— Ну и…
Он не дал мне договорить:
— Ай, дядя, как только вы можете спрашивать! Наш же город — город-герой. В День Победы у нас всегда салют. Понятно?
— Да-да, — говорил я, — герой. Да, конечно, герой.
Я вспомнил комиссара Шмелькова, дядю Емельяна, Хрум-Хрума и голодного мальчонку, который сорок с лишним лет тому назад спрашивал меня, когда война кончится. Он мечтал хотя бы увидеть белую булку.
— Скажи, — спросил я мальчика, — а про гражданскую войну у вас тоже проходят на уроках истории?
— Проходят. А как же. У нашей учительницы отец после гражданской войны работал на обувной фабрике. Учительница нам рассказывала, что её отец другим ботинки шил, а сам ходил в деревянных туфлях. Ну, это вроде того, как мы по истории проходили, что раньше у военных были железные шлемы или там кольчуги. Только это когда было… Когда была гражданская война, их ещё на свете не было… Войну с фашистами папа и мама помнят. А про гражданскую только дедушка рассказывает. И то забывать стал. Старенький он у меня, дедушка. Он говорит, что тогда, во время гражданской войны, дети спали в асфальтовых котлах. Смехота. Не было этого…
Он рассмеялся и убежал.
Я вышел за ограду на улицу. И снова мне не встречались знакомые люди, но многое напоминало мне о них. За сквером, в том месте, где когда-то была парикмахерская Канаревского, стояло одноэтажное здание с очень большими окнами и вывеской: «Ателье». В окнах стояли манекены с розовыми лицами, в новых пальто и костюмах. За ними я видел ряд швейных машин, у которых сидели девушки.
«Был бы Птица, — подумал я, — он учил бы их шить, был бы у них мастером-закройщиком».
Проходил я и мимо Обувки. И знаете, кого я вспомнил? Обувка очень выросла — её надстроили. Но дядя Емельян этого не видел.
У Дворца пионеров я постоял и послушал, как воркует малышня, совсем как воробьи. Один паренёк стремительно бежал во дворец, опаздывая, наверное, в какой-нибудь кружок. Он так нёсся, что с разбегу налетел на, меня.
— Извините, — сказал мальчонка и посмотрел в асфальт.
Я поднял его подбородок и спросил:
— Ты слышал про Шмелькова, про красного комиссара Шмелькова?
— Не, не слышал. Можно, дяденька, я побегу? Я опаздываю.
И он побежал.
Я пошёл за ним.
Над широкой лестницей бывшего купеческого клуба висел большой глобус, серебряная луна, золотая Венера и портрет первого космонавта. А между ними тут же летала модель нашей межпланетной станции.
Вокруг, на лестнице и на боковых площадках, ребята что-то клеили, красили и стругали. Должно быть, они готовили свой дворец к пионерскому сбору о космосе.
А мне надо было уходить.
У дверей я на прощание оглянулся. С потолка, над лестницей, свешивалось длинное красное полотнище с белыми буквами. Я прочитал четыре строчки:
Расступитесь, Марсы и Венеры!
Я корабль космический веду.
Именем учительницы первой
Назову открытую звезду.
Я вспомнил Серафиму Петровну и подумал, что своего учителя забыть нельзя никогда, потому что он отдаёт нам не только свой труд, но и своё сердце.
Да, Серафима Петровна жила счастьем своих учеников. И не было для неё большей радости, как видеть, что она помогла вырастить хорошего человека.
Как же мне захотелось увидеть её, рассказать ей о своих ошибках, горестях и радостях — о всей своей жизни. Мне стало жаль, что я никогда не говорил ей, как люблю ее, как много она мне даёт — не только своими знаниями, но и примером всей своей жизни. Ведь тогда, школьником, я не знал, что люблю её; мне казалось, что так положено: я учусь, она учит. Теперь я подумал: надо бы сделать так, чтобы ученики и после школы встречались со своим учителем. Пусть школьники эти будут уже инженерами или врачами, капитанами или трактористами. А всё равно учитель даже у взрослого своего ученика так подметит плохое и хорошее, как может подметить только мать. Учитель похвалит за хорошее — а это помогает работать ещё лучше, — поругает за плохое и, может быть, избавит от этого плохого. Ведь учителя своего мы привыкли слушаться с детства все годы, когда он терпеливо старался вылепить из нас хорошего человека. Сделала же Серафима Петровна чудесным человеком Хрум-Хрума.
Я вышел на улицу и снова пожалел о том, что не мог найти Андрейку, Хрум-Хрума. В справочном мне сказали, что такой не значится. Он выбыл из города в июне сорок первого года и не вернулся.
Где ты, Хрум-Хрум, сын Серафимы Петровны? Жив ли ты, Андрейка, или отдал свою жизнь на то, чтобы больше не было беспризорных, чтобы все дети на земле были счастливыми?
Нет, я не буду рассказывать о дне, проведённом в родном городе спустя сорок лет. Теперь это совсем другой город: с высокими домами, с вереницей автомобилей на мостовых, с клубом моряка на бульваре, с Дворцом пионеров, со множеством людей. Чем больше встречал я в этом городе людей, тем чаще вспоминал своих родителей, Серафиму Петровну, Шмелькова и Виктора…
Мне не забыть их никогда, как никогда не забыть моего детства.
Москва
ГРАНАТА В УШАНКЕ
ПРОПАЛ БЕЗ ВЕСТИ
Урок начался как обычно. Но минуту назад в классе был шум и гам, а у доски толкали друг дружку два парня. Один, что был пониже, сказал:
— Как дам тебе, Борька!
— А ну дай!
— И дам!
— А я посмотрю.
— И посмотришь…
Вмиг точно вихрь пронёсся: затопало, застучало, зашуршало. Учительница чуть задержалась у двери и вошла, будто и не видела непорядка: все чинно сидели за партами.
— …Так на чём мы в прошлый раз остановились? — Она сняла очки, протёрла их носовым платком, надела и чуть прищурилась.
— Новгород, — чуть привстав, сказал кто-то с последней парты.
— Новгород… — как бы про себя повторила учительница. — Этому древнему русскому городу более тысячи лет. И что интересно, ребята: там, в Новгороде, такая земля, что сохранились остатки деревянных домов и мощённые брёвнами мостовые, по которым тысячу лет назад ходили новгородцы. В наши дни находят даже обувь древних новгородцев… Сергиенко!.. Борис, ты о чём думаешь? У тебя такой взгляд, точно ты не на уроке, а витаешь где-то в небесах. А?
Борис встал. Он был высокий и чуть сутулился.
— Я думал об отце. Мама в войну извещение получила. Он воевал под Новгородом… пропал без вести.
— Прости, Сергиенко, — сказала учительница, — я ничего не знала об этом. Садись, Боря, садись…
В те годы война уже кончилась. Кто вернулся — живой, тут он, с женой и детьми. Кто погиб, о том говорили — вечная ему слава. А про отца Бориса Сергиенко так-таки ничего не узналось. Говорили разное: «Может, и смерть принял — да там, у врага. Мёртвый там и остался. Может, раненный, в плен попал и там его фашисты замучили».
А Борису хотелось закрыть глаза и увидеть, как там, под Новгородом, воевал отец. Он часто подходил к комоду, где из позолоченной рамки смотрело на него чуть скуластое лицо отца с чёрными, будто вычерченными, бровями.
И как же хотелось Борису побывать в тех местах, где тайна закрыла от него не только отца, но и память о нём! Сколько раз думал Борис о старинном Новгороде, где шёл в атаку его отец, где упал и не поднялся. Может быть, его засыпало землёй от разрыва снаряда и потом не нашли.
Каждый год мать Бориса справляла день рождения мужа, ставила мужу отдельный прибор. А были за столом только двое — она с Борисом. Но мать разговаривала с отцом, будто сидел он напротив, и плакала. Борис обнимал мать, прижимался щекой к её мокрой щеке: «Не надо, мама». А она говорила: «Горечко, сынку, у нас. Горечко. У людей хоть могилка есть, а у нас с тобой ничего. Нема батьки. И где он там, в новгородской земле, никто не скаже… А батька твой был хороший».
ПО-ОТЦОВСКИ
Мать Бориса, Евдокия Андреевна, днём работала в колхозе, а ночи были у неё короткими для сна. Когда спать матери? Ведь сыну надо сварить, сына надо покормить, надо шить, надо постирать. Мало ли забот у матери!
Когда же наваливалась усталость и казалось, нет больше сил, мать Бориса прижималась щекой к щеке сына.
А стал подрастать Бориска и всё больше и больше напоминал своего отца: и ложку держал по-отцовски, и говорил баском, и ноги о половик вытирал так же — рывком, и лицом стал вылитый отец.
И, бывало, услышит мать Бориса шаги в сенцах, зашуршит половик, а она вскрикнет:
«Феофан! Вернулся! Нашёлся!»
А входил Борис. В старом отцовском пиджаке. Высокий, худой. Чуть скулистый. И такой же, как отец, порывистый, быстрый.
В первом классе Борис приходил из школы, хватал ведро — и к колодцу. Мать говорила: «Оставь. Тяжело. Сама принесу». А он: «Ничего, мамочка, я сильный».
Он был добрым и ласковым. Стал старше — голос огрубел и над губой появилась чуть заметная полоска, точно шёрстка. Он был и теперь таким же порывистым и быстрым, но стал уж очень занят собой, будто и не замечал, что вокруг.
«Бориска, что с тобой?»
«Оставь, мама…»
И всё же он был ласковым: приносил матери подарок с получки и даже целовал её. Но как? Торопливо, как бы по обязанности.
А в день рождения отца, которое праздновалось ежегодно, опоздал к ужину, грузно сел за стол, резким движением, молча придвинул к себе миску с едой.
Забыл об отце…
И вот случилось так, что девятнадцатилетний Борис в один день стал как бы вдвое старше. Вчера ещё у него была мать. Она поджидала его к ужину, выглядывая в окно; она хотела рассказать ему обо всём, что произошло за день, поделиться с ним своими радостями и горестями и рассказать ещё о том, что слушала по радио о солдате, который пропал без вести в войну и вот теперь отыскался.
А Борис в тот день торопливо вошёл:
— Мама, покушать!
Не посмотрел на неё, не поднял глаз. А уходя, в дверях сказал коротко:
— Ну, мама, я пошёл.
В то время Борис был увлечён многим: товарищи, футбол, речка…
Нет, в тот день мать Бориса не жаловалась на нездоровье больше обычного. И раньше, бывало, скажет: «Ой, Борисочку, чтось поджимает сердце!» Борис привык к этим словам, как мы привыкаем к «Доброе утро» или «Спокойной ночи». Иногда только он спрашивал: «Может, за доктором сходить?» А мать говорила: «Ничего, отпустит». И отпускало.
А в тот день не отпустило…
В ПОЕЗДЕ
Меньше недели прожил Борис в холодном, опустевшем доме, где всё напоминало маму: в шкафу отглаженные рубашки, в холодных сенях — обед, у печи — тонко наколотые лучинки для растопки.
Неуютно, тяжко стало в доме после смерти матери. Теперь Борис понял, что мать даётся человеку в жизни только раз. Он ведь раньше не думал об этом. Он не был с ней грубым, а только торопливым, невнимательным, занятым всем миром вокруг, кроме неё. Что говорить: теперь он думал о том, о чём очень редко вспоминаем мы, пока живёт на свете самый дорогой для нас человек.
Ещё неделю-другую назад Борис не чувствовал своих лет. Жилось ему легко и, в общем, беззаботно. И вот сразу у него появилось такое чувство, будто за эти несколько дней он прожил многие годы.
Он оставил дом, где родился и вырос, и уехал в далёкий Новгород.
Бывало, мать говорила: «Если жива буду, сын подрастёт — повезёт меня в Новгород. Наш батька там…» Она обрывала фразу: «Батька там…» А Борис про себя заканчивал: «…Наш батька там погиб».
За многие годы он привык к этим словам матери: «Подрастёт сынок…» Слушая эти слова, он как бы перестал их слышать. Но теперь, в поезде, в стуке колёс слышались Борису эти слова о том, что он, когда подрастёт, поедет в Новгород. И он мысленно отвечал матери:
«Еду, еду, еду!»
Это была первая в жизни Бориса поездка в поезде.
На груди в холщовом кармане, сшитом ещё матерью, был аттестат зрелости вечерней школы и трудовая книжка, где значилось, что он два года работал механиком. С аттестатом — права водителя автомобиля.
Железнодорожный вагон — движущийся дом, где все люди быстро знакомятся и даже становятся друзьями. Бывает, за день пассажир расскажет своему спутнику такое, что не рассказал бы и давнишнему знакомому. Но Борис был неразговорчив. Чем ближе было до Новгорода, тем учащённей билось сердце и становилось как-то тревожно, как бывает в предчувствии большого события. Конечно же, попутчики спрашивали Бориса:
— Далеко едете, молодой человек?
И он отвечал:
— К отцу, в Новгород.
Да, у него было такое чувство, что он едет к отцу, что он встретит его. Борис взял с собой все письма отца к матери — их было три. Теперь, спустя много лет, он читал их впервые. И впервые как бы познакомился с отцом, узнал его.
Он любил фантазировать, Борис. И в эти дни поездки в Новгород, лёжа на верхней, чуть покачивающейся полке вагона, он думал и думал об отце и о войне. Бывает же такое — сколько раз в газетах и журналах писали, что человек пропал без вести, а потом через десять, а то и пятнадцать лет вдруг находился. То ли его контузило, и забыл человек своё имя-фамилию, а потом вылечился и вспомнил. То ли после госпиталя узнал, что его семья погибла в оккупации, нет у него никого, и подался человек в другие края. А потом оказалось — ошибка произошла, жива у человека семья. И через много лет люди встречаются, находят друг друга. Да, бывает же такое с другими, почему бы не случиться с ним, с Феофаном Сергиенко. Ведь мама с Борисом бежали из своего села, когда подходили фашисты. Они жили совсем в другой местности, а село их сгорело в войну. Сгорело так, что только печи да трубы остались. И зола да угли. Кто знает, может быть, отец Бориса нашёлся, хотя и числится без вести пропавшим? Запросил о родном селе и узнал: сожжено и Сергиенко там не значатся. Что же было солдату приезжать на пепелище?
И живёт где-то Феофан Сергиенко, может быть раненый, может быть безногий. И не знает, как часто сын слушал о нём материнские рассказы. Про то, как отец, ещё только Борис родился на свет, посадил в садочке яблоньку: «Вырастет сыночек — яблок покушает». И про то, как ночами люльку качал, а мать заставлял спать: «Ты с ним за день намаялась». И про то ещё, какие письма присылал в первый год войны и в каждом письме-треугольничке писал о своём командире и о сыне спрашивал, сынку солдатский поклон посылал и наставления матери: «Не простуди», «Корми — ничего не жалей!». Мать Бориса сколько раз говорила ему: «Хороший у тебя батько. Другого такого на свете нет».
«Нет, — думал Борис, — не может такого быть, чтобы отца не было в живых. Есть он, есть где-нибудь. Вот приеду в Новгород и начну искать его там, где он воевал. Найду батьку, найду обязательно!..»
Раскачивается вагонная полка, храпят во сне попутчики Бориса. Тускло светит маленькая лампочка. Кажется, что под стук колёс и лампочка прикорнула. Вечер только начался, и Борису не спится. Он выходит в коридор и слышит разговоры из открытых дверей купированного вагона. И говорят-то все почти об одном: о космонавтах.
— Не выдумывай про космонавтов, — говорит женщина. — Ложись сейчас же спать! Завтра Новгород рано утром.
— Да, ложись! — хнычет мальчик. — А я тебе говорю, что мне надо дочитать. Вот не лягу, и всё. Не лягу!
Борис не видит этих пассажиров, но капризный голос мальчика раздражает его…
— Да, — говорит мальчик, — заладила одно: ложись и ложись. У тебя всё по минутам!
— Там, на вокзале, не минуты были, а целых полчаса! — возмущается женщина. — Мы ещё дома об этом поговорим. Ты так и не сказал мне, где пропадал. Скажешь?
— Не скажу!
Молчание. Потом Борису послышалось всхлипывание, а может быть, это ветер шуршал в окне вагона.