Канаревский работал и вздыхал. Я ждал своей очереди и думал: «Ну почему есть такие люди на свете, что ни о ком хорошего слова не скажут? Каждого им только бы мазнуть грязью. Вот намекает на то, что Иван Яковлевич пьёт. А я-то знаю, что он капли в рот не берёт. В прошлый раз, когда я был в парикмахерской, Канаревский тоже растекался ласково так, с улыбочкой, о том, что Емельян Петрович ходит гулять в новом суконном костюме, как богач всё равно, а сапожник. «Ну, у этого, люди говорят, деньги сами делаются, — рассказывал ласковым голосом Канаревский. — Доставай только для денег белую бумагу нужного качества». И опять чужому клиенту — совсем с другой улицы — очернил дядю Емельяна. Знал же Канаревский всю историю с деньгами, с машиной, с бегством Ежина. Всё знал. А вот на тебе, не мог отказать себе в удовольствии хотя бы намёком, но очернить человека.
И я заметил, что, говоря плохое о людях, Канаревский всё время оглядывался на дверь. Этим он выдавал себя. Ведь лжец всегда оглядывается: как бы не появился человек, на которого он клевещет, или тот, кто может его разоблачить.
Никого не любил Канаревский. Ну и его тоже не любили. Правильно говорил мне отец: «Хочешь быть любимым — люби». А ходили к Канаревскому потому только, что в нашем районе не было тогда поблизости другой парикмахерской. Если бы не это, не видать бы ему ни одного клиента. Ведь Канаревский замечал во всех людях только плохое — презирал людей. Ну и ему платили той же монетой. Хотя был человек, о котором парикмахер говорил всегда с уважением. При этом он всегда переставал брить или стричь, клал свой инструмент на мраморный подзеркальный столик и поднимал вверх указательный палец правой руки:
— Гений! Умеет человек жить. Преклоняюсь.
Когда я, получив от отца рубль, пришёл к Канаревскому, у него сидел булочник Криади. От этого Криади всегда шёл запах сдобных булочек. И сам он был похож на сдобу с изюмом: глазки чёрные, как изюминки, на пухлом лице.
Криади любил поговорить. Канаревский тоже, мне кажется, никогда не держал язык на привязи. Как при такой разговорчивости парикмахер ни разу не зацепил у своего клиента губу или не отхватил один из его пышных усов, оставалось для меня тайной.
— Не слышали? — спросил Канаревский. — Семья Ильи Григорьевича вернулась с курорта?
— Вернулась, — сказал Криади. — Вчера Софья Сергеевна заказала у меня торт.
Канаревский положил бритву на столик:
— Умеют жить. Преклоняюсь. И зачем им курорт? Дачу надо строить. Свою.
— А чем плохо на курорте? — спросил булочник.
— Вникайте, я сказал: «свою». Недвижимость. Имущество. А курорт что? Потратил деньги, и ничего тебе не осталось. Нет, что ни говорите, а своё — это своё. У моря. С садочком. Фрукты теперь в цене.
Криади не мог говорить, облепленный со всех сторон пеной, которую быстро снимала острая бритва.
— Да, — продолжал парикмахер, — своя приморская дача — это вещь. Недвижимость всегда прибыль даёт. Вникаете?
Он повернулся править на ремне бритву, а Криади, воспользовавшись этим, заговорил:
— Приморская дача? А вы о шторме слышали? Море подмывает весь берег под горой. — Он посмотрел в мою сторону и шёпотом сказал Канаревскому: — О даче потом.
Я сидел за маленьким круглым столиком с жёлтыми пыльными газетами и журналами и слушал оживлённый разговор парикмахера и клиента.
— Шторм в девять баллов, вы знаете, что это такое? — говорил Криади и при этом покачивал головой так, что белая пена с его тугих красных щёк падала на пол, совсем как с лошади, промчавшейся галопом.
— Ха, девять баллов! — Канаревский размахивал бритвой, как можно размахивать веером. На это нельзя было смотреть, так было страшно. — Девять?! А одиннадцать не хотите! Я был на «Карелии» в одиннадцать баллов. Обед не варили — понимаете? Борщ выплёскивало из котла. А в кочегарке летали раскалённые угли, как ласточки. Что скажете, Криади? Там же новый капитан. Я его знаю — не раз и стриг, и брил… Ничего особенного. Это не для «Карелии». Так себе капитан — на катеришко. А то пароходище. Первый класс. Махина.
— Да, — подтвердил Криади. — Одиннадцать баллов — это страшно. Кошмар. Но тогда «Карелия» и при одиннадцати не села на рифы.
— А, проскочила… Минуточку, подымите подбородок… Вот так. Прелестно. А сейчас, значит, капитан этот сел на рифы. Он всегда брился без одеколона. За полтинник. Бездарность. Вникаете? И крепко сидит «Карелия»? Что говорят?
— Как пришитая. Кошмар. Говорят, что там в трюме груз чая и сахара. Там всё море вокруг стало сладким, как стакан чая у доброй хозяйки. Вы подумайте: пробоина такая, как в печи на двенадцать хлебов. Кошмар. И что главное: при ударе ящики с чаем разбились и чай этот весь в воду и, можете себе представить, засорил помпу. Качают, а насос ничего не даёт… Височки, пожалуйста, мне прямые.
Да, Канаревский любил, как он говорил, вникать и быть осведомлённым.
Парикмахер уже брызгал клиента одеколоном и обмахивал его салфеткой. В парикмахерской расплывался пахучий туман, и воздух стал ароматным, как в парфюмерном магазине.
— Кошмар! — повторял Криади. — Когда же отправляется спасательная экспедиция? Ужас: чай с сахаром в море. Кто же идёт спасать?
— А, — махнул салфеткой Канаревский, — кто идёт… Говорят, что «Пушкин» и ещё на «Диспашоре» этот Гегалашвили. А иностранцы предлагали по радио свои услуги, и наши отказались. Дорого.
Меня, по правде говоря, удивило, что парикмахер так отлично всё знает. Ведь несколько минут тому назад он спрашивал Криади: «Что говорят?» И вот, оказывается, сам всё знает.
Но удивился я только на мгновение, вспомнив, что Канаревский всегда так: чтобы быть осведомлённым, обо всём старается расспросить, а сам вначале помалкивает. И вообще слова, казалось, существовали у него на то только, чтобы скрывать его мысли.
— Да, да, — вздохнул Криади. — Этот маленький «Диспашор» будет спасать огромную «Карелию»… Кошмар! — Криади поднялся с кресла. — Сколько с меня? Мальчик, иди в кресло…
Эту фразу я услышал уже в дверях, выбегая из парикмахерской. Мне было не до стрижки.
«ВОЗЬМЁТ — НЕ ВОЗЬМЁТ!»
Пока я бежал домой, в голове, как поршень, стучали два слова:
«Возьмёт — не возьмёт! Возьмёт — не возьмёт!» В том, что Гегалашвили возьмёт с собой отца, я не сомневался. Случилась большая катастрофа, отправляется спасательная экспедиция, и тут мог пригодиться опыт моего отца. Но вот возьмёт ли он меня с собой? Этот вопрос очень трудно было решить. С одной стороны, экспедиция слишком сложная, дальняя и опасная. Можно ли брать в неё мальчишку? А с другой — отец дал мне слово, что возьмёт с собой при первом же случае, когда выйдет в море.
Я пробежал мимо булочной Криади. Огромный деревянный крендель у входа скрипел, раскачивался от ветра. Я слышал, как хлопали булки, которые грузчики перебрасывали, точно мячик, из рук в руки. Это нагружали хлебом фургон: хлоп-хлоп-хлоп-хлоп. А в моей голове одно:
«Возьмёт — не возьмёт! Возьмёт — не возьмёт!»
В окне сидел Птица, поджав под себя ноги. Он крикнул мне:
— Здоровеньки булы! Куда бежишь? Нитки мне в иголку!..
Я не остановился. В голове стучало: «Возьмёт — не возьмёт!»
Отца дома не оказалось. Он был в порту.
— Хорошо, что явился. Вот отнесёшь папе поесть. От него только что прибегали — он уходит в море, — сказала мать.
Через минуту я бежал в порт. Даже здесь, под защитой стены волнолома, море кипело и пенилось, как крутой кипяток. Волны захлёстывали набережную, растекались по камням, шурша, убегали обратно, оставляя на берегу пену, похожую на лишай.
Красноклювые птицы тревожно кричали своими скрипучими голосами, поднимаясь над волнами. А вообще шум стоял такой, будто стреляли из пушек, будто грохотали танки, будто рвались снаряды. Девять баллов! Я вспомнил слова отца о том, что все люди делятся на живых и мёртвых и тех, кто плавает в море. Да, это правда: кто сейчас в море, находится где-то между жизнью и смертью. А всё-таки как только на меня задуло запахом горькой соли, йодистых водорослей и свежей рыбы — запахом моря, — мне с ещё большей силой захотелось на корабль. И снова в голове начался перестук: «Возьмёт — не возьмёт! Возьмёт — не возьмёт!» Нет, должно быть, не возьмёт. Отца не было на месте. Его бледнолицый желтоволосый помощник прокричал мне:
— Подожди. Скоро придёт!
Я ждал и смотрел, как, покачивая седой головой, мчался к берегу огромный вал-великан.
— Отойди! Окатит! — крикнул мне кто-то в самое ухо.
Я вошёл в будку, где стояли весы. Отец называл эту будку «Клуб моряка». Бывало, придёт домой и говорит: «У нас сегодня в клубе моряка спор был». Мать возмущалась: «Клубы только купеческие бывают, как был у Ежина. Выдумаешь тоже: «Клуб моряка». А отец не сердился, а только смеялся.
Так вот: вошёл я в эту самую будку — клуб. Тут было чуть тише. Грузчики в мешках, накинутых на голову, как капюшоны, сидя на корточках, курили в углу. Какой-то высоченный человек стоял голый до пояса и выжимал воду из своей тельняшки.
Хлопала дверь. Люди входили и выходили, и со всех сторон слышались разговоры о «Карелии».
СИГНАЛ БЕДСТВИЯ
Первое несчастье, которое постигло «Карелию», случилось с приводом рулевого управления. Во время сильного шторма туго натянутый привод рулевого управления лопнул, как струна балалайки. Корабль потерял управление. Его бросало по ухабам огромных волн. «Карелия» проваливалась в морское ущелье между зыбкими горами шквала. Палубу заливало водой. Груз, сорвавшийся с привязи, разбросало по бортам. И, в довершение всех бед, «Карелия» заблудилась.
Да, такое может произойти не только с человеком, но и с кораблём.
А случилось всё вот как.
На вторые сутки страшного шторма в темноте непроглядной ночи перед «Карелией» показался вспыхивающий огонёк, будто закурил кто-то недалеко от носа корабля.
— Прямо на борту маяк-плавучка! — крикнул вперёдсмотрящий.
И все, кто услышал эти слова, обрадовались.
Уж такая счастливая судьба у вперёдсмотрящего — человека, который первым видит долгожданную землю, или спасательное судно, или маяк! На старых парусниках вперёдсмотрящий сидел в бочке, привязанной к верхушке самой большой мачты. И я всегда мечтал: «Вот бы мне стать вперёдсмотрящим».
Но вернёмся к «Карелии», где вперёдсмотрящий увидел плавучку. А по этой плавучке можно взять правильный курс и затем зайти в тихую воду, спастись от шторма.
Можно? Да, можно, если, конечно, плавучий маяк не сорвало с положенного места и не отнесло в противоположную сторону.
А если отнесло…
Тогда и происходит то, что произошло с «Карелией». Маяк-проводник оказывается маяком-обманщиком. Вместо тихой воды «Карелия» попала на острые подводные рифы, да так прочно, будто корабль прирос всем своим корпусом к этим камням. И в эфир полетели позывные:
SOS! SOS! SOS!
«Всем! Всем! Всем!»
«Всем, кто меня слышит! Спасите нас!»
Когда в радионаушниках и в приёмниках раздаются эти позывные, все радиоаппараты настраиваются на одну эту волну, по которой над всем миром летит призыв к помощи — сигнал бедствия: «Спасите наши души».
Вообще говоря, этот самый SOS существовал и до изобретения радио. Только в те времена его передавали пушечной пальбой. На всех почти кораблях — и в том числе на торговых — была тогда хотя бы одна пушка. Сигнал бедствия подавался флажными сигналами на мачте, красными ракетами, тревожными гудками или сиреной.
А с «Карелией» случилось бедствие. Можно сказать, катастрофа. Острые рифы распороли днище корабля, разбили ящики с грузом. И в пробоины хлынула вода.
Заработали помпы, но тут-то и произошло то, о чём говорили парикмахер Канаревский и булочник Криади: помпы засорились грузом — перестали работать.
АРТЕЛЬ НАПРАСНЫЙ ТРУД
Наскочив на подводные камни, «Карелия» сильно повредила руль и винт. Весь корпус изрешетило пробоинами. Вода хлынула в корабль со всех сторон. Вода проникла в трюм и в кочегарку, в помещение для команды и в салон, который был столовой, кинотеатром и залом для собраний. Чтобы не допустить взрыва, на «Карелии» были погашены все котлы.
Да, казалось, что спасти «Карелию», вырвать её у неизбежной гибели нельзя.
Весь огромный пароход освещался теперь тремя ручными масляными фонарями, да кое-где вспыхивали, как светлячки, карманные фонарики. Но их берегли — батареи этих фонариков не так-то живучи. Эти фонарики и так давали жёлтый тусклый свет, в котором виднелись пробитые иллюминаторы. В эти пробоины вкатывались обжигающе-холодные потоки морской воды. Вода чернела на полу кают, по ней хлюпали моряки, не снимавшие вот уже несколько дней высоченных сапог и тяжёлых мокрых бушлатов.
Я слушал, о чём переговаривались грузчики в мешках-капюшонах.
Из этих разговоров мне становилось ясным, что «Карелию» не спасти.
Один грузчик сказал:
— Спасать «Карелию» — артель напрасный труд. Людей поснимать надо. Вот что.
Другой добавил:
— Летом водолазы поднимут. А теперь и гадать нечего.
А третий произнёс короткое, но грустное слово:
— Амба!
Что оно значит в точности, я определить не мог. Но знал, что так говорят в порту, когда умер человек, утонул, или ещё в тех случаях, когда что-либо сгорело, пропало, погибло. Слово это означало что-то вроде: конец, крышка, всё.
Из разговоров этих же грузчиков я понял, что моряки с «Карелии» не повесили нос, не сдались. По пояс в ледяной воде они кладут заплаты и пластыри на израненное тело корабля, цементируют трещины, качают воду, проникающую во все щели. А вот в насосы и помпы вода идёт не всегда. Вся она, вода эта, засорена чаем. Миллиарды чаинок высыпались из разбитых ящиков в трюм, где плескалась морская вода, набухли в ней, превратив воду в эту кашу.
Вот в какое время на сигнал SOS к «Карелии» подошёл иностранный спасатель — пароход «Лавалет».
Пароход-спасатель! Сколько раз отец рассказывал мне о людях таких кораблей! Спасатель — это профессия, которая требует от человека всех его сил, опыта и самой жизни. Как мне хотелось быть спасателем!
МЕЧТЫ
Особенно мне хотелось спасти Виктора или Серафиму Петровну. А ещё лучше — их двоих. И ещё Муську мне хотелось спасти. Я представлял себе, как в порт приходит новый спасательный катер — быстроходный, с острым носом, чуть наклонённой назад тупой трубой, с блестящими водомётными пушками (это на случай пожара). В порту вывешивается объявление, что для нового спасательного корабля требуется опытный капитан. Что делаю я? Иду к Канаревскому и говорю:
— Мне сегодня играть в театре.
Он спросит:
— Тебя берут статистом за полтинник?
А нас, мальчишек, правда брали играть толпу и во всякие там массовые сцены.
Я скажу:
— Берут. Только там пьеса из заграничной жизни. Забастовка капитанов. Дайте-ка мне парик и приклейте бороду, чтобы я был похож на настоящего морского волка.
— Деньги вперёд! — скажет Канаревский.
И я выложу деньги, а он в полчаса сделает из меня самого настоящего морского волка. Такого возьмут без звука. Только посмотрят — и сразу же на корабль. И вот я на мостике спасателя.
— Полный вперёд!
— Есть полный вперёд!
Ветер рвёт мою приклеенную бороду, но я придерживаю её рукой, а в другой держу рупор, в который отдаю команду. И в это самое время терпит бедствие шаланда, нет — пароход, на котором гибнут Серафима Петровна, Муська и Виктор. Витя, конечно, сделал всё, чтобы спасти их, но выбился из сил. Он теряет сознание. А я в рупор кричу Виктору:
— Крепись!
А своему боцману командую:
— Свистать всех наверх!
Потом я перепрыгиваю с борта на борт и выношу на руках: сначала Серафиму Петровну, потом Муську, а затем перебирается на мой спасательный корабль Виктор. Он опирается на моё плечо…
Да, я не раз представлял себе это. Но теперь было не до фантазий. Не мечты, а правда.
«Лавалет» стал на якорь совсем близко от рифов, о которые билась «Карелия», как рыба, выброшенная на камни.
Шторм утих. Посветлело небо, и море из чёрно-коричневого снова стало зелёно-синим.
«Лавалет» был очень красивым пароходом. Труба была выкрашена в ярко-жёлтый цвет, палуба — белая, спасательные круги — вполовину красные, а медные помпы так надраены, что казались золотыми. На мачтах «Лавалета» висели два больших чёрных рупора — громкоговорители. И матросы «Карелии» услышали звуки оркестра, который исполнял какую-то весёлую американскую песенку.