А когда бои начнутся, все зажиточные казаки должны на коней сесть.
Вчера еще Брянцев хотел из села выехать, да запил не вовремя. Глушит самогон и глушит. И поп отказался, и купец не может тягаться с вахмистром. Один Копач марку держит.
В то время, когда Тимка с Кирькой во двор вошли, Брянцев с Копачом в избе сидели. Тимка было в сенцы, да ничего не вышло: на запоре они, и кобель спущен.
Кобеля Тимка не боится, а с запором ничего не сделаешь. Разве щепочкой крючок подцепить?
Тимка иногда делал так, когда Павлинка одна дома оставалась. Закроет сенцы на крючок, а он щепочкой раз — и вот он, как из-под земли.
Тогда, конечно, проще было — ни отца в избе, ни матери. А сейчас вон как бубнят, спорят, похоже...
— Что ты там? — шепчет Кирька. — Дома, што ль, никого нет?
— Угадал. Видишь, двери на запоре. Пошли, в другой раз как-нито.
— А што там гудет, Тимка?
— Самовар, наверно.
— Ври да не завирайся, — шмыгает носом Кирька. — Хозяев нет, а самовар гудет? Ищи дурачка, это Копач с вахмистром разговаривает.
Вот тебе и раз! Кирька тоже знает. Интересно, спрашивает, о чем они там? Может, планы какие строят?
— Иди послушай, — советует Тимка. — Если спина чешется. Мне неинтересно.
— У тебя ж отец в красных.
— Ну и что?
— Значит, интересно. Может, они шлепнуть его хотят.
Глупый Кирька, а соображает. Вот и пусть сам идет. Если поймают, какой с него спрос? Надают по шее, отпустят. А если я попадусь...
— Не могу, Тимка, — мнется Кирька. — Я, знаешь, какой стеснительный...
— Стеснительный? Скажи лучше — трус.
— А ты храбрый?
— Мое дело.
— Покажи.
— Покажу.
— Не покажешь, не покажешь!
— Хорошо, Кирька Губан, — бледнеет Тимка. — Стань у ворот, смотри в оба. Чуть што — свисти. Если сбежишь, — он сжимает кулак, — нанюхаешься.
Согнувшись, Тимка шмыгает мимо окон, отыскивает щепочку потоньше, на цыпочках поднимается на крыльцо. Глухо звякает крючок, совсем глухо, едва слышно. Чуть-чуть приоткрывает Тимка дверь, боится, как бы не скрипнула.
Нет, не скрипнет копачевская дверь, надежно смазаны петли. Нередко приходится открывать их ночью нежданным гостям вроде Брянцева.
Теперь и пролезть можно. И снова на крючок закрыться. А в случае чего — в сенцах спрятаться. Они у Копачей такие — вся смекалинская мазанка войдет.
На этот раз Тимке везет отчаянно. Кто бы мог подумать — вторая дверь — из сеней в комнаты — приоткрыта. Жарко, стало быть, Копачу с Брянцевым. Сидят они в «зале», в передней комнате, самогон пьют, огурцами с капустой заедают. Брянцев молодой, очки на цепочке держатся. Голова в завитушках, кудрявее, чем у барана.
Тимка на всякие хитрости мастер: лег на пол, к приступку прижался. И выглядывает одними глазами.
По разговору судить, Брянцев с Копачом давно спорят. Копач какого-то Тихона клянет, бандитом называет, будто сам святой. Брянцев кудряшками потряхивает, огурец пальцами ловит, посмеивается. Надо, объясняет, съездить к Тихону, поговорить. Копач ему свое доказывает, мол, с бандитом — бандитский разговор. Он у китайцев даром золото гребет, а с нас две шкуры спускает.
— Давай, Прокоп, пока суть да дело, к Тихону махнем, — сосет огурец Брянцев. — Самогону захватим, гульнем денек. И Тихона заодно пощупаем.
— На то согласен, — Копач поднимает рюмку. — Я тем временем на жеребца пузатого надавлю, чтоб список вовремя составил. Сам назвался сдуру.
— Неужто ты без списка этого не знаешь — кому воздать по заслугам? — ухмыляется Брянцев.
— Знать-то знаем, но все же спокойнее, когда другой укажет.
Ничего непонятно Тимке, про что разговор. Какой-то Тихон, жеребец, список...
В самую неподходящую минуту свистнул Кирька. Тимка ползком, ползком — и к двери. Крючок скинул, на двор махнул. Только из калитки нос высунул — Павлинка навстречу.
— Здравствуй, Тимка. У нас был?
— Тебя проведать хотел. А ты куда ходила?
— У Козулиных сидела. Ой, какой ты бледный, Тимка?!
— Ничего не бледный.
— А Кирька пошто убежал?
— Не знаю.
Дотошная эта Павлинка, все выпытывает.
— Опять тайна, Тимка. Опять? Я от тебя ничего не скрываю.
Что тут делать, хочешь-не хочешь — открывайся.
— Ладно, пойдем на берег, поговорим. Не сюда, от избы подальше.
Страшную клятву требует Тимка от Павлинки. Всеми святыми клянется она «ничего не сказывать ни матери, ни отцу, ни прохожему молодцу». А если проговорится, гореть ей в геене огненной сорок сороков, еще столько и еще полстолько.
Все рассказал Тимка — и про что с батяней разговаривал, и как разговор в сенцах подслушал.
— Нехорошо, Тимка, подслушивать, грех.
— Знаю, — мнется Тимка. — Говорю, Кирька подзудил. Все одно я ничего не понял.
Неприятно Павлинке, что Тимка так сделал, все время думала, что он честный. И еще нехорошо: всегда он себе выгоду ищет.
— Странный ты, Тимка, — Павлинка задумчиво теребит косу. — Отца своего жалеешь? А думаешь, мне моего не жалко? Хоть и не родной. Случится беда, как мы без него жить будем?
Права Павлинка, ничего не скажешь. А если скажешь, разве поймет? Правильно маманя говорит: «Сыт голодного не разумеет».
— Батяня мой, если хочешь, не о себе — о всех людях думает. Прискачут семеновцы — полдеревни пересекут, кого в расход пустят. Нешто они партизаны?
И Тимка верно говорит. Вот и пойми, где правда?
Думает Павлинка о том, о сем. По совести разобраться, ни ее мать, ни Тимкина не виноваты, что война идет. А кто виноват? Отец говорит — красные, Тимка долдонит — белые. А все-таки страшно, если пол-Межгорья пересекут.
— Ладно, Тимка, о семеновцах я тебе кой-што скажу, — решает Павлинка. — Только чур-чур! Клянись по всей правде, самым што ни на есть святым.
— Честное солдатское! — выпаливает Тимка.
— А про бога почему не говоришь?
— Батяня сказывает, бога нет.
— Ой, Тимка, грех какой!.. Ну, слушай: отец Григорий Брянцеву бумажку пишет, список по-ихнему. В той бумажке сказано: кого пороть, кого к стенке поставить — расстрелять, значит. Брянцев говорит, што Межгорье наше — самое партизанское гнездо, и его, мол, разорить надо.
— Еще што?
— Больше ничего.
«Так, — соображает Тимка, — надо батяне передать. Записку написать, в бересту ее — и в пещеру, как договорились...»
— Слушай, — спохватывается Тимка, — когда семеновцы в Межгорье собираются?
— Не знаю.
— Эх, ты! Это ж самое главное. Узнать можешь?
— Как? — удивляется Павлинка.
— Ну, может, проговорятся по пьянке. Маманю спроси. А попову бумажку не достанешь?
— Зачем?
— Партизанам отдать. Сходи к попу, разведай.
— Ага, сейчас разбегусь! — сердится Павлинка. — Приду к батюшке, ручку протяну: «Отец Григорий, дайте ту бумажку...»
Верно Павлинка говорит, не подумал он. Вот если б подсмотреть, куда поп бумажку положит. А как подсмотришь? Не будешь день-деньской под окнами сидеть.
— Ты про Тихона не слыхала, Павлинка?
— Про какого Тихона?
— Брянцев твоему отцу говорил: Тихон, Тихон — и больше ничего.
— Не слыхала...
Мало что выведал Тимка у Павлинки. То ли боится она, то ли в самом деле не знает. Придется самому покумекать.
— Павлинка-а!..
Это Дарья Григорьевна кричит. Ребята мигом вскакивают с колодины.
— Не бойся, никогда тебя не выдам, — прощается Тимка. — Пороть, стрелять, жечь будут — ни словиночки не скажу.
— Иди, иди! — Павлинка шутливо хлопает его по спине. — Ты у нас герой известный.
— Ой, больно, Павлинка!
— Извини, забыла.
— Ничего, до свадьбы заживет, — улыбается Тимка. — Покедова!
Тревожно спалось Тимке в эту ночь. Записку свою он в пещеру отнес. Да мало ли что может случиться? Пещеру не найдут или Копач где-нито подкараулит. А вдруг вот-вот семеновцы в село ворвутся? «Подавай, скажут, поп, ту бумажку, по которой стрелять и вешать!»
И начнут по селу рыскать, всех подряд таскать.
Как ни крепился Тимка, пришлось все мамане рассказать. Не может один управиться. Кирька не помощник, Павлинка не совсем сознательная. Верно, что не отряд — две калеки с половиной.
Татьяна Карповна внимательно слушает, не перебивает. К глазам фартук подносит. Молча притянула сына к груди, крепко поцеловала.
— Не тревожься, Тимошенька. Авось не пропадем. Спи.
Хорошо ей говорить — спи. Не ей батяня задание дал...
Два дела не дают покоя Павлинке. Первое — как узнать про семеновцев, когда в село собираются; второе — как у попа список стянуть.
Сказала она Тимке, что не хочет к попу идти, а теперь вот подумала: зря сказала. Жалко ей межгорских, сама на себе плетку испытала.
Брянцев с Копачом с утра забутыливают. На десять рядов все меж собой пересудили.
Сидит Павлинка на крылечке, солнечные зайчики пускает. Старое зеркало, облезлое, а хорошо солнце ловит. То на Полкана наведет, то на Рыжуху однорогую. А тут возьми да в окошко на Брянцева пусти. Щурится Брянцев, мигает лупоглазо, понять ничего не может. Наверно, думает, чертики в глазах золотятся.
Сидит Павлинка, пускает зайчиков, а сама размышляет, как к батюшке подкатиться. А когда долго размышляешь, обязательно что-нибудь придет в голову.
Вот и сейчас пришло.
Входит Павлинка в комнату, будто косынку забыла, и так, между прочим, говорит отцу, что, мол, ими отец Григорий интересуется. Сказала и — от ворот поворот.
Копач мигом за эту нитку цепляется. А ну, кричит, зови сюда батюшку, хватит ему трезвенником быть. Да што б нес то, что обещал.
— Ладно! — кричит с порога Павлинка. — Скажу-у!
Отец Григорий как раз в церковь собирался. Как услышал, что зовут его дружки-приятели, и про то, что нести нужно, — позеленел с испугу, засуетился, из комнаты в комнату забегал. Шкатулки перебирает, из одной в другую что-то прячет. А потом на божницу полез, вроде лампадку поправить.
Матушка Серафима, толстая, будто квашня на выходе, за ним семенит, пухлые руки ломает: «Одумайся, отец Григорий! Красные придут — непременно за то повесят».
До тех пор не успокоилась, пока отец Григорий не пообещал ничего Брянцеву не сказывать, никакой бумажки не давать.
— А идти надобно, — убеждает себя поп. — Меж двух огней горю. И нет паче спасения, как на небеси. Аминь!
Павлинке то и надо было. К матушке у нее особый подход. «Давайте, матушка Серафима, полы вымою». — «Вымой, чадушка, вымой, а я ужо чаем с вареньем попотчую». — «А вы погуляйте пока». — «Чего ж мне гулять, я в горенке полежу. В горенке у нас чистенько, ничего там не надо».
Только Павлинка за тряпку взялась, Тимка на поповский двор прикатил. Увидел попадью, поклонился, поздоровался. «Не надо ль, матушка Серафима, дровец наколоть!» — «Как же не надо, вон чурбаков сколь навалено».
Переглянулись Тимка с Павлинкой — и ну поповский дом обихаживать. Она пол голиком шоркает, он чурбаки на мелкие части крошит. А тут Кирька подоспел.
— Ты чево, Кирьян? — вытирает лоб Тимка. — Случилось што?
— Ничего не случилось. Иду мимо, смотрю, топором тюкаешь. Дай, думаю, дружку подмогну. За сколь подрядился?
— За так с четвертаком, — подмигивает Тимка. — На-ка помахай, мне в дом сходить надо.
— Слушай! — Кирька тянется к Тимкиному уху. — Говорят, поп донос написал на всех, кто партизанам помогает.
— Слыхал.
— Вот бы тяпнуть.
— Хорошо бы, — соглашается Тимка. — Ну, ты коли дрова. Мы поищем.
— С кем?
— С Павлинкой.
— И она тут?
— Тут. Полы моет.
— Поди ж ты! — крутит картузом Кирька. — Не сговаривались, а разом прикатили.
— Потому и пришли, што своих жалко.
Тимка вроде попить пошел. Берет ковш, лезет в кадку. А в ней воды на самом донышке. Гремит ковшик по пустому дну, попадью будит.
— Што ты там, Павлинушка?
— Спите, матушка, спите. Я сейчас по воду сбегаю.
А сама на божницу глазами показывает.
— Што там? — не понимает Тимка. — Лампадка тухнет?
Павлинка ничего не говорит, все руками показывает. Догадался Тимка, к божнице тянется. А божница высокая, не достанешь. Хоть на цыпочках, хоть как. Нужно стул иль табуретку подставить.
Надо бы Павлинке стул поднести, а ее страх взял — бога вспомнила. Смотрит на нее дева Мария, скорбно так, жалобно, вот-вот слезы покатятся. Мерещится Павлинке, будто дева Мария головой покачивает, губами шевелит: «Бога побойся, Павлинка, гореть тебе в геене огненной!»
Не помнит она, как за дверь выскочила, калиткой хлобыстнула. Бежит, сама не знает куда. У Тургинки едва очнулась.
Оглядывается — Кирька рядом стоит, за рукав тянет.
— Чего ты, Павлинка. Иди полы домывать. Неровен час — попадья хватится.
Идет Павлинка, а ноги будто ватные, не слышно их. Губы словно молоко с водой. Все молитвы со страху забыла.
— Што Тимка делает?
— Тимка — тю-тю! — смеется Кирька. — Ищи ветра в поле. И бумажка тю-тю. Поняла?
— И ты знаешь?
— «Знаешь», — выпячивает живот Кирька. — Никакую тайну от меня не спрячешь.
— Тогда идем, — торопит Павлинка.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В ТАЙГЕ
У Кирьки мать тяжело заболела. С каждым днем ей все хуже и хуже. Бабушка не дремлет возле дочки. Подслеповата бабушка, ощупью по избе ходит. Кирьку всяко ругает: никогда варнака дома нет.
Ни ворожба, ни травы не помогают мамке. Сохнет и сохнет. Криком кричит, особо когда солнце на закате. Голову, говорит, ломит, сердце останавливается.
Отец вторую неделю без хлеба сидит. Бабушка одного Кирьку в тайгу гонит. А Кирька боится. Тайги боится, волков, дезертиров. Их, сказывают, по лесам — тьма-тьмущая.
Просит Кирька Тимку вместе к отцу сходить. Тимке не очень-то хочется, но товарищу надо помочь.
Губановское зимовье на Гремучем Ключе стоит, дорога туда до Сенной пади проложена. В другую сторону от Каменного хребта, от маньчжурской границы. Верст пять в тайгу идет, если не больше. Остальные двадцать — тропой шагать надо. По топям и гарям, через хребты и речушки. Кто не знает, мигом заблудится.
Тихон Лукич умеет прятаться. «Но лучше бы не прятался, а честно сказал, за кого он: за красных или за белых», — думает Тимка.
Он и Кирька выходят по-раннему. Собаки и те еще не проснулись, одни петухи орут.
Прохладно за селом, сумрачно. Туман в долинах густой-густой. Орлиная падь будто сливками облита. Кажется ребятам, что облака на землю спускаются. Холодно им на небе, вот и решили погреться. Это все Тимка сочиняет. Как начнет выдумывать, удержу нет.
— Ловко у нас вышло, — радуется Кирька. — Никто не видел, как мы из села шмыганули. И мамка так наказывала: берегись, говорит, Кирька, стороннего глаза.
Мешки у ребят нелегкие. Тимка лямки широкие смастерил, тесемкой на груди перехватил. А Кирька поленился. Лямки у него тонкие, веревочные. Режут веревки тело, с плеч сваливаются. Пыхтит Кирька, морщится, то и дело мешок поддергивает. Еле-еле на хребет залез.
Дивный вид открывается с Поднебесного хребта. Село будто в горы влеплено. Вокруг сосны зеленеют, Тургинка словно ершовская сабля блестит. Скалы над рекой острые, ветрами точены, ровно клыки кабаржиные. И Зарод как на ладони стоит, и Шумный хорошо виден — серебряной рябью покрыт. Как ни взгляни, все искрится.
Солнышко только что над хребтом засияло. Поздновато проснулось. Тимка с Кирькой десять верст отмахали. Вот и сидят, отдыхают.
Но сколько ни отдыхай, а идти надо.
— Тронулись, Кирька?
— Пошли.
Едва с хребта спустились, у Кирьки опять мешок на землю просится. Если и дальше так будет, на полпути придется заночевать.
— Дай-ка мешок, — предлагает Тимка. — Снимай, снимай, не разговаривай!
— Зачем?
— Сейчас узнаешь.