«БУДЕТЕ ПОНЯТОЙ»
Вышло так, что не вернулась Ольга Олеговна. Выяснилось это через полгода после той ночи, когда она собиралась в прихожей, а утром уехала на дачу. Правда, однажды Галина Фёдоровна слышала вечером, как соседка вошла с улицы в прихожую, щёлкнула замком своей двери и через несколько минут, громыхнув, должно быть, чемоданом или ящиком, ушла. А потом спустя месяц пришла молодая женщина-милиционер и управдом, сгорбленный старик в подшитых валенках. Он сказал Галине Фёдоровне:
— Будете понятой: комнату вашей соседки вскрывать будем.
— А что случилось? — взволнованно спросила Галина Фёдоровна.
Не любила она Ольгу Олеговну, да и за что любить-то её было, но такой уж характер всех Ратиковых — добром к каждому человеку, за добро вдвое платить, а зло забывать. И вот подсказало сердце Галине Фёдоровне недоброе, и она переспросила управдома:
— Что же с Ольгой Олеговной? Беда?
— Как сказать… — Управдом звякал большой связкой ключей. — Нету вашей Ольги Олеговны.
— Как так нету?
— А так вот. Подалась к немцам, а попала в рай.
Он отпер дверь и пропустил вперёд Галину Фёдоровну.
— Заходите…
Уже в комнате, где молодая милиционерша принялась переписывать вещи, даже какие-то безделушки, подушечки и коврики, Галина Фёдоровна узнала, что Ольга Олеговна погибла в своей даче, которая сгорела от немецкой «зажигалки».
Узнав об этом, Галина Фёдоровна подумала, что её соседка никогда не отличалась не только трудолюбием или хорошим характером, но не было у неё даже обычного ума и сообразительности. Любила говорить «как хочу, так верчу», не думая о том, возможно ли то, чего ей захотелось, и чем может кончиться её затея…
Уходя с милиционершей, управдом сказал:
— Вот она и вся история с вашей соседкой, Галина Фёдоровна.
На дачу Ольга Олеговна отправилась в те дни, когда фашисты подошли совсем близко к Москве. Но и спустя несколько лет, когда их гнали уже к самому Берлину, Галина Фёдоровна вспоминала соседку:
— Что ни говори, а жалко — погиб человек.
В этих случаях Володя молчал. А Наташа как-то сказала:
— Тётя Оля конфеты мне давала. А теперь конфетов нету…
Всё чаще и чаще салют радостно бухал пушками и расцвечивал светящимися цветами московское небо. Война шла к концу. А в семье Ратиковых с каждым днём всё меньше и меньше было надежд на возвращение Матвея Тимофеевича…
В том году Володя вспоминал поговорку отца: «Месяц апрель — ему не верь». И вправду сначала был снег, солнце и дождь вперемежку, а потом наступила летняя теплынь, и вдруг снова похолодало.
В те военные годы в Москве снег почти не убирали с тротуаров и мостовых, и потому солнце, как только стало чуть припекать, погнало по улицам целые реки.
Как-то дорогой на завод Володя увидел мальчонку, который пускал по весенней воде бумажные кораблики. Они плыли, эти треуголки, похожие на маленькие головные уборы маляров, целой флотилией. Кораблики кувыркались, опрокидывались и снова плыли, плыли, плыли…
Володя на мгновение остановился. Что это поразило его в таком, казалось бы, обыденном? Нет, не обыденном для тех дней. Четыре года тому назад Володя сам пускал кораблики и бежал за ними вслед, шлёпая по лужам. А потом война, и он как бы сразу стал взрослым. И за всё время войны он не замечал, чтобы кто-нибудь из ребят пускал кораблики. Видимо, не до того было. И вот — надо же! — целая флотилия.
Ослепительная солнечная рябь подёрнула уличный ручей. Мутная вода неслась стремительно, кораблики не опрокидывались, и Володе страсть как захотелось побежать за ними — бежать, бежать, бежать…
Всегда ему думалось: куда они плывут? Может быть, в море, которое он никогда не видел? А теперь подумал о фронте, который в ту весну был уже далеко-далеко от Москвы и подступал уже к самой столице гитлеровцев — Берлину.
КАК ПО ПИСАНОМУ
Ещё несколько мгновений тому назад на фронте, за много километров от Москвы, лейтенант Шаров рассекал сжатым кулаком воздух и кричал:
— Огонь!
Пушка вздрагивала, готовая, казалось, подняться на дыбы. Выстрел забивал ватой уши. Горячая гильза выскакивала на землю, и горький запах гари смешивался с противно-сладковатым запахом порохового дыма.
И снова бойцы поворачивались, чтобы, как говорят артиллеристы, дослать снаряд. И снова, не сходя с места, передавали они из рук в руки матовый цилиндр снаряда. Отлетала предохранительная головка, снаряд проскальзывал в жерло пушки, мягко тявкал смазанный замок, и лейтенант поднимал правую руку:
— По фашистским гадам!
В это мгновение весь расчёт орудия застывал. Замковый стоял, расставив ноги, нагнувшись вперёд и вытянув правую руку к орудию. Бойцы казались статуями. Каждый оставался точно в той позе, в какой застала его команда.
— Отставить! — пронеслось по батарее.
Лейтенант Шаров вытер платком лицо, красное от возбуждения, и платок стал чёрным от пота и копоти.
— Что делать? — спросил замковый.
Он, так же как солдаты всего орудийного расчёта, стоял, не меняя позы. У лейтенанта Шарова блеснули зубы, которые казались особенно белыми на закопчённом лице. Он улыбался и молчал.
Замковый повторил вопрос:
— Так что же делать? Куда его теперь?
Он спрашивал о снаряде — о последнем снаряде, который дослали, а проще сказать, зарядили в орудие. Ведь, по правилам, заряженное орудие должно быть разряжено выстрелом…
Нет, на войне, даже в самой сложной обстановке, лейтенант Шаров не терялся. А тут?..
Замковый продолжал вопросительно смотреть на своего командира. Лейтенант Шаров улыбался, и взгляд его ничего не выражал. Улыбка так и застыла на его лице.
И тогда замковый спросил:
— Дозвольте прицелом по озеру? — и протянул вперёд руку с вытянутым указательным пальцем.
— Давай! — махнул раскрытой ладонью лейтенант Шаров.
Ствол пушки повернули, и глухо бухнул выстрел в сторону блестевшего на горизонте заболоченного озера. При этом все солдаты орудийного расчёта улыбались, как их лейтенант, завершая свою многотрудную работу так весело и радостно, как можно играть, танцевать или петь.
Когда же рассеялся дым и пар от горячего воздуха, лейтенант Шаров посмотрел на острые верхушки деревьев, как бы проследив путь снаряда. Лейтенант увидел белые облака, которые быстро бежали по голубому-голубому небу.
Так же они плыли, причудливо меняя очертания, минуту тому назад, и лес был таким же, и трава, и птицы… Но тогда была война, а теперь войны уже не было.
Солдаты артиллерийского расчёта опустили ствол пушки. Замковый открыл горячий затвор и смыл чёрный нагар белым мыльным раствором. Затем на пушку натянули зелёно-серый брезентовый чехол.
В эти мгновения такое же произошло по всей линии фронта. Солдаты разряжали винтовки, стреляя в воздух; последний раз нажал на спуск пулемётчик, а лётчик-истребитель — на гашетку.
А вот и дорога домой. В крепкую, засохшую грязь вросли обрывки зелёно-бурых мундиров, тряпки, сгнившие немецкие сапоги.
Батарея лейтенанта Шарова повернула теперь на восток — навстречу восходящему солнцу.
А из леса, раздвигая кусты, выходили на дорогу женщины в мужских брюках, с огромными рюкзаками на спине. Многие катили перед собой коляски с детьми. Ребёнок сидел сдавленный со всех сторон узлами и пакетами. Бывало, что над его головой трепетал на ветру плакатик: «Осторожно! Ребёнок!»
Лейтенант Шаров видел, как одна из матерей, вывезя коляску на дорогу, сорвала этот плакат и бросила его на землю. Как было не сделать это?! Ведь её малыш, восседая на вещевых узлах, держал в одной руке кусок ржаного русского солдатского хлеба, а в другой — алюминиевую ложку советского солдата. Наверно, немка эта несколько дней тому назад бежала в лес, наслушавшись по фашистскому радио об ужасных краснозвёздных солдатах. А возвращалась, получив из рук такого солдата хлеб и миску каши своему ребёнку…
По бокам дороги голубели на лужайках подснежники. Тёплое дыхание шло от проталин. Солнце пригрело землю, земля отдавала своё тепло, и озорной весенний ветер окутывал солдат, ласкал их.
Будто занавес, раздвигался лес. Валились огромные ели и нежно-зелёные кусты, а из-за них появлялись орудия, танки и солдаты — все в зелёных ветвях, словно лесовики. Ветки эти были теперь уже ненужной маскировкой. Солдаты сбрасывали их на землю и при этом смеялись, обнимались, целовались. Совсем незнакомые люди, иногда воины разных армий, люди разных национальностей. На этой дороге победителей появились плакаты с одним только словом: «Франс», «Америкен», «Грейтбритен».
Под этими плакатами шли люди, часто оборванные, худые, почерневшие от голода и лишений, но всё равно весёлые и радостные. Это шли освобождённые нами из плена солдаты наших союзников — французы, американцы, англичане.
Встречая батарею лейтенанта Шарова или другие части нашей Советской Армии, они кричали: «Ура!», «Виват!», бросали букетики полевых цветов, объятиями и поцелуями выражая свою любовь к нашим бойцам и безмерную им благодарность.
Лейтенант Шаров слышал, как ветер доносил едва различимые звуки: умпа, умпа, умпа, умпа! Это через ровные промежутки ударял барабан. Отрывистый голос барабана слышен был издалека-далека. Но вот батарея приблизилась к нашей музыкантской команде, и теперь к звонкому буханью примкнули голосистые трубы. Тогда все люди на весенне-радостной дороге победы запели. А было людей этих великое множество: наши советские воины и пленные всех армий, которые сражались с гитлеровцами, беженцы и узники фашистских концлагерей. Пели мужчины и женщины, старики, старухи, дети. Пели все, на разных языках и наречиях, но это была одна песня — песня радости и счастья.
Не петь нельзя было. Песня летела сама, ноги сами шли, людям было легко даже с тяжёлой ношей, и потому они смеялись и шутили, как маленькие дети.
Давно не было таким нарядным орудие батареи лейтенанта Шарова: чисто вымытое мыльным раствором, покрытое чехлом и затянутое ремнями.
Когда прогремел последний выстрел, бойцы расчёта подобрали на земле вокруг пушки все снарядные гильзы, вложили их в ящики, вроде тех, что в магазинах сохраняют бутылки.
Всё, что происходило вокруг, казалось лейтенанту Шарову необычным и очень праздничным. Но главное, всё вокруг было будто не взаправдашним, а происходящим перед ним на сцене театра, на белом экране кино или, может быть, во сне. И лейтенант думал при этом: «Напишут же когда-нибудь об этом в учебниках истории. А как напишут? Будут вызывать ребят к доске: «Расскажи про последний день войны». А как расскажут про то, что происходит сейчас, сегодня, с нами?.. Неужели они смогут забыть о том, что пережили мы, о том, какой ценой мы добыли победу и как сегодня радуемся этой победе? Нет, они не посмеют об этом забыть! Никогда!»
Кочковатой, ухабистой была дорога фронтовая. Подпрыгивали ящики с пустыми снарядными гильзами и позвякивали, как бы подыгрывая весёлой музыке оркестра.
И вот крайняя в ящике гильза последнего снаряда, подпрыгнув, выскочила из гнезда и, упав на дорогу, звякнула о камень.
— Стой! — закричал замковый.
Он был аккуратным солдатом. И раньше следил, чтобы добро, а паче всего цветной металл, не пропадало даром. А тут…
— Стой же, говорю! Гильзу подобрать надо. Сто-ой! Ну вот, стал наконец. Погоди, сейчас сбегаю. Особенная она. От последнего снаряда…
Он поднял гильзу, обтёр её какой-то ветошью и протянул лейтенанту Шарову:
— Глядите, товарищ лейтенант: роспись.
Лейтенант медленно поворачивал золотисто-матовую гильзу, закоптелую внутри, а замковый всё говорил, удивлённо ахая:
— Ишь ты, надо же, видать, мальчонка писал! Чтоб я не сошёл с этого места, мальчонка. По почерку видать…
— Глядите, товарищ лейтенант: роспись.
И вместе с лейтенантом Шаровым они читали на крутых щеках отстрелянной гильзы: «Даю сверх плана на окончательную гибель фашизма! Володя Ратиков».
Несколько рук потянулось к снарядному стакану. Все солдаты артиллерийского расчёта хотели прочитать, что написал мальчик.
— Ну что ж, — сказал лейтенант Шаров, — прав оказался Володя Ратиков. Оно так и вышло: «На окончательную гибель фашизма!» Как по писаному…
ВОЙНА КОНЧИЛАСЬ
Володя Ратиков уже встал. Он начищал зубным порошком бляху на поясе. Мать гладила новую гимнастёрку. Ната вытащила из шкафа мягкие войлочные туфли и хотела положить их перед отцовской кроватью: пусть сразу переобуется, как приедет. Он ведь с работы приходил, туфли спрашивал, ботинки снимал, а военные кирзовые сапоги куда тяжелее.
Но Галина Фёдоровна взяла Нату за руку:
— Положи на место!
— Почему, мамочка?
— А я говорю: положи. — Она вытерла рукавом мокрые щёки и сказала уже более ласково: — Не надо, Наточка. Пусть полежат в шкафу. Вот так, умница…
Ната положила туфли в шкаф и подошла к брату:
— Володя!
— Что, Наточка?!
— Почему мама сказала: «Пусть полежат»? Ну скажи, Володя…
Прошли тысяча четыреста восемнадцать дней войны. Ната за это время выросла, но не настолько, чтобы мама и Володя могли говорить с ней обо всём. Она перешла уже в старшую группу. Правда, группа эта была детсадовская, но всё равно старшая. Тут девочки и особенно мальчики всё-всё знали про войну: какие у нас есть самолёты «Яки» и что такое таран, у кого папа танкист, а у кого лётчик. Были и такие дети, у которых папы не было. Они это точно знали, потому что пришла похоронка. А когда Нату спрашивали, есть у неё папа, она говорила:
— Есть. Только он без вести пропавший.
И была такая девочка в этой старшей группе, что сказала Наташе:
— Без вести. Значит, считай, что у тебя его нет.
— А вот и есть! А вот и есть! А вот и есть! — выкрикнула Ната и заплакала.
— Когда же он приедет? — спросила та злая девочка.
Ната перестала плакать, вытерла ладонью щёки и сказала:
— Скоро!
— А сколько это — скоро?
Наташа задумалась. Она и сама не знала, сколько это — скоро. Помолчала, помолчала и сказала:
— Как немцев побьют, так и приедет.
Но девчонка та не сдавалась. Ужасная она была спорщица. Совсем поперечная какая-то. Девчонка сказала:
— А их и сейчас наши бьют! Что ж папка твой не едет?!
И опять Ната не сразу ответила, а только подумала:
«Ну что, что бьют? А не совсем ещё побили. Вот как совсем побьют, так и приедет… Вот как дам тебе, не будешь дразниться…»
И няня из группы ругала ту девочку за то, что та дразнила Наташу. Нянюшка, к которой Ната много раз приставала с вопросом, что это такое: «Пропал без вести?» — говорила:
— Будут вести. Война кончится, и всем придут хорошие вести. Зачем о плохом прежде думать? Тогда, если плохое, так одно, доченька, два раза на сердце камнем ляжет: когда думаешь и когда сделается. А ты думай хорошее. Оно по-хорошему и выйдет. Поняла?
Нет, не всё поняла Наташа. Что с того, что в будущем году подходило время идти в школу? Была-то она ещё маленькой. И знала одно: кончится война и папа приедет. Слова же «пропал без вести» не могла взять в толк. И может быть, потому не разбиралась до конца в этих словах, что не хотела понимать их страшного смысла.
В это раннее утро и она и Володя проснулись от артиллерийского залпа.
— Мама! — крикнул Володя. — Который час?
Галина Фёдоровна отворила дверь.
— Дети, — сказала она, — ночью сообщили, что кончилась война. По радио объявили.
Вслед за этим грохнул и тонко зазвенел стеклом в раме артиллерийский залп. Яркий свет вспыхнул за окном.
Володя вскочил с кровати и выглянул на улицу.
Ребята и взрослые бежали по тротуару и по мостовой, подбрасывая вверх кепки и шляпы.
Чёрная тарелка репродуктора в комнате Ратиковых, та самая, что сообщила: «Война!», теперь рокотала, передавая выстрелы салюта и эхо этих радостных выстрелов. Ведь это были такие же, по сути дела, холостые и мирные выстрелы, как тот последний выстрел батареи лейтенанта Шарова снарядом Володи Ратикова.
Володя видел, как за окном незнакомые люди обнимали и целовали друг друга, а военных поднимали на руки, качали. Сквозь закрытые рамы и сюда, в комнату, доносились радостные возгласы, смех, песни, приветственные крики — всё то, что можно назвать одним словом — счастье.