ГЕРОИ НЕ УМИРАЮТ
— Вот и всё, что я знаю о Феофане Сергиенко, — закончил свой рассказ профессору Бочину майор Елюгин. — Что сказать вам ещё? Огонь с моего танка сбили. Машину отбуксировали в ремонт. И меня в ремонт же. В капитальный. Укоротили, а жив остался. А Феофан Сергиенко… Я знал, что он погиб, и был уверен, что об этом сообщили его семье… В народе говорят, что герои не умирают. Рано или поздно их подвиг станет известен. Так оно и с Феофаном Сергиенко. Когда наши взяли Новгород, я, можно сказать, четырнадцать месяцев не существовал. Воевал — только теперь уже против костлявой старухи с косой, которая норовила меня утащить совсем. Не дался. А выходит, что в это время Сергиенко сообщили, что батька их пропал без вести. Так оно тогда думалось. Только теперь, если вспомнить, что доносил мне старшина Убийволк, когда пришёл из разведки к танку, и что показали пленные немцы — и много же мы их взяли под Новгородом! — выходит, что героем был сержант Сергиенко и героем погиб. К нам ведь попал в плен фашист, раненный сергиенковской гранатой или минами, что были вокруг. Он видел, как погиб Феофан…
Владимир Петрович возвращался в Новгород в ясный солнечный день, когда природа, будто устав от ненастья, ликуя, праздновала свет и тепло. Зелень хвои казалась ещё ярче на фоне огнистых клёнов. А берёзы, ещё три дня назад зелёные, теперь, когда Бочин подъезжал к Новгороду, были уже лимонно-жёлтые.
Дорогой в Новгород у профессора Бочина было такое ощущение, что в Москве он познакомился с отцом Бориса Сергиенко. Ему казалось, что он узнал этого замечательного человека, что тот как бы присутствовал во время рассказа майора Елюгина. Да, Елюгин своим рассказом нарисовал Феофана Сергиенко чёткими и точными штрихами. И теперь Владимиру Петровичу казалось, что он знал этого сержанта, говорил с ним.
Майора Елюгина неожиданный приход Бочина тоже заставил вернуться к Феофану Сергиенко — так вернуться, будто он свиделся с ним. Когда ушёл Владимир Петрович, Елюгин почувствовал, что Сергиенко и после смерти продолжает для него жить. У майора не проходило ощущение, что вот приходил человек от сержанта Сергиенко и разговор о сержанте с его словечком «добре», с его ласковостью и твёрдостью, верностью долгу и товарищам оставил чувство чего-то тёплого и радостного. И Елюгин отметил про себя, что чувство это было не только внутренним, так сказать душевным, но и чисто физическим. После разговора с Бочиным больной, израненный майор почувствовал как бы прилив новых сил. Так ведь часто бывает при встрече с хорошим человеком.
Владимиру Петровичу не терпелось обрадовать Бориса Сергиенко, который запал ему в душу. Есть же такие люди на свете — ничем не знаменитые, как говорится — рядовые, а тянет же к ним. Чаще всего это добрые люди, доброжелательные. Им часто завидуют: легко живётся — о чём кого ни попросят, всё им сделают. А ведь секрета в этом никакого нет. Любят этих людей за доброту и отзывчивость. По пословице: «Как аукнется, так и откликнется». А завидуют те, у кого этих душевных качеств нет, а с других спрашивают.
Бориса Сергиенко любили и свой брат шофёр, и мальчики, искавшие Перуна, и профессор Бочин. Вот почему, усталый с дороги, он, как только проехал развилку Новгород — Ленинград, сошёл с междугородного автобуса, пересел на местный и поехал в обратную от своего дома сторону — на карьер.
В зеркале озера отражалось золото осеннего леса. Вечерело. Уже, видимо, отзвенел рельс, и на карьере не видно было никакого движения.
«Опоздал! — подумал Бочин, подходя к карьеру. — Хотя, — вспомнил он, — Сергиенко всегда почти уходит с работы последним. Может быть, он ещё здесь».
Девушку-регулировщицу Владимир Петрович встретил у самого въезда в карьер. Она пудрила нос, смотрясь в маленькое зеркальце, морщилась и уголком платка тут же стирала пудру.
— Сергиенко здесь? — спросил Владимир Петрович.
Девушка поспешно спрятала зеркальце и пудреницу в карман и подошла к Бочину:
— Здравствуйте, Владимир Петрович. С приездом вас!
— Здравствуйте! Я спрашиваю: Сергиенко на карьере?
— Нет, Владимир Петрович, его на карьере нет… А вы ничего не знаете? Ничегошеньки?!
— Откуда же мне знать? Я прямо с дороги — и сюда.
— Ой, какие же вы! И как сказать, не знаю. Несчастье, одним словом. Ой, несчастье!
Бочин взял девушку за руку:
— Да не томите вы, скажите, что случилось?
— Несчастье. Машина опрокинулась. Разбилась. И Сергиенко же… ой…
— Что — Сергиенко? Где он?
— В больнице.
— Жив?
— Вчера был ещё живой.
— А сегодня?
— После работы наши поехали. А я не знаю…
«ЗДРАВСТВУЙ, ОТЕЦ!»
В Новгороде я был в день, когда почётный караул молодых солдат застыл у памятника-надгробия.
Эти молодые солдаты приехали из гвардейской части, в которой во время войны служил Феофан Сергиенко. Каждый день — и сегодня, когда я пишу эти строчки, и в тот день, когда вы прочитаете их в книге, — в этой воинской части раздаются слова команды:
— Рота, на вечернюю поверку становись!
Старшина называет первого по списку:
— Гвардии сержант Феофан Сергиенко!
А правофланговый отвечает:
— Гвардии сержант, навечно занесённый в списки нашей части, пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины!..
Так бывает за много сотен километров от Новгорода, где служат молодые солдаты, которые и родились-то после того, как отгремел наш салют Победы. Теперь они стояли на новгородской площади, и я видел, как по команде подняли винтовки, и выстрелы слились в один пророкотавший залп.
После троекратного залпа, прошелестев, опустилось белое покрывало, и я увидел бронзового бойца. В руках у него была солдатская шапка-ушанка с гранатой. Весь он устремился вперёд и, казалось, сердцем своим хотел заслонить от врагов то огромное и близкое, что зовётся Родина.
Я видел золотом высеченные слова на граните:
«…коммунисту Феофану Сергиенко».
В тот день и час я ещё не знал всю историю сержанта Феофана Сергиенко и его сына шофёра Бориса Сергиенко. Я ведь тогда только приехал в Новгород и, пройдя через город, увидел узкие бойницы кремлёвских стен и окна сторожевых башен. В тот день и подумал о том, что победа нашего народа в 1945 году, победа, завоёванная кровью наших современников, ковалась много сотен лет. Эти бойницы и стены кремля были омыты кровью наших прадедов. Они не сделали ни шага назад, бились до последнего человека, но родную землю не сдавали врагу. Сыном этого народа был Феофан Сергиенко. У его памятника я видел молодого человека, чуть скуластого, большеглазого, с таким лицом, какое бывает только у очень добрых, по-настоящему хороших людей. Рядом с ним опустилась на колени, положив у подножия памятника цветы, седая женщина в очках. В те минуты я подумал, что это мать того парня, вдова Феофана Сергиенко. А в смуглом парне определить сына героя было нетрудно: у молодого человека было такое же открытое, смелое, чуть скуластое лицо, как у бронзового солдата с гранатой.
Да, это был Борис, сын Феофана Сергиенко. Но я ошибся, думая, что рядом с ним мать. Лишь несколько дней спустя, узнав всё, о чём рассказано в этой повести, я понял, что это была учительница Ираида Андреевна. Видимо, она и Борис подружились после того дня, когда сапёры выносили снаряды из карьера. Может быть, Ираида Андреевна бывала потом в больнице у Бориса. Он ведь долго лежал после аварии с машиной Великоноса.
У памятника я видел Бориса Сергиенко уже здоровым. Узнав его историю, я подумал, как хорошо, что он осилил и победил все раны, полученные тогда от летящего вниз самосвала — от руля и дверец, от бортов и железных рёбер автомобиля.
Там, у памятника, рядом с Ираидой Андреевной, он казался особенно мужественным, высоким и сильным.
Когда отгремел салют в память героя, стало тихо, так тихо, что я услышал частое дыхание Бориса. Он опустился на колено, снял свою шапку-ушанку, поклонился и сказал:
— Здравствуй, отец!
ПОСЛЕДНИЙ СНАРЯД
Посвящаю моей внучке Юлии
ТРЕВОЖНАЯ НОЧЬ
Когда Володе исполнилось четырнадцать лет, его приняли в училище номерного завода, где до ухода на войну работал отец. На завод надо было ехать электричкой, а потом ещё лесом пройти порядочный кусок. Теперь-то Володя понял, почему отец вставал на работу, как говорится, чуть свет, а осенью и зимой и совсем в темноте.
Отца Володя почти не видел: уходил отец — Володя ещё спал, приходил, а сын постель разбирает, спать ложится.
В те времена один выходной был — воскресенье. И Володе всё не хватало времени с отцом поговорить: на неделе запомнит, о чём отца спросить надо, а к воскресенью забудет. Часто Володя спрашивал отца:
— А работать меньше нельзя?
— Нельзя.
— Почему?
— Вполплеча работа тяжела: оба подставишь — легче справишь.
Володе очень хотелось посмотреть, как отец работает, но он знал, что на завод пройти нельзя: военная тайна.
Управление заводом и училищем, где обучали будущих рабочих, размещалось в городе. Володя знал, что на первом этаже этого управления ничего интересного нет. Учреждение как учреждение: письменные столы с телефонами, пишущие машинки, которые стрекочут, как кузнечики, и мягкие двери, похожие на матрац или ватное одеяло, только поставленное стоймя. Всё это Володя видел сквозь окна нижнего этажа.
Ничего особенного.
Но чтобы пройти в управление военными заводами, нужен был пропуск.
Может быть, именно потому Володе очень хотелось узнать, что там, за этими дверьми, перед которыми стоит часовой с винтовкой.
Володя спрашивал отца:
— Там чего?
И отец отвечал тем же тоном:
— Ничего.
Или говорил:
— Канцелярия.
Володе в это верилось и не верилось. Он любил себе представлять то, чего не видел. Африку, например, со слонами и тиграми. Или сказочный дворец, где есть железная дверь, очень секретная, которая отпиралась золотым ключиком. А что за этой дверью? Сундуки с золотом, а может быть, пушки — такие особенные, каких нет у врагов…
Он тогда ещё был маленьким, Володя-первак, как называли первоклассников, мальчишки во дворе дразнили его «салага». Он правда невысокий, был узок в плечах, волосы светлые, как у отца. И лицо узкое и длинное — худое, если сказать одним словом. Когда поступал в школу, ему-то было восемь, но давали по виду шесть. А отца, Матвея Тимофеевича Ратикова, и совсем комсомольцем называли. Такая, видно, порода была ратиковская — моложавая.
— Ну пошли, старик, на работу, — звал отец Володю, когда малышу надо было идти в детский сад.
— Папа, а нас там не заставляют работать.
— А спать? — спрашивал отец.
— Заставляют. Только поиграть охота, а тут говорят: спи!
— Видишь… А манную кашу?
— Что — кашу?
— Заставляют?
— Ага. Заставляют.
— Так кому же, Вовка, легче — мне на заводе или тебе в садике?
Володя молчал, улыбался: «Шутит папа». И смеялся громко-громко.
— Нам в садике тяжелее. Ох как тяжело!.. А у тебя в управлении чего?
И снова отец отшучивался:
— Я же тебе говорил, что ничего. Столы, значит, и стулья. Вот и всего.
Но Володя-маленький не отставал:
— А почему часовой? А почему всем туда нельзя? Секрет? Да?
— Да, — сказал Матвей Тимофеевич, — секрет, значит. Во как!
— Чтоб про наши пушки не узнали?
— Правильно, Вовка! Если всех пускать, какой-нибудь враг пролезет и всё про наши пушки узнает. Пойдёт на нас войной. И нашими же пушками стрелять будет. Хорошо?
— Не. Плохо.
— То-то…
Потом, когда Володя подрос, он узнал, что это такое — военная тайна, и никогда папу не расспрашивал ни про завод, ни про управление. Не расспрашивать было ох как трудно… Но что поделаешь: отец всегда говорил ему, что дать себе волю легче, чем сдержаться.
Война началась в день, когда Володя с отцом собирался в зоопарк. В первую ночь война пришла на границу, а потом, когда Матвей Тимофеевич был уже далеко на фронте, когда которую неделю ждали от него письма, самолёты врага появились в небе над Москвой. Володя и не слышал воздушной тревоги — спал. Но мама разбудила и его, и сестрёнку Наташу. Сонный, спускался он в подвал, а Натка при этом хныкала: «Спать хочу!» И Володя тоже не мог понять — взаправду это или ещё снится? Бухало так, что стёкла в окнах дребезжали, мало что крест-накрест бумагой заклеены и чёрной бумагой зашторены. А когда Галина Фёдоровна, мать Володи, перебегала двор, держа за руки детей, ухнуло так, что на какое-то мгновение Володя оглох. В это же время всё небо прожектор, как саблей, перерезал. И потом через потемневшее небо красные точечки промчались, и вдруг светло стало — светлее, чем днём.
Это была первая бомбёжка, которую испытал в своей жизни Володя. До сих пор война была далеко, там, где был фронт, а теперь вот она, пришла к самому дому Ратиковых. Фашистские самолёты шли так высоко, что их не было видно, но шум моторов слышался даже в подвале. А как отчётливо и гулко, будто из бочки, стреляли наши зенитки! Наташка плакала, а Володя думал: «Вот так оно, должно быть, у папы на фронте».
Потом в бомбоубежище Володя успокаивал и укачивал маленькую Наташку. Подумать только: все люди в бомбоубежище были озабоченны, взволнованны, все спросонья, а поди ж ты — обращали внимание на Натку: «Какие глазищи!» — или что-нибудь в этом роде.
Была Наташка действительно круглолице-румяная, большеглазая, и вся голова в золотистых колечках, как завитая. А когда уснула, совсем красными стали тугие щёки и легли на них большие тёмные ресницы.
Наташа уснула под грохот пальбы. Она ведь и дома привыкла спать и в шуме и при свете…
В бомбоубежище голоса войны постепенно стали стихать: буханье зениток слышалось тихо, тише, ещё тише, и вскоре совсем всё утихло.
Чёрная тарелка радиорупора трижды оповестила:
«От-бой! Внимание: от-бой! От-бой!»
ЧТО ЖЕ БУДЕТ?.
Мама взяла Наташку на руки, и они пошли домой. Светало. Володя ёжился. Холод проползал за ворот, а может быть, это казалось Володе оттого, что он не выспался. Кто знает… Теперь, когда ничто не вспыхивало, не взрывалось, не стреляло вокруг, а только розовые облака плыли по белёсому небу, стало как-то спокойно. Мама отперла дверь, уложила сонную Наташку, и Володя лёг в свою разобранную постель. А как только лёг, сразу же уснул.
Проснулся: солнце шпарит вовсю, и мама сидит за столом — кормит Наташку.
— Проснулся, сынок?
— Ага.
— Помнишь, какой сегодня день?
— А как же! Мы не опоздаем?
— Что ты, Вова! Нам в училище к часу. Время есть. Сейчас и Десяти нет. Вот накормлю Наташку, а ты пока сбегай купи чего есть. Мы с тобой потом поедем в училище. А на работу я в ночь пойду…
Позже, во время войны, вместо «куплю продукты» часто говорили «отоварю карточки». Хлеб и все продукты продавали только по карточкам: отрезал от карточки маленький талон, отдал его вместе с деньгами или чеком из кассы и получай сколько положено. А положено было по-разному: детям — что получше, попитательнее, тем, кто легко работает, — поменьше, кто на тяжёлой работе — побольше. Рабочую карточку получила и Галина Фёдоровна. Она работала на ткацкой фабрике. Иногда днём, а иногда и в ночную смену. После первой бомбёжки Галине Фёдоровне страшновато было оставлять детей одних на ночь. Но что поделать — выхода не было.
Об этой ночной бомбёжке ни Володя, ни мама не говорили. Что панику разводить? Мама только сказала:
— По радио передавали: ночью наши зенитчики отбили налёт фашистских самолётов.