Великий стагирит - Домбровский Анатолий Иванович 19 стр.


— Он человек, Аристотель, — ответил Феофраст. — Но он пролил слишком много человеческой крови.

— И что же, Феофраст? Это изменило в нем человеческую природу?

— Я думаю, что так. И ему уже нельзя остановиться. Ты сам сказал, Аристотель: кто слишком долго воюет, либо погибает на войне, либо погибает, прекратив войну, потому что теряет свой закал, подобно стали. И значит, вот судьба Александра — сеять смерть и погибнуть самому.

— И все же мне не жаль его, Феофраст.

— Но ты не можешь послать ему яд?

— У философов, Феофраст, против всякого зла лишь одно оружие: истина, — сказал Аристотель. — Только одно оружие. Но мне порою кажется, что оно бессильно.

— Чтобы оружие было сильным, Аристотель, оно должно принадлежать не одному человеку, не двум, не трем, а целой армии. Ты это знаешь лучше меня. Хотя и одна прямая линия указывает на кривизну тысяч других…

Македонец, остановивший Аристотеля в роще, рассказав о смерти Каллисфена, приходил еще дважды, но Аристотель не принял его. И потому, что не хотел с ним больше говорить, и потому, что был болен. Эта болезнь прервала его подготовку к поездке в Вавилон, долго продержала в постели, настолько долго, что изменились его желания и его планы. Ему показалось, что жизнь его подходят к концу. Сначала он сказал об этом только Феофрасту, который ни на один день не расставался с ним, сидел, словно нянька, у его постели, будто бы у него и не было других забот, кроме этой — сидеть у постели Аристотеля, слушать его и подбадривать всякий раз, когда Аристотель падал духом от слишком затянувшейся болезни, от слишком долгого лежания, от постоянных болей, от тоски, которая наваливается на человека, когда его покидают надежды.

Феофраст составил каталог всех книг, написанных Аристотелем, и однажды стал читать его больному:

— «О справедливости» — четыре книги, «О поэтах» — три книги, «О государственном деятеле» — две книги, «О риторике», «Нери?нф», «Софи?ст», «Менексе?н», «О любви», «Пир», «О богатстве», «Поощрение», «О душе», «О наслаждении», «О царской власти», «О воспитании», «О благе» — три книги, «О дружбе», «О науках», «О спорных вопросах» — две книги, «Записки об умозаключениях» — три книги, «Этика» — пять книг, «Первая аналитика» — восемь книг, «Большая вторая аналитика» — две книги, «О природе» — три книги, «Врачевание» — две книги, «Государственные устройства ста пятидесяти восьми городов»… — Феофраст — дочитал весь список до конца, сказал: — Вот сколько написано тобою книг. Ты создал великое, Аристотель.

— Конечно, Феофраст, я знаю, что сделано много. Ты говоришь, что я создал великое. Я же знаю, что создал нечто важное. Но какие смутные времена впереди! Все может погибнуть: люди, которых я научил, книги, которые я написал. Все. И потому, Феофраст, пережив меня, никогда не забывай мою просьбу: оберегай моих учеников от бед, оберегай мои книги от огня. И всем внушай: философы должны заботиться друг о друге. И Платон нас к этому призывал. Только философы знают цену друг другу. И еще: несмотря на все неудачи, которые потерпели все прежние философы, старавшиеся переделать мир к лучшему, сделать его надежным и добрым, несмотря на неудачи Платона и на мои неудачи, все будущие философы обязаны продолжать эту борьбу, Феофраст. Потому что, кроме философов, никто не видит ни истинных путей справедливой жизни, ни самой справедливости.

Герпиллида была еще красива. И оттого, что она появилась в доме Аристотеля весной, ему казалось, что она — порождение весны, сама весна, ее зелень, ее чистые дожди, ее белые облака, теплые ветры, ясные ночи. Она принесла в дом первые цветы, первой открыла окна, первой обратила внимание Аристотеля на то, что за окном поют птицы. Вместе с Герпиллидой к Аристотелю возвратилась память о днях столь далеких и столь дивных, что он удивился, спрашивая себя: «Неужели все это было со мной?»

Он вспомнил, как стоял с юной Герпиллидой и Феофрастом у Парфенона, как он говорил ей о центре мира, думая о себе; о разуме мира, думая о себе; о вечности мира, думая о себе… Но таковы были образы, населявшие его юный ум, такова была уверенность в своих силах, в своей исключительной значимости для судеб Вселенной и Земли.

Он не узнал Герпиллиду, когда она появилась в его доме среди других женщин. И наверное, не узнал бы, если бы ему но сказал о ней Феофраст.

— Как идут наши дела? — спросил он в тот день Феофраста. — Ведешь ли ты занятия с моими учениками, Феофраст?

— Да, Аристотель. Все идет так, словно ты с нами.

— Ты хочешь сказать, что вы прекрасно обходитесь без меня, Феофраст, — усмехнулся Аристотель, сознавая, однако, что говорит так, сам того, быть может, не желая, что не он это говорит, а его старость. — Впрочем, прости меня, Феофраст. Не ты это сказал, а я… У меня такое ощущение, словно я очень долго провел в беспамятстве. Так ли это?

— Как ты запомнил вчерашний день? — спросил Феофраст.

— Приходила какая-то молодая женщина и поила меня горьким настоем… Да, да. Очень горьким настоем, какого я раньше не пил… Это было вчера?

— Нет, Аристотель, Это было не вчера. С той поры прошло уже семнадцать дней. Горьким настоем поила тебя Герпиллида.

— Герпиллида? — переспросил Аристотель. — Какая Герпиллида, Феофраст?

— Она сказала, что ты знаешь ее, Аристотель.

— Позови ее, — попросил Аристотель. — Я, кажется, знал некогда одну Герпиллиду…

Она вошла, улыбаясь, с букетом весенних цветов. Присела у ложа, положила цветы Аристотелю на грудь. Он долго смотрел на нее молча, осторожно нюхал цветы, потом сказал:

— Я вспомнил, кто ты. Теперь я вспомнил тебя, Герпиллида.

— А я о тебе, Аристотель, не забывала никогда, — сказала она.

— Ты еще побудешь здесь, в моем доме? — спросил он.

— Я буду здесь столько, сколько ты захочешь.

Через несколько дней он сказал ей:

— Останься навсегда.

Она заплакала, закрыв лицо руками. Он ни о чем не спрашивал ее, пока она не успокоилась. А когда она перестала плакать и вытерла глаза, спросил:

— Ты о чем плакала?

— О том, что без тебя я, быть может, прожила больше, чем проживу с тобой.

— Жаль, что ты не сказала об этом мне сразу: я поплакал бы вместе с тобой, Герпиллида, — сказал Аристотель.

Они поднялись к Парфенону, как в тот день.

— Скажи мне то, что ты говорил тогда, — попросила Герпиллида.

— Если бы я помнил, я бы сказал. Впрочем, я, пожалуй, помню, о чем я говорил. Но я не смогу сказать так, как говорил тогда. Да и надо ли, Герпиллида? Мы стали иными людьми. И меня уже менее всего волнует отблеск солнца на золотом наконечнике копья Афины Промахос… Менее всего, Герпиллида, меня теперь волнует то, что создано людьми, потому что и самое надежное из созданного ими — пройдет. Моя мысль забредает во все более далекие дали, где нет и следов человека. Туда, где обитает сама истина. И вот почему, Герпиллида: если время разрушит все, если люди разрушат все, что создано их руками, ничего не возродится без знаний. Или понадобятся тысячелетия, чтобы дикарь вновь стал человеком… Надо делать сейчас главное: извлекать истину из ее далеких далей. Извлекать и высевать щедро на всей земле. Это единственное, что взойдет из-под камней и пепла развалин, главный хлеб человечества…

— Разве сейчас на земле так худо, Аристотель? — спросила Герпиллида. — Посмотри: такая тишина, такая чистота, такая благодать — прекрасный город под нами, а за ним поля, сады. И люди спокойны, они трудятся. Не пылают пожарища, не звенят мечи… О чем ты говоришь, Аристотель? О каких развалинах и пепелищах? Мы из крови и плоти, мы горячи и подвижны, мы обладаем волей, мы рождаем себе подобных, мы создаем вещи, мы создаем вот это, — Герпиллида повела перед собой рукой. — Мы создали достойное великой души и великого ума. Душа и ум приведут нас к истинам, которые уравняют нас с бессмертным и совершенным…

— Только это, — сказал Аристотель, — только это последнее — правда. Все же прочие слова, сказанные мною тогда и повторенные тобою теперь, Герпиллида, — поэзия…

Солнце клонилось к закату. Люди покидали Акрополь. Близилась ночь — ночь пиров, игр, веселых и страшных снов, любовных песен, рождений и смертей, надежд и отчаяния. Все боги бесчинствуют ночью в Афинах, и люди торопятся под крыши, которые их не защищают.

— Пойдем и мы, — сказал Аристотель. — Мы сделали то, что хотели, Герпиллида: начали новый круг нашей жизни. И я рад этому.

— Скажи еще что-нибудь, — попросила счастливая Герпиллида. — Еще хоть что-нибудь…

— Ну, пожалуйста, — улыбнулся Аристотель. — Если тебе так хочется…

— А тебе?

— И мне, конечно. Это большое счастье… — Он запнулся: показалось, что сказал не так, как надо, слишком много. — Да, да! Это большое счастье. Большое! Я это чувствую. — Он обрадовался, что преодолел свой скепсис, свою скованность. — Конечно же, милая Герпиллида, я счастлив. Этот новый круг не возвратит нам молодость, но мы увидим, что она не так далеко убежала от нас, наша молодость… Мы, пожалуй, еще погреемся у се костра, который ведь никогда не угасает в нашей памяти. Я чувствую, какой молодой и упругий ветер овевает нас, сколько в нем свежей и чистой влаги, как жадно дышит этой влагой, этим ветром трава… Даже старая олива Афины у Эрехтейона полна, мне кажется, упругих сил. У нее гибкие ветви и полные живого серебра листья, Герпиллида. Спасибо, что ты привела меня сюда, И хотя, наверное, не здесь центр мира, как мне думалось прежде, все же здесь, в Акрополе, среди чудесных созданий Иктина, Калликрата и Фидия возрождается к прекрасным чувствованиям человек. Это так, Герпиллида.

Он жил этим простым счастьем. Любил Герпиллиду и постоянно думал о ней. И хотя знал, что стар для этой жизни и для этих чувств, не мог ни увести себя от них, ни отказаться от них, ни забыть о них хотя бы на миг. И здоровье, казалось, возвратилось к нему. Он стал подвижен и деятелен, не уставал ни говорить, ни думать, ни писать. И если переставал делать что-то, то только затем, чтобы взяться за другое дело. И хотя его временами посещала грусть, она была краткой. Он мял в пальцах сочные листья — и вдруг начиная грустить. Останавливался перед цветущим лугом — и тоже грустил. Слушал птиц — и грустил. Этот молодой мир все же не был его миром. Он помнил об этом. Знал, что близится час прощания с этим миром. И тогда он резко отворачивался от цветов, от птиц, от буйной весенней зелени и торопился к Герпиллиде. В глазах ее он находил любовь — и это означало, что вопреки всему у него есть прочная и живая связь с весной. Хотя бы с этой весной, с последней…

Сначала пришла весть о смерти Гефестиона, ближайшего друга Александра. Рассказывали, что горе Александра не знало границ: он велел казнить Главка, врача Гефестиона, перебил мидийское племя коссеев, запретил играть на музыкальных инструментах, приказал, по персидскому обычаю, остричь гривы у всех лошадей и мулов, снять зубцы у крепостных стен ближайших городов, потратил на похороны десять тысяч талантов, три дня лежал без пищи у тела Гефестиона, а потом сам поднял его на вершину пирамиды, сложенной из тысяч бревен и политой благовониями, и сам поднес к пирамиде горящий факел. Костер пылал несколько дней и ночей, и все это время Александр стоял у костра…

А потом пришла весть о смерти Александра, властелина мира, сына Зевса-Амона, царя Македонии, сына Филиппа и Олимпиады, ученика Аристотеля…

Аристотеля какое-то время оберегали от этой вести, хотя он слышал, как его ученики и родные не раз шепотом произносили слова: «Он умер. Он умер».

— Кто умер? — спросил он Феофраста на следующий день. — Мне даже ночью слышалось, как все шепчут вокруг: «Он умер, он умер». Уж не я ли умер?

— Не ты, — ответил Феофраст. — В Вавилоне умер Александр.

— Что происходит в Афинах? — спросил, помолчав, Аристотель.

— Глашатаи созывают народ на собрание. В Пирей потянулись повозки с беглецами. Афиняне требуют возвращения Демосфена. Леосфен[56] собирает войско против Антипатра. Все говорят об одном: македонскому владычеству пришел конец.

— Ты, кажется, радуешься, Феофраст?

— Весь народ ликует, Аристотель. Афины снова свободны.

— Свобода — великое благо, Феофраст. Но всякая свобода должна быть обеспечена. Вот и бродячие псы свободны, но всякий пинает их при встрече.

— Ты жалеешь о случившемся, Аристотель? — удивился Феофраст. — Но ведь ты сам так ненавидел Александра за смерть Каллисфена. Ведь это Александр обещал отомстить тебе за то, что ты порекомендовал ему Каллисфена….

— Отомстить?

— Да, Аристотель. От тебя скрыли, но он писал в письмах своим друзьям, что накажет тебя за Каллисфена. Он послал Ксенократу пятьдесят талантов, чтобы досадить тебе. Он считал, что ты в дружбе с заговорщиками…

— Значит, мне нечего опасаться, Феофраст? Значит, афиняне не станут преследовать меня за старую любовь к Александру?

— А ты любил его, Аристотель?

— Да, Феофраст. И не радоваться я должен, а скорбеть. А ты иди, Феофраст, и вместе со всеми наслаждайся свободой. Мне же, думаю, пора собираться в дорогу…

— О чем ты, учитель? О какой дороге ты говоришь?

— Скоро ты сам все узнаешь, Феофраст.

Никто не приходил в эти дни на занятия. Пустовали классы и библиотека, стало безлюдно на ликейских аллеях. Грустно было видеть это. И сознавать, что все забыли о тебе, что всех захватили водовороты иных мыслей, иных речей. Голоса народных ораторов не умолкали на афинских площадях и стадионах. Ораторы говорили днем, при солнце, и ночью, при свете факелов. Каждый день заседал Совет, забыв о праздниках, о днях поминания усопших, кочуя из булевтерия в Элевси?ний, из Элевсиния — в храм Тесе?я, из храма Тесея — на Панафине?йский стадион, со стадиона — на Акрополь, с Акрополя — в Пирей.

Прибавилось работы не только у пританов, ежедневно собиравших Совет Пятисот, но и у судей, у жрецов, у коллегии одиннадцати, в чьем ведении находились узники и палачи.

Афины забыли об отдыхе и сне. А здесь, в роще Аполлона Ликейского, царила удручающая тишина.

— Все покинули меня, — сказал Аристотель Герпиллиде. — Даже Феофраст. Это беда, Герпиллида. Но и благо тоже…

— Какое же в этом благо, Аристотель? — удивилась Герпиллида. — Ты целыми днями бродишь один по роще, сидишь в библиотеке, но не пишешь и не читаешь. Я вижу, как ты мучаешься. Но я не знаю, чем тебе помочь…

— Благодарю тебя, Герпиллида. Ты сделала больше, чем могла: ты возвратила меня к жизни, ты была и есть моя опора, мое убежище от всяких невзгод. Твое присутствие делает меня спокойным и уверенным. И мы еще долго будем жить счастливо, хотя надо помнить, что не от счастья к счастью ведет нас жизнь… Долго живут мужественные… Благо же нынешнего положения в том, Герпиллида, что никто не мешает мне проститься со всем, что мне придется оставить здесь. Впрочем, мое прощание, кажется, слишком затянулось. Собирайся и ты, Герпиллида. И скажи детям, что мы намерены покинуть Афины. Пусть и они готовятся в дорогу. Я уже послал домоуправителя в Пирей, чтобы он нанял корабль. Мы отправимся на Эвбею. Верю, что не навсегда…

— Ты не возьмешь библиотеку?

— Я оставлю все Феофрасту.

— Ты не станешь продавать дом?

— Нет, Герпиллида.

— Ты не возьмешь с собой учеников?

— Их нет, — с грустью сказал Аристотель. — Они предпочитают слушать ораторов на агоре…

— Ты торопишься, Аристотель, Говорят, что Антипатр идет с войском из Фессалии…

— Навстречу ему спешит Леосфен… И пока полководцы будут решать судьбу Афин, мою судьбу могут решить сами афиняне. Я понимаю афинян, Герпиллида: они хотят очиститься от всего, что связано с именем ненавистного им македонца. Они изгоняют, они казнят, они разрушают и предают забвению все, что напоминает об Александре. Они не оставят в покое и меня, Герпиллида: воздух свободы опьяняет…

Феофраст разбудил его среди ночи.

Назад Дальше