выворачивать из земли камни и швырять их в кусты.
В это время к костру подошел еще один парень. Это был Андреу. Дон Габриэль внес и за него долг, чтобы отправить его на монтерию. Пришелец разыскивал рабочих, завербованных доном Габриэлем. Хотя он носил свои вещи в точно такой же сетке, как и остальные индейцы, он одеждой и шляпой резко отличался от всех, кто собрался здесь в ожидании отправки в джунгли.
Селсо так и не удалось выместить свою злобу на агентах энганчадора, а Андреу выглядел, как настоящий капатас. И Селсо решил рассчитаться за все сполна — выместить свою злобу на капатасе. Ведь как только колонна тронется в путь, сделать это будет уже поздно. В походе сразу вступают в силу суровые законы монтерии. Но здесь, на пустыре, его расправа с капатасом сойдет за простую драку. Полиция наложит на него штраф в сто или двести песо, но ему это безразлично. Оштрафуют ли его на десять песо или на десять тысяч, от этого ровно ничего не изменится в его судьбе — все его штрафы придется уплатить дону Габриэлю, который не захочет потерять такого хорошего лесоруба. Заставить дона Габриэля уплатить высокий штраф было лучшим способом отомстить ему. Ведь Селсо причислил себя к мертвым, и ему было абсолютно все равно, сколько проработать на монтерии — два года или сто лет. Он не собирался возвращаться назад, к живым, и любой денежный штраф, даже самый высокий, был ему нипочем.
Вот как случилось, что Селсо, желая дать выход своему гневу, обрушился с руганью на подошедшего к костру парня и набросился на него с таким остервенением, что, казалось, Андреу пришел конец.
Но Андреу привык к тяжелой работе не меньше Селсо, и, хотя он очень устал от трудного перехода через высокие горы с тяжелым тюком на спине, он все же смог дать отпор Селсо, потому что был трезв, а Селсо — пьян.
Селсо недолго дрался с Андреу. Схватка закончилась быстро и для Селсо болезненно. Он поплелся к пруду, чтобы смыть кровь с разбитого лица.
IV
Праздник Канделарии был в самом разгаре. Но вскоре он быстро пошел на спад. Все начинали чувствовать усталость: и от бесконечных выпивок, и от непрерывного веселья, шума, криков, и от споров с торговцами — от всего, что опрокинуло вверх дном их обычную жизнь. Особенно утомились сами жители сонного, захолустного Хукуцина. Они соскучились по своей привычной тишине и покою. Они лениво прохаживались по торговым рядам и покупали так мало, что приезжие купцы начали один за другим покидать город. Все были рады, когда мэр объявил об официальном закрытии праздника Канделарии. Торговцы принялись торопливо упаковывать свои товары, готовясь в путь.
Энганчадоры также взялись за дело и начали формировать колонны, готовя их к долгому и тяжелому переходу через джунгли. Последние контракты спешно визировались у мэра, и койоты просто сбились с ног, стараясь в последнюю минуту подцепить еще несколько заблудших овец.
После такого шумного и буйного праздника в городе всегда найдется с полсотни парней, дошедших до последней крайности. Чаще всего это молодые индейцы, пропившие все до нитки или спустившие в карты все, до последнего сентаво, и не знающие, куда податься. Были и такие, которые поссорились с родными и теперь почитали за счастье не возвращаться домой. От некоторых ушли их девушки, найдя себе здесь, на празднике, других женихов. Вот эти неудачники, то ли с отчаяния, то ли от стыда перед товарищами, то ли из боязни натворить невесть что, сами бегали за агентами и упрашивали завербовать их на монтерии. Теперь им было все трын-трава, а работу в джунглях они считали своего рода самоубийством. Да так оно в действительности и было. Ведь только благодаря исключительно счастливому стечению обстоятельств завербованный мог вернуться домой.
Так в самые последние часы, совсем неожиданно для энганчадора, готовая к маршу команда нередко увеличивалась на десять, а то и на двадцать человек, которых еще три дня назад одна мысль об отправке на монтерии привела бы в ужас.
1
Дон Рамон Веласкес был предпринимателем, финансировавшим команду «Рамон», а дон Габриэль, который в силу своей неиссякаемой энергии, изворотливости и бесчестности вербовал в два раза больше людей, чем дон Рамон, — дон Габриэль Ордуньес был всего лишь его компаньоном. Однако теперь дон Габриэль твердо решил перестать делить доходы с доном Рамоном и начать вести дело самостоятельно. Правда, у него был договор с доном Рамоном. Но кто обращает внимание на договоры, когда выгодней их нарушить? В своих размышлениях о необходимости нарушить договор с доном Рамоном дон Габриэль зашел уже столь далеко, что не мог бы поклясться перед мадонной в долговечности своего компаньона. Он ждал только подходящего момента, чтобы иметь право сказать себе, что таково предначертание судьбы, что осуществилась воля господня и что ему, дону Габриэлю, просто-напросто повезло.
В прошлом году дон Габриэль только вербовал рабочих, собирал их всех в Хукуцине на праздник Канделарии и визировал там контракты у мэра. Но хозяева монтерий платят значительно более высокие комиссионные, если энганчадоры лично доводят рабочих до места, ибо тогда монтерия не терпит никаких убытков — энганчадоры сами отвечают за то, чтобы все рабочие, подписавшие контракт, прибыли на разработки. Когда же доставку пеонов берут на себя надсмотрщики с монтерий, хозяева лесоразработок несут определенный материальный урон — ведь дорогой завербованные и гибнут и убегают, а управляющие расплачиваются с энганчадором за всю команду, которая была набрана в Хукуцине.
И, хотя надсмотрщики были отнюдь не кроткими пастушками, а скорей палачами, усердно работавшими на свои компании, переход через джунгли, возглавляемый надсмотрщиками, казался воскресной прогулкой по сравнению с переходом под командой энганчадоров. Если надсмотрщик терял человека в пути, то управляющий монтерией грубо орал на него и грозил вычесть из его жалованья убытки, понесенные компанией. Но дальше этих угроз дело не шло. Вечером провинившийся надсмотрщик и управляющий сидели вместе в кабачке и выпивали, а убытки шли за счет компании.
Если же рабочих на монтерию гнали сами вербовщики, все обстояло совсем по-иному — компания никаких убытков на себя не брала. Случалось, что завербованный рабочий обходился энганчадору в двести, а то и в триста песо — энганчадор давал за него выкупные, вносил штрафы или рассчитывался с его кредиторами. И если такой рабочий не доходил до монтерии, то энганчадор вынужден был платить за него из собственного кармана. И именно поэтому поход команды во главе с энганчадором отнюдь не напоминал праздничного шествия стрелкового общества.
Дону Габриэлю уже давно хотелось порвать свои отношения с доном Рамоном Веласкесом и самостоятельно заняться этим выгодным промыслом, но ему мешало одно обстоятельство: дон Габриэль совершенно не знал джунглей. Он не смог бы довести до монтерии и десяти человек, не пожелай они идти добровольно. Правда, в молодости дон Габриэль торговал скотом и знал, как гонят скот на базар. Рабочих на монтерию гнали тоже как скот, но тем не менее надо было изучить разные хитрые приемы, чтобы держать команду в повиновении. Как ни запуганы и ни забиты молодые индейцы, у них, что ни говори, больше ума, нежели у коров, овец и свиней. И кто знает, не взбредет ли им в голову, несмотря на их растерянность и полное невежество, воспользоваться оставшимися крохами своего разума и исчезнуть во время похода. Мысль о том, что более развитые рабочие могут посеять смуту среди своих товарищей, поднять бунт или даже восстание, энганчадорам и в голову не приходила; подобную возможность они просто не допускали. Вербовщики считали, что если индеец и способен совершить побег, то только в одиночку. Случалось, что одновременно убегало двое завербованных, но бежали они в разных направлениях. Всех капатасов немедленно рассылали в погоню за беглецами, и команда оставалась, можно сказать, без охраны. Все завербованные могли бы воспользоваться этим и разбежаться, и энганчадоры оказались бы бессильными что-либо предпринять. Им пришлось бы вместе с погонщиками скакать назад в город и звать на помощь полицию, чтобы выловить беглецов, успевших скрыться в окрестных селениях. Однако такие массовые побеги никогда не происходили. Когда убегали два или три человека и команда оставалась практически без охраны, индейцы тут же разбивали лагерь, варили еду и ложились спать. Надсмотрщики, вернувшись с облавы, находили индейцев всех до единого там, где они их оставили. Точно так же ведет себя стадо коров, которое останавливается, как только погонщики устремляются за отбившимся животным. Коровы топчутся на месте, щиплют траву, отдыхают и терпеливо ждут, пока не вернутся погонщики и, щелкая бичом, не погонят их на базар или на бойню.
Чтобы начать вести дело самостоятельно, дону Габриэлю не хватало только одного — умения вести рабочих через джунгли на монтерию. Стоит ему хоть раз проделать этот путь с таким опытным энганчадором, как дон Рамон, и он станет мастером своего дела и сможет обойтись без компаньона. Вот почему дон Габриэль так уговаривал дона Рамона не передавать рабочих в Хукуцине представителям компании, а самим вести их на монтерию. Дело это сулило изрядные барыши, и дон Рамон недолго возражал, хотя, вообще говоря, он предпочитал рассчитываться с компаниями прямо в Хукуцине. С годами он отяжелел, и утомительный переход через джунгли пугал его.
2
Для того чтобы сказать, что легче — пройти через Альпы или через джунгли, — нужно не только знать оба эти маршрута, но и провести по ним отряды.
Ганнибалу[3], который провел войска через Альпы, никогда не приходилось вести полки через джунгли Центральной Америки. А Кортес[4], который провел войска через джунгли, не имел случая форсировать со своей армией Альпы. Кортес оставил в джунглях пятую часть своих солдат, не достиг поставленной цели и привел назад свою армию еще более потрепанной, чем были войска Наполеона после русской кампании.
Тот, кто бывал в джунглях и представляет себе, в каких условиях протекал поход Кортеса — у него не было ни снаряжения, ни резервов, ни проводников, никто в отряде не знал джунглей, никто не представлял себе, что окажется за ними (картой им служил лист чистой бумаги), — тот поймет, что Кортес провел бы армию через Альпы парадным маршем, под звуки духового оркестра.
Поход Ганнибала через Альпы — очень важное историческое событие, все мельчайшие подробности которого школьники должны вызубрить наизусть. Походу же Кортеса через джунгли уделяется даже в мексиканском учебнике истории всего несколько строчек, а иногда о нем и вовсе не упоминается. И никто не считает это пробелом в истории Мексики.
Однако оба эти похода равноценны с точки зрения отваги и силы духа их участников. Пройти через джунгли войскам с артиллерией труднее, чем через Альпы, в этом не может быть сомнения. Но поход Ганнибала был поворотным пунктом в истории и цивилизации европейских народов, которые после разгрома Карфагена стали наследниками финикийской культуры, в то время как поход Кортеса не имел никакого влияния на историю Америки, и сейчас его вспоминают только как пример необычайной отваги. Если бы Кортес и добрался до тех мест, к которым стремился, его поход все равно не приобрел бы исторического значения, ибо, даже достигнув цели, он не нашел бы там ничего интересного. Конечно, Кортес еще не мог этого знать. Перуанское государство и Панамский перешеек были открыты другими путями. И все же даже в наши дни, четыреста лет спустя, такой поход, предпринятый с тем же количеством людей и с тем же военным снаряжением, явился бы грандиозным предприятием, причем половина солдат не вернулась бы. Если бы полководцу удалось привести из такого похода хоть треть своих солдат назад, он заслужил бы славу, которой не покрыл себя ни один генерал в войне тысяча девятьсот четырнадцатого года.