Великий стагирит - Домбровский Анатолий Иванович 4 стр.


Аристотель подошел к столу, посмотрел в окно. Там, за окном, стояла старая олива. Гермий потом утверждал, что этой оливе почти столько же лет, как и той, которая выросла на камнях Акрополя из жезла Афины.

— Афина подарила оливу, Посейдон — воду, Дионис — виноградную лозу, — сказал Гермий. — Но кто подарил афинянам философию? Сократ и Платон…

Они долго рассматривали клепсидру, которая будила по утрам обитателей Академии.

— Уже завтра ты услышишь ее голос — звук вот этих флейт, — объяснял устройство клепсидры Гермий. — Когда к утру наполнится вот этот сосуд, вода приподнимет поплавок и откроет клапан в другой сосуд, который пуст. Вода хлынет в него, вытесняемый ею воздух устремится к отверстиям флейт, и они запоют. И тогда вся Академия наполнится голосами. Как ты думаешь, куда прежде всего устремятся слушатели?

— В экседру, — предположил Аристотель.

— Нет, — засмеялся Гермий. — Нет! В трапезную, мой друг. Ибо и философы не могут жить без пищи… Кстати, здесь не едят мяса, спят очень мало, здесь не принято шуметь, суетиться. Здесь принято, мой друг, слушать учителей и заниматься науками в тишине. Прочие же радости — там, — махнул рукой Гермий, — в Афинах… Никому не возбраняется покидать Академию, когда вздумается, но не стоит этим злоупотреблять, если ты избрал своими наставниками муз.

Комната, которую занял Аристотель, была более чем скромна: одна кровать, одно окно, один ларь для хранения одежды, несколько полок, на которых стояла посуда. Была еще небольшая кладовка, в которую вела дверь из общего коридора.

— Хвала богам, — сказал Нелей, когда Гермий показал им кладовку. — Здесь будет мое жилье. Но куда мы денем Тиманфа?

— Он станет жить с поварами, — ответил Гермий. — Кстати, надо внести в казну Академии несколько драхм — за пищу, которую вы будете получать в трапезной. Казначеем у нас назначен Гипподам, архонтом[26] же с утра избран Лисий из Селинунта — ему и отдашь деньги…

И в Стагире было немало мест, где царила тишина. Но здесь тишина была особенной — величественной, торжественной. На равнинах тишина лежит, в горных ущельях таится, здесь же она стояла, как стоят вековые платаны, серебристые тополя, тенистые гиганты вязы, как стоит свет над колоннами и статуями, посвященными богам и героям.

И когда Гермий ушел, а Нелей принялся благоустраивать жилище, Аристотель вышел из старого гимнасия и долго бродил по роще в одиночестве. И было ему так хорошо и так легко дышалось, как никогда и нигде. Он чувствовал, что величие природы, которая окружала его, — в честь разума, в честь человеческой мудрости, избравшей местом своего обитания эту рощу. И торжественная тишина ее — тоже в честь разума. И удивительно чистый свет, который лежал на полянах, струился сквозь листья деревьев, ослепительно блестел на заводях тихого Кефиса — тоже в его честь. Быть может, даже сами боги — Геракл, Прометей, Эрот и Гефест, чьи статуи украшали сад Академа, пришли сюда, чтобы почтить мудрость великого философа. Только самого философа не было здесь. И это накладывало тень сиротливости на все, что видел глаз.

Он обошел гимнасий с другой стороны и стал за деревьями, вслушиваясь в голоса, доносившиеся из раскрытых окон. Там шли занятия. Аристотель выделил из всех голосов один, который был громче других, и уловил слова:

— Истина присутствует повсюду. Для извлечения ее нам не нужны ни мастерская, ни инструменты, ни свет, ни тьма, ни горные вершины, ни морские глубины. Истина не прячется от нас. Душой своей мы причастны к истине извечно. И правильным размышлением мы находим ее…

— «И правильным размышлением мы находим ее», — повторил вполголоса Аристотель. — «Правильным размышлением»…

Нет, в тот день он был еще далек от мысли, что со временем станет создателем новой науки. Но жила в нем уже, неосознанная тревога перед той пустотой, которую он всякий раз обнаруживал, когда его мысль устремлялась в тайну самого хода познания.

— «И правильным размышлением мы находим ее», — произнес он снова только что услышанные слова. — «Правильным размышлением»…

И Сократ много говорил об этом. И Платон в своих диалогах не раз повторял слова своего учителя. И все же тайна оставалась тайной. Впрочем, быть может, только для него, для Аристотеля? А здесь уже всё знают?

В тот вечер ему не хотелось идти в Афины, но он не мог отказаться от приглашения Гермия, не мог придумать веской причины для такого отказа. К тому же Гермий понравился ему. Не тем, что был красив, конечно, хотя Аристотель любил красивых людей. Прежде всего он понравился Аристотелю своим дружелюбием, откровенностью и сердечным участием в его судьбе. Позже Аристотель узнал, что Гермий старше его на четыре года, что у него есть приемная дочь Пифиада, по которой он скучает на чужбине. Узнал он о нем также много милых пустяков, которые сделали Гермия в его глазах еще более привлекательным.

Они направлялись в дом к Демосфену и снова попали на пирушку. Правда, она была скромнее той, на которой они были вчера у Триферы, и менее многолюдной. И не было здесь ни флейтисток, ни танцовщиц, ни многочисленных слуг.

Демосфен не был богат. Родители его умерли, когда он был совсем юн, опекуны же разграбили оставленное ему родителями наследство. Вид у Демосфена был болезненный, он почти не пил. Разговаривая, слегка заикался и нервно подергивал плечом. Но мысли его были четкими и касались, главным образом, одного: предательства, которое подготавливают Афинам крупные рабовладельцы, ростовщики и купцы.

— У них нет родины, — говорил он, — потому что они поклоняются не отеческим богам, а золоту. И тот, кто возьмет под свою защиту их богатство, станет их лучшим другом. Бедный и свободный народ — враг их. Они готовы предать народ ради сохранения своего богатства. И вот я гадаю, что произойдет раньше: народ прогонит своих грабителей или они предадут его? Мы чаще должны повторять слова Мильтиада, разгромившего персов при Марафоне: «От нас зависит, станут ли афиняне рабами или укрепят свободу…»

— Бедный Демосфен, — сказал Аристотелю Гермий, когда они возвращались в Академию. — Я предвижу, что судьба его будет печальной. Ведь надо помнить, что впереди светлых надежд идет темная сила. И вот светлые надежды эллинов — единство, добровольный свободный союз. Но впереди шагает темная сила, которая объединяет полисы в грозный и мрачный союз мечом и кровью. Зло, мой друг, всегда впереди, но ведь только из зла рождается добро. Конец трагедии — триумф побежденного, не так ли?

— Ты полагаешь, таков закон истории? — спросил Аристотель. — Ты полагаешь, что она совершается не по прихоти богов и полководцев? Разве не цари и стратеги ведут в бой войска? Разве не ораторы возбуждают в народе страсти? Разве не философы указывают государствам истинные пути?

— Истинные пути — это что? — спросил в свою очередь Гермий. — Разве не пути, которые определяет закон?

— Не закон, а мудрое решение.

— Мудрое? Объясни.

Они прекратили спор, потому что навстречу им из-за угла ближайшего дома вышла компания подгулявших эфе?бов. Они шумели, размахивали факелами. Кто-то прикрикнул на них с балкона, но в ту же секунду туда полетели камни.

— Плохи наши дела, если мы им не понравимся, — сказал Гермий. — Бежать же стыдно.

Один из эфебов тут же крикнул, увидев их:

— Вот подарок судьбы! Потрясем их!

Пьяные эфебы окружили Гермия и Аристотеля. Было их человек десять, не меньше. Во всяком случае, тех, в руках у которых горели факелы.

— Ни шагу друг от друга, — сказал Аристотелю Гермий. — Крепче прижимайся ко мне спиной. И не бойся! Конец подлинной трагедии — триумф побежденного!

Эфебы стали размахивать перед их лицами факелами, вызывая на драку, кривляясь и хохоча. Первым в бой вступил Аристотель — после того, как кто-то из пьяных ткнул его в живот чадящим факелом. Аристотель вырвал факел и, обжигая руки, ударил им обидчика. И тут эфебы двинулись со всех сторон, воинственно крича.

Потасовка длилась недолго. Едва в рядах эфебов образовалась брешь, Аристотелю и Гермию удалось сбить с ног нескольких нападавших, Гермий схватил Аристотеля за руку, и они со всех ног, осыпаемые градом камней, летевших им вдогонку, пустились бежать вниз но улице и скрылись за углом дома. Эфебы не преследовали их.

— Живы? — усмехнулся Гермий, переводя дух. — Ну и разукрасили же они нас.

Одежда, руки, лица — все было в саже. Порванный плащ Аристотиля волочился по земле. У Гермия из носа текла кровь.

— Завтра же принесем жертву богиням судьбы, — сказал Гермий. — Могло случиться так, что Эвбул лишился бы своего друга, а философия — Аристотеля… Хочется, конечно, чтобы миром правил прочный, незыблемый закон, но, кажется, им правит случай…

Они спустились к ручью, который журчал поблизости, и при свете луны умылись и постирали одежду.

— Тебе приходилось сражаться с мечом в руке? — спросил Гермия Аристотель.

— Нет. Но рука постоянно тянется к мечу, когда я вижу персов. И у афинян, кажется, разгорается воинственный дух, когда они вспоминают о Ксерксе. Я тоже думаю, Аристотель, эллины должны объединиться против персов. Мы — единый народ. У нас должна быть единая армия, единое правительство, единое государство.

— И единый бог?

— Почему бы и нет? Демосфен мечтает зажечь в народе сочувствие к своим политическим планам, разбить оковы праздности и самодовольства, возбудить в афинянах силы к противодействию тайным замыслам богатых. Увы, мой друг, ты слышишь, чем наполнена эта ночь — криками пьяных, храпом обжор, шепотом сластолюбцев. Всех обуяла жажда удовольствий, роскоши и игрищ. Кого воодушевят речи юного Демосфена?

— Тебе кажется, что в споре Эсхина и Демосфена победит Эсхин?

— Эсхин? Не знаю. Ты заметил, что он возлагает большие надежды на Филиппа?

— Да.

— Эсхин говорит: «Живи и жить давай другим, обстоятельства сильнее нас, нет смысла, подобно Демосфену, плыть против течения».

— О неизбежном никто не должен принимать решения, Гермий. Не следует полагаться также на случай. Но делать то, что в нашей власти, мы обязаны. И потому, кажется, более прав Демосфен, если судьба людей в их руках. Или же прав Эсхин, если судьба людей в руках богов…

— Теперь я вижу, что ты философ, — сказал Аристотелю Гермий. — Теперь я верю, что ты нашел свою дорогу, придя к Платону.

Они решили, что вернутся в Академию утром. На таком решении настоял Гермий. И Аристотель быстро согласился ним: стража у Дипилонских ворот в такой поздний вряд ли была бы довольна их появлением — и это первое, что остановило их. К тому же оба они — и Гермий, и Аристотель — чужеземцы, и это еще более разозлило бы стражу.

«Бродят здесь всякие пьяные метеки, не дают афинянам спать!» — такими, по мнению Гермия, словами встретила бы их у городских ворот стража.

Хотя они выстирали плащи, вид у них был довольно непривлекательный. К тому же плащ Аристотеля был разорван чуть ли не надвое. Привратник Академии непременно заметил бы все это. И то, что от них пахнет вином. И синяки на лицах. И стало быть, легко заключил бы, что ночь они провели беспутно, оскорбив тем самым правила, по которым живет Академия, где воздержанность, скромность — первые принципы поведения.

Обсудив все это, Гермий и Аристотель отправились и афинский дом Гермия.

— Впрочем, это не мой дом, — сказал Гермий, когда они были уже у ворот. — Здесь живут мои родственники. И перед ними не должно появляться в таком виде. Но я их кормлю, и они обязаны снести все неудобства моего ночного визита.

Гермий взял молоток и, улыбаясь, принялся колотить в доску ворот.

Они спали в одной комнате. Старая рабыня разбудила их с восходом солнца и сказала, что ванны уже наполнены горячей водой.

— Вот, — произнес Гермий. — Уже какое утро я не слышу, как поет клепсидра Платона. С той поры, кажется, как уехал Платон, — вздохнул он. — Никогда, Аристотель, не следуй моему примеру, хотя я и друг тебе.

— Обещаю, — ответил Аристотель.

Глава вторая

Платон, возвратившись из Сиракуз, несколько дней не выходил из дома. Спевсипп говорил, что он болен. Ксенократ хмурился, когда у него справлялись о здоровье Платона, и отвечал на вопрос вопросом:

— Кто вам сказал, что он болен? — И добавлял: — Он устал.

— Усталость и болезнь — разве не одно и то же? — размышлял вслух Гермий. — Усталые ноги болят, усталое сердце болит… Сама смерть, говорят, есть усталость. Ведь не зря же смертельно больные и старые люди говорят: «Я устал жить».

— Обманутые надежды ранят душу, — сказал Аристотель. — И тогда душа стремится покинуть тело и соединиться со своим вечным и прекрасным началом… Оскорбленная душа не хочет видеть людей.

— Ты прав, — вздохнул Гермий. — Конечно, ты прав.

Из рассказов Спевсиппа и Ксенократа все уже знали, какие испытания выпали на долю Платона в Сиракузах. Молодой тиран оказался, по словам Спевсиппа, человеком слабым и ничтожным, завистливым и властолюбивым, невежественным и переменчивым в своих чувствах, как весенний ветер. Он окружил себя льстецами и доносчиками. И те сделали все, чтобы Дионисий изгнал из Сиракуз сначала Диона — своего родственника и друга Платона, а потом, измучив угрозами и лживыми признаниями в любви, и самого философа.

— Невежественный тиран — вот самое дикое из всех земных существ, — сказал Ксенократ о Дионисии. — Не просто невежда, как говорит наш учитель, потому что невежда значит в этой жизни не более бревна или камня, а невежественный властелин.

На пятый день Платон вышел из дому и отправился к Тимону. К тому самому Тимону, который, возненавидев людей за их пороки и тупость, проклял всех и жил теперь в полном одиночестве среди старых развалин за городской стеной в шести-семи стадиях от Дипилона. Он никого не подпускал к своему убогому жилищу, отгонял любопытствующих камнями, и только один человек мог безбоязненно приблизиться к нему и разговаривать с отшельником. Этим человеком был Платон.

Никто не узнал, о чем беседовал в тот день Платон с Тимоном. Но, возвратившись, он сказал Сневсиппу, что будет сегодня в обычный час прогуливаться по аллее платанов и беседовать со всеми, кто пожелает его слушать.

— Значит, здоров, — сказал о Платоне Гермий. — Значит, философия более всего обязывает нас любить людей и менее всего — презирать.

— Можно ли мне присутствовать во время беседы с Платоном? — спросил Аристотель. — Не нарушит ли мое присутствие какой-либо из обычаев Академии?

— Что касается обычаев и привычек, то здесь дело обстоит так: учитель не любит людей, сковавших себя привычками, и признает из всех привычек лишь одну — привычку наниматься философией в любое время. И значит, обычай здесь таков: нарушая всякие обычаи, занимайся науками, — ответил Аристотелю Гермий. — Впрочем, некоторый порядок, как ты заметил, все же существует — более разумный, нежели освященный традицией: утром учитель беседует со своими учениками, с посвященными; вечером — со всеми желающими и, стало быть, новичками в философии. Отсюда: утренние беседы — о сложном, вечерние — об общих началах, о простом. Тебе удобнее начать с вечерних занятий, мой друг.

— Можно ли посещать и те и другие? — спросил Аристотель.

— Можно, — улыбнулся Гермий. — Я поступаю именно так, потому что у меня мало времени для общения с Платоном. Близятся Великие Панафинеи…

Он вышел из дома и сопровождении Спевсиппа. Собравшиеся радостными возгласами приветствовали его. Когда он остановился, друзья принялись обнимать его. У многих на глазах заблестели слезы. Эвдокс долго не выпускал Платона из объятий, целовал его, так что Платон даже попытался было освободиться от его объятий, оттолкнуть Эвдокса, по тут и Эвдокс справился со своими чувствами, отошел от Платона, вытирая глаза платком, сказал:

— Я боялся, что уже никогда не увижу тебя. Проклятые Сиракузы…

— Они были вместе у Дионисия Старшего, — шепнул Аристотелю на ухо Гермий. — С той поры прошло уже двадцать лет…

Назад Дальше