Сабля Лазо - Никонов Василий Григорьевич 4 стр.


А когда бои начнутся, все зажиточные казаки должны на коней сесть.

Вчера еще Брянцев хотел из села выехать, да запил не вовремя. Глушит самогон и глушит. И поп отказался, и купец не может тягаться с вахмистром. Один Копач марку держит.

В то время, когда Тимка с Кирькой во двор вошли, Брянцев с Копачом в избе сидели. Тимка было в сенцы, да ничего не вышло: на запоре они, и кобель спущен.

Кобеля Тимка не боится, а с запором ничего не сделаешь. Разве щепочкой крючок подцепить?

Тимка иногда делал так, когда Павлинка одна дома оставалась. Закроет сенцы на крючок, а он щепочкой раз — и вот он, как из-под земли.

Тогда, конечно, проще было — ни отца в избе, ни матери. А сейчас вон как бубнят, спорят, похоже...

— Что ты там? — шепчет Кирька. — Дома, што ль, никого нет?

— Угадал. Видишь, двери на запоре. Пошли, в другой раз как-нито.

— А што там гудет, Тимка?

— Самовар, наверно.

— Ври да не завирайся, — шмыгает носом Кирька. — Хозяев нет, а самовар гудет? Ищи дурачка, это Копач с вахмистром разговаривает.

Вот тебе и раз! Кирька тоже знает. Интересно, спрашивает, о чем они там? Может, планы какие строят?

— Иди послушай, — советует Тимка. — Если спина чешется. Мне неинтересно.

— У тебя ж отец в красных.

— Ну и что?

— Значит, интересно. Может, они шлепнуть его хотят.

Глупый Кирька, а соображает. Вот и пусть сам идет. Если поймают, какой с него спрос? Надают по шее, отпустят. А если я попадусь...

— Не могу, Тимка, — мнется Кирька. — Я, знаешь, какой стеснительный...

— Стеснительный? Скажи лучше — трус.

— А ты храбрый?

— Мое дело.

— Покажи.

— Покажу.

— Не покажешь, не покажешь!

— Хорошо, Кирька Губан, — бледнеет Тимка. — Стань у ворот, смотри в оба. Чуть што — свисти. Если сбежишь, — он сжимает кулак, — нанюхаешься.

Согнувшись, Тимка шмыгает мимо окон, отыскивает щепочку потоньше, на цыпочках поднимается на крыльцо. Глухо звякает крючок, совсем глухо, едва слышно. Чуть-чуть приоткрывает Тимка дверь, боится, как бы не скрипнула.

Нет, не скрипнет копачевская дверь, надежно смазаны петли. Нередко приходится открывать их ночью нежданным гостям вроде Брянцева.

Теперь и пролезть можно. И снова на крючок закрыться. А в случае чего — в сенцах спрятаться. Они у Копачей такие — вся смекалинская мазанка войдет.

На этот раз Тимке везет отчаянно. Кто бы мог подумать — вторая дверь — из сеней в комнаты — приоткрыта. Жарко, стало быть, Копачу с Брянцевым. Сидят они в «зале», в передней комнате, самогон пьют, огурцами с капустой заедают. Брянцев молодой, очки на цепочке держатся. Голова в завитушках, кудрявее, чем у барана.

Тимка на всякие хитрости мастер: лег на пол, к приступку прижался. И выглядывает одними глазами.

По разговору судить, Брянцев с Копачом давно спорят. Копач какого-то Тихона клянет, бандитом называет, будто сам святой. Брянцев кудряшками потряхивает, огурец пальцами ловит, посмеивается. Надо, объясняет, съездить к Тихону, поговорить. Копач ему свое доказывает, мол, с бандитом — бандитский разговор. Он у китайцев даром золото гребет, а с нас две шкуры спускает.

— Давай, Прокоп, пока суть да дело, к Тихону махнем, — сосет огурец Брянцев. — Самогону захватим, гульнем денек. И Тихона заодно пощупаем.

— На то согласен, — Копач поднимает рюмку. — Я тем временем на жеребца пузатого надавлю, чтоб список вовремя составил. Сам назвался сдуру.

— Неужто ты без списка этого не знаешь — кому воздать по заслугам? — ухмыляется Брянцев.

— Знать-то знаем, но все же спокойнее, когда другой укажет.

Ничего непонятно Тимке, про что разговор. Какой-то Тихон, жеребец, список...

В самую неподходящую минуту свистнул Кирька. Тимка ползком, ползком — и к двери. Крючок скинул, на двор махнул. Только из калитки нос высунул — Павлинка навстречу.

— Здравствуй, Тимка. У нас был?

— Тебя проведать хотел. А ты куда ходила?

— У Козулиных сидела. Ой, какой ты бледный, Тимка?!

— Ничего не бледный.

— А Кирька пошто убежал?

— Не знаю.

Дотошная эта Павлинка, все выпытывает.

— Опять тайна, Тимка. Опять? Я от тебя ничего не скрываю.

Что тут делать, хочешь-не хочешь — открывайся.

— Ладно, пойдем на берег, поговорим. Не сюда, от избы подальше.

Страшную клятву требует Тимка от Павлинки. Всеми святыми клянется она «ничего не сказывать ни матери, ни отцу, ни прохожему молодцу». А если проговорится, гореть ей в геене огненной сорок сороков, еще столько и еще полстолько.

Все рассказал Тимка — и про что с батяней разговаривал, и как разговор в сенцах подслушал.

— Нехорошо, Тимка, подслушивать, грех.

— Знаю, — мнется Тимка. — Говорю, Кирька подзудил. Все одно я ничего не понял.

Неприятно Павлинке, что Тимка так сделал, все время думала, что он честный. И еще нехорошо: всегда он себе выгоду ищет.

— Странный ты, Тимка, — Павлинка задумчиво теребит косу. — Отца своего жалеешь? А думаешь, мне моего не жалко? Хоть и не родной. Случится беда, как мы без него жить будем?

Права Павлинка, ничего не скажешь. А если скажешь, разве поймет? Правильно маманя говорит: «Сыт голодного не разумеет».

— Батяня мой, если хочешь, не о себе — о всех людях думает. Прискачут семеновцы — полдеревни пересекут, кого в расход пустят. Нешто они партизаны?

И Тимка верно говорит. Вот и пойми, где правда?

Думает Павлинка о том, о сем. По совести разобраться, ни ее мать, ни Тимкина не виноваты, что война идет. А кто виноват? Отец говорит — красные, Тимка долдонит — белые. А все-таки страшно, если пол-Межгорья пересекут.

— Ладно, Тимка, о семеновцах я тебе кой-што скажу, — решает Павлинка. — Только чур-чур! Клянись по всей правде, самым што ни на есть святым.

— Честное солдатское! — выпаливает Тимка.

— А про бога почему не говоришь?

— Батяня сказывает, бога нет.

— Ой, Тимка, грех какой!.. Ну, слушай: отец Григорий Брянцеву бумажку пишет, список по-ихнему. В той бумажке сказано: кого пороть, кого к стенке поставить — расстрелять, значит. Брянцев говорит, што Межгорье наше — самое партизанское гнездо, и его, мол, разорить надо.

— Еще што?

— Больше ничего.

«Так, — соображает Тимка, — надо батяне передать. Записку написать, в бересту ее — и в пещеру, как договорились...»

— Слушай, — спохватывается Тимка, — когда семеновцы в Межгорье собираются?

— Не знаю.

— Эх, ты! Это ж самое главное. Узнать можешь?

— Как? — удивляется Павлинка.

— Ну, может, проговорятся по пьянке. Маманю спроси. А попову бумажку не достанешь?

— Зачем?

— Партизанам отдать. Сходи к попу, разведай.

— Ага, сейчас разбегусь! — сердится Павлинка. — Приду к батюшке, ручку протяну: «Отец Григорий, дайте ту бумажку...»

Верно Павлинка говорит, не подумал он. Вот если б подсмотреть, куда поп бумажку положит. А как подсмотришь? Не будешь день-деньской под окнами сидеть.

— Ты про Тихона не слыхала, Павлинка?

— Про какого Тихона?

— Брянцев твоему отцу говорил: Тихон, Тихон — и больше ничего.

— Не слыхала...

Мало что выведал Тимка у Павлинки. То ли боится она, то ли в самом деле не знает. Придется самому покумекать.

— Павлинка-а!..

Это Дарья Григорьевна кричит. Ребята мигом вскакивают с колодины.

— Не бойся, никогда тебя не выдам, — прощается Тимка. — Пороть, стрелять, жечь будут — ни словиночки не скажу.

— Иди, иди! — Павлинка шутливо хлопает его по спине. — Ты у нас герой известный.

— Ой, больно, Павлинка!

— Извини, забыла.

— Ничего, до свадьбы заживет, — улыбается Тимка. — Покедова!

Тревожно спалось Тимке в эту ночь. Записку свою он в пещеру отнес. Да мало ли что может случиться? Пещеру не найдут или Копач где-нито подкараулит. А вдруг вот-вот семеновцы в село ворвутся? «Подавай, скажут, поп, ту бумажку, по которой стрелять и вешать!»

И начнут по селу рыскать, всех подряд таскать.

Как ни крепился Тимка, пришлось все мамане рассказать. Не может один управиться. Кирька не помощник, Павлинка не совсем сознательная. Верно, что не отряд — две калеки с половиной.

Татьяна Карповна внимательно слушает, не перебивает. К глазам фартук подносит. Молча притянула сына к груди, крепко поцеловала.

— Не тревожься, Тимошенька. Авось не пропадем. Спи.

Хорошо ей говорить — спи. Не ей батяня задание дал...

Два дела не дают покоя Павлинке. Первое — как узнать про семеновцев, когда в село собираются; второе — как у попа список стянуть.

Сказала она Тимке, что не хочет к попу идти, а теперь вот подумала: зря сказала. Жалко ей межгорских, сама на себе плетку испытала.

Брянцев с Копачом с утра забутыливают. На десять рядов все меж собой пересудили.

Сидит Павлинка на крылечке, солнечные зайчики пускает. Старое зеркало, облезлое, а хорошо солнце ловит. То на Полкана наведет, то на Рыжуху однорогую. А тут возьми да в окошко на Брянцева пусти. Щурится Брянцев, мигает лупоглазо, понять ничего не может. Наверно, думает, чертики в глазах золотятся.

Сидит Павлинка, пускает зайчиков, а сама размышляет, как к батюшке подкатиться. А когда долго размышляешь, обязательно что-нибудь придет в голову.

Вот и сейчас пришло.

Входит Павлинка в комнату, будто косынку забыла, и так, между прочим, говорит отцу, что, мол, ими отец Григорий интересуется. Сказала и — от ворот поворот.

Копач мигом за эту нитку цепляется. А ну, кричит, зови сюда батюшку, хватит ему трезвенником быть. Да што б нес то, что обещал.

— Ладно! — кричит с порога Павлинка. — Скажу-у!

Отец Григорий как раз в церковь собирался. Как услышал, что зовут его дружки-приятели, и про то, что нести нужно, — позеленел с испугу, засуетился, из комнаты в комнату забегал. Шкатулки перебирает, из одной в другую что-то прячет. А потом на божницу полез, вроде лампадку поправить.

Матушка Серафима, толстая, будто квашня на выходе, за ним семенит, пухлые руки ломает: «Одумайся, отец Григорий! Красные придут — непременно за то повесят».

До тех пор не успокоилась, пока отец Григорий не пообещал ничего Брянцеву не сказывать, никакой бумажки не давать.

— А идти надобно, — убеждает себя поп. — Меж двух огней горю. И нет паче спасения, как на небеси. Аминь!

Павлинке то и надо было. К матушке у нее особый подход. «Давайте, матушка Серафима, полы вымою». — «Вымой, чадушка, вымой, а я ужо чаем с вареньем попотчую». — «А вы погуляйте пока». — «Чего ж мне гулять, я в горенке полежу. В горенке у нас чистенько, ничего там не надо».

Только Павлинка за тряпку взялась, Тимка на поповский двор прикатил. Увидел попадью, поклонился, поздоровался. «Не надо ль, матушка Серафима, дровец наколоть!» — «Как же не надо, вон чурбаков сколь навалено».

Переглянулись Тимка с Павлинкой — и ну поповский дом обихаживать. Она пол голиком шоркает, он чурбаки на мелкие части крошит. А тут Кирька подоспел.

— Ты чево, Кирьян? — вытирает лоб Тимка. — Случилось што?

— Ничего не случилось. Иду мимо, смотрю, топором тюкаешь. Дай, думаю, дружку подмогну. За сколь подрядился?

— За так с четвертаком, — подмигивает Тимка. — На-ка помахай, мне в дом сходить надо.

— Слушай! — Кирька тянется к Тимкиному уху. — Говорят, поп донос написал на всех, кто партизанам помогает.

— Слыхал.

— Вот бы тяпнуть.

— Хорошо бы, — соглашается Тимка. — Ну, ты коли дрова. Мы поищем.

— С кем?

— С Павлинкой.

— И она тут?

— Тут. Полы моет.

— Поди ж ты! — крутит картузом Кирька. — Не сговаривались, а разом прикатили.

— Потому и пришли, што своих жалко.

Тимка вроде попить пошел. Берет ковш, лезет в кадку. А в ней воды на самом донышке. Гремит ковшик по пустому дну, попадью будит.

— Што ты там, Павлинушка?

— Спите, матушка, спите. Я сейчас по воду сбегаю.

А сама на божницу глазами показывает.

— Што там? — не понимает Тимка. — Лампадка тухнет?

Павлинка ничего не говорит, все руками показывает. Догадался Тимка, к божнице тянется. А божница высокая, не достанешь. Хоть на цыпочках, хоть как. Нужно стул иль табуретку подставить.

Надо бы Павлинке стул поднести, а ее страх взял — бога вспомнила. Смотрит на нее дева Мария, скорбно так, жалобно, вот-вот слезы покатятся. Мерещится Павлинке, будто дева Мария головой покачивает, губами шевелит: «Бога побойся, Павлинка, гореть тебе в геене огненной!»

Не помнит она, как за дверь выскочила, калиткой хлобыстнула. Бежит, сама не знает куда. У Тургинки едва очнулась.

Оглядывается — Кирька рядом стоит, за рукав тянет.

— Чего ты, Павлинка. Иди полы домывать. Неровен час — попадья хватится.

Идет Павлинка, а ноги будто ватные, не слышно их. Губы словно молоко с водой. Все молитвы со страху забыла.

— Што Тимка делает?

— Тимка — тю-тю! — смеется Кирька. — Ищи ветра в поле. И бумажка тю-тю. Поняла?

— И ты знаешь?

— «Знаешь», — выпячивает живот Кирька. — Никакую тайну от меня не спрячешь.

— Тогда идем, — торопит Павлинка.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В ТАЙГЕ

У Кирьки мать тяжело заболела. С каждым днем ей все хуже и хуже. Бабушка не дремлет возле дочки. Подслеповата бабушка, ощупью по избе ходит. Кирьку всяко ругает: никогда варнака дома нет.

Ни ворожба, ни травы не помогают мамке. Сохнет и сохнет. Криком кричит, особо когда солнце на закате. Голову, говорит, ломит, сердце останавливается.

Отец вторую неделю без хлеба сидит. Бабушка одного Кирьку в тайгу гонит. А Кирька боится. Тайги боится, волков, дезертиров. Их, сказывают, по лесам — тьма-тьмущая.

Просит Кирька Тимку вместе к отцу сходить. Тимке не очень-то хочется, но товарищу надо помочь.

Губановское зимовье на Гремучем Ключе стоит, дорога туда до Сенной пади проложена. В другую сторону от Каменного хребта, от маньчжурской границы. Верст пять в тайгу идет, если не больше. Остальные двадцать — тропой шагать надо. По топям и гарям, через хребты и речушки. Кто не знает, мигом заблудится.

Тихон Лукич умеет прятаться. «Но лучше бы не прятался, а честно сказал, за кого он: за красных или за белых», — думает Тимка.

Он и Кирька выходят по-раннему. Собаки и те еще не проснулись, одни петухи орут.

Прохладно за селом, сумрачно. Туман в долинах густой-густой. Орлиная падь будто сливками облита. Кажется ребятам, что облака на землю спускаются. Холодно им на небе, вот и решили погреться. Это все Тимка сочиняет. Как начнет выдумывать, удержу нет.

— Ловко у нас вышло, — радуется Кирька. — Никто не видел, как мы из села шмыганули. И мамка так наказывала: берегись, говорит, Кирька, стороннего глаза.

Мешки у ребят нелегкие. Тимка лямки широкие смастерил, тесемкой на груди перехватил. А Кирька поленился. Лямки у него тонкие, веревочные. Режут веревки тело, с плеч сваливаются. Пыхтит Кирька, морщится, то и дело мешок поддергивает. Еле-еле на хребет залез.

Дивный вид открывается с Поднебесного хребта. Село будто в горы влеплено. Вокруг сосны зеленеют, Тургинка словно ершовская сабля блестит. Скалы над рекой острые, ветрами точены, ровно клыки кабаржиные. И Зарод как на ладони стоит, и Шумный хорошо виден — серебряной рябью покрыт. Как ни взгляни, все искрится.

Солнышко только что над хребтом засияло. Поздновато проснулось. Тимка с Кирькой десять верст отмахали. Вот и сидят, отдыхают.

Но сколько ни отдыхай, а идти надо.

— Тронулись, Кирька?

— Пошли.

Едва с хребта спустились, у Кирьки опять мешок на землю просится. Если и дальше так будет, на полпути придется заночевать.

— Дай-ка мешок, — предлагает Тимка. — Снимай, снимай, не разговаривай!

— Зачем?

— Сейчас узнаешь.

Назад Дальше