И тут вдруг покрасневшими от волнения старыми добрыми глазами увидела она Машу и Лену в насквозь мокрых передниках и руками всплеснула. Живо-живо схватила она их за руки и повела назад, в детскую.
Раздеваясь, дети все спрашивали, что такое будет завтра, и куда всем домом пойдут Алексеевы, и чего они нахватают в корзины, и почему няня их с собой не возьмет.
Но нюга, подтыкая жесткие одеяльца под неугомонные спинки, не отвечала ничего. Только лицо ее морщинилось и лучилось еще больше прежнего, а движения были совсем молодыми и суетливыми.
Сон пришел сразу, и утро пришло сразу — словно секунда, а не ночь протекла. Утром в детскую пришла мама, сама принесла воды в кувшине, сама подняла шторы. Дети позавтракали и очутились совсем одни. Маме было некогда. Она повязала фартук, засучила рукава и хозяйничала в пустой кухне. Там не было ни кухарки, ни нюги, и мама сама готовила обед.
Сперва Маша и Лена подавали ей тарелки, носились из кухни в столовую, из столовой — в кухню. Но маме надоело это, и она сказала:
— Не вертитесь, ради бога, под ногами. Займитесь своим делом, идите в детскую.
— Мама, а погулять во дворе можно, Полкана покормить?
Мама вспомнила о дворовом псе Полкане, налила в глиняную чашку супу и разрешила детям пойти покормить Полкана:
— Только сейчас же домой возвращайтесь и смотрите, под лошадь не попадите!
Держа в руках чашку. Маша осторожно спустилась по черной лестнице во двор, а Лена — за ней.
Зрелая, полная весна веером развернула все краски и звуки свои. Единственный куст сирени давно уже раскрыл фиолетовые звездочки, большая старая береза свесила вниз свои сережки, похожие на гусениц в шубках. Воздух был полон звуков — весенних звуков Москвы. С улиц доносился грохот — это извозчики стучали железными колесами пролеток по неровному булыжнику мостовых, и совсем как летом пыль поднималась столбом из-под колес. Приятно пела шарманка; она пела старинную знакомую песенку, повторяющуюся каждой весной, и в квадратном теле шарманки, в движении ручки, которую вертел и вертел старый шарманщик, тоже были свои звуки — что-то ворчало и трещало, шипело и свистело. Торговцы выкликали сезонный товар звонкими, ясными голосами. Резко позванивала конка, которую везли лошади: она проходила прямо перед домом, где жил доктор, и в открытые ворота дети могли видеть улицу. А над всеми этими звуками гудели колокола всех московских «сорока сороков». Это вызванивали к обедне старые церкви.
Лохматый дворняга Полкан, любимая собака доктора, жил во дворе, где у него была своя будка. Днем он сидел на привязи, и спускали его с цепи только по ночам. Но Полкан не становился от этого злее. Он был добродушный. Почуя обед, он обеими передними лапами уперся в землю, наклонил к ним мохнатую морду, замахал хвостом и восторженно залаял. Дети поставили перед ним чашку, погладили его и собрались было домой, но из дворницкой вышел мальчик Сеня, с выбритой шишкастой головой, в новенькой рубашке и с игрушкой — деревянной лошадкой на палке. Он сел на эту палку верхом, левой рукой ухватил лошадь за поводья, а правой стал подгонять сам себя прутиком и помчался по двору, выкрикивая: «Но! Тпрру!» Маше с Леной стало завидно. Они долго глядели на Сеню. Потом подошла соседняя няня с девочкой, прибежала Настя из подвального этажа. Чужая няня села на скамейку, а дети начали играть в салки и палочку-выручалочку. Мама выглянула было из кухни, но успокоилась и опять отошла.
И вдруг раздался шум. Это был новый шум, ни на что не похожий. Он сразу покрыл все другие звуки. Это был сухой шум, словно сухая река понеслась по сухим осенним листьям. Чужая няня, забыв вязанье, кинулась в ворота, за няней бросились дети. По улице бежал народ. Людей было много, нескончаемо много, они бежали молча, в одном направлении, бежали очень быстро, стуча и шаркая подошвами по сухим камням мостовой, и конца им не было видно.
— Что такое? В чем дело? — спрашивали, останавливаясь на тротуарах, прохожие.
— Голубчики мои, что ж это случилось-то? — взывала чужая няня, пытаясь схватить кого-нибудь из бегущих.
Какая-то женщина в платке остановилась. Лицо у нее было белое. Она, задыхаясь, сказала:
— На Ходынке… народу подавило… не счесть! На телегах везут…
Маша и Лена громко закричали. Они вспомнили про нюгу. Нюга ушла на Ходынку. Они кинулись домой, в кухню. Но мамы на кухне уже не было. Мама стояла в передней, а с нею стояла фельдшерица из папиной больницы. Она что-то быстро рассказывала маме, и дети слышали, как мама охнула:
— Боже мой!
— Нюга, нюга! — крикнули обе девочки вместе и громко, отчаянно зарыдали. — Мама, где нюга, что с ней?
— Ничего, ничего, детки, няня придет, — сказала мама, и дети увидели, как трясутся у нее губы.
Фельдшерица пришла передать маме, что доктор не сможет вернуться ни к обеду, ни к вечеру, ни на ночь. Телефонов в то время в квартирах еще не было, и спешные поручения передавались через посланного. Доктор был занят страшным делом. Две тысячи человек раздавило на Ходынском поле. Десятки тысяч были ранены. Их везли в больницу прямо на возах, с поломанными руками и ребрами, помятыми боками. Нужно было всем оказать помощь, уложить тяжело раненных, а легко раненным сделать перевязки и отпустить домой.
— Плохо началось новое царствование, — тихо сказала мама.
Лишь годы спустя узнали Маша и Лена, что произошло в этот день на Ходынском поле. В старину был обычай — короновать на царство каждого нового царя в Москве. Новый царь, Николай II, живший всегда в Петербурге, тоже приехал на свою коронацию в Москву. Народу были обещаны в этот день подарки и угощение. Но никто не позаботился о приглашенном народе.
На Ходынском поле были наскоро, где попало, нагромождены столы и будки; место было не подходящее для большого скопления народа — сразу за столами находились ямы, рытвины и овраги. Никто не наблюдал за порядком, не указывал людям, как и куда пройти, откуда выбраться. Когда люди, много людей — сотни тысяч живших в Москве и под Москвой бедняков и любопытных, — пришли на Ходынку, им стало тесно. Поднялась суматоха, а люди все напирали и напирали. Пришедшие теснились к выходу и падали в ямы и овраги, на них валились другие, и многих задавило насмерть. А царь в это время пировал у немецкого посланника. И на другой день уехал из Москвы…
Маше и Лене показалось, что в квартире их стало совсем темно. Они забрались на подоконник и глядели на улицу, не покажется ли их старая бедная нюга. Но все не было знакомой фигуры на улице. Как же вздрогнули и закричали от радости дети, когда сзади них, из полутемной столовой, донесся приглушенный знакомый, но такой странный, жалостливый, не похожий на нюгин голос:
— Барыня, голубушка!
Мама и няня стояли обнявшись и плакали. С морщинистого лица няни текли скупые, редкие слезы, она прятала глаза от детей, ее старые губы были поджаты с тяжелой и горькой обидой. Потом они обе стерли слезы. Няня вымыла лицо под краном. Ее седые жидкие волосы, которые она намазала ради праздника репейным маслом, были растрепаны, новая кофта разорвана и перепачкана. А на столе, увязанные в салфетку, лежали смятые стручки и пряники и стояла кружка с царским вензелем и короной.
Никогда еще не любили дети так свою старую нюгу, как в этот вечер, когда увидели ее в слезах. Маша, наплакавшись, взяла тетрадку. Она забилась в угол. Но ей все время мешали. Она говорила: «Уйдите!», затыкала уши и грызла карандаш. В этот вечер она написала стихотворение.
БОГАТСТВО
В каком-то царстве царевич жил,
Богат и скуп он очень был.
Бывало, нищенка придет,
А он в тюрьму ее запрет.
Народ был очень рад,
Что царевич был богат.
Но за скупость-то куда,
Народу страшная беда.
А царевич рос да рос.
Наконец совсем подрос.
Отец его благословил
И на трон посадил.
Тут суматоха началась!
От царевичиных проказ
Просто некуда спастись,
И волненья начались.
Царь Григорий злей да злей
Становился. «Поскорей, —
Люди говорили меж собой, —
Царь устроил с нами бой».
Воевода знал отлично,
Что ведь это неприлично
С своим народом воевать.
Стал дружине всей шептать,
Чтоб с народом помирились.
Воеводы согласились,
В руки взяли саблю и разом
На царя напали и сразу,
Царя с конем его убили,
Его богатства поделили
И стали жить-поживать
Да добра наживать.
Глава пятнадцатая. Где засияла Мерца
Пришла наконец пора, когда, по примеру прошлых лет, доктор нанял для семьи дачу в Пушкине. Все принялись за укладку. Пришли два незнакомых человека в парусиновых блузах и привезли с собой кучу рогожи, соломы, веревок и ящиков. Они начали увязывать в солому и покрывать рогожей разную необходимую для дачи мебель. Потом очередь дошла до кухонной и столовой посуды. Ее нужно было уложить в ящики.
Дети тоже помогали заворачивать тарелки в старые газеты и накладывать их одну на другую.
Няня укладывала свои пожитки в подушку. Была у нее одна такая огромная двухцветная (красная с розовым) наволочка, которую она, вопреки всякой очевидности, называла подушкой, и в эту наволочку она укладывала решительно все: во-первых, настоящую пуховую подушку, точнее — думку в пол-аршина длины; во-вторых, ситцевые рубахи и прочие бельевые принадлежности; в-третьих, большую жестянку из-под печенья, где хранилось множество катушек, иголок, булавок, пуговиц, крючков и петель; в-четвертых, мотки шерсти с начатыми на спицах чулками; в-пятых… Но всего не перечесть! Нянина «подушка» раздувалась в целую гору, и мама смотрела на нее с затаенным ужасом.
Сестры уложили свои любимые книги и игрушки. Только новую тетрадь Маша никуда не укладывала, а держала при себе, с карандашом, привязанным к ней ленточкой. В эту тетрадь она решила записывать путевые впечатления.
Наступил день отъезда. Дети проснулись в шесть часов утра от топанья чьих-то грузных копыт. Няня тотчас же подняла шторы и разрешила детям встать. В окно они увидели синий огромный фургон с надписью «Третьяков». Такие фургоны, называвшиеся раньше «фурами», вывелись из употребления, а раньше ни одна весна в Москве не обходилась без этих синих гигантов на улице, напоминавших о переезде на дачу. В фуру были впряжены два рослых, выхоленных коня-тяжеловоза, переступавших время от времени с ноги на ногу. Особенностью этих грузных, но удивительно добрых коней, как у всех лошадей породы першеронов, было то, что их ноги, словно отлитые из чугуна, у копыт заросли целою копною пышных, густых волос. Маша и Лена были большими лошадницами, а потому тотчас же попросили позволения дать коням по куску сахара. Им дали сахара и разрешили смотреть, как кучер протянет его на ладони коням. Между тем кухонная дверь была открыта настежь. Дюжие парни, приехавшие с фурой, быстро выносили уложенную мебель и ящики — той другое со сказочной быстротой исчезало в глубине фуры. Отчаянно заливался пес Полкан из своей конуры. Он знал, что его тоже возьмут на дачу, и ждал, когда снимут с него цепь и позволят бежать за фурой. Наконец фургон наполнился вещами, вход в него был затянут парусиной; фургон обвязали веревками. Парни вскочили на козлы, хлопнули бичом, и рослые лошади медленно выехали на улицу, сопровождаемые неистовым лаем и прыжками Полкана.
Предстояло провести в наполовину опустевшей квартире еще полдня. Скучно прошло это время. Обед был на скорую руку и невкусный; ничего не делалось спокойно; часы, как назло, ужасно медлили. Маша и Лена обежали весь дворик и палисадник, прощаясь с соседями, соседской прислугой и детьми.
В половине пятого поехали на вокзал, взяли билеты и уселись в поезд. Ехать было больше часа, мимо густых сосновых лесов, зеленых лужаек, подмосковных дач. Платформы были уже усеяны веселыми гуляющими дачниками. Одна остановка, две, три… Сколько их! Вот наконец милое, знакомое Пушкино! Вот папа высунулся из окна и, улыбаясь, кивает кому-то головой. Седой носильщик подходит к окну, снимая фуражку, и забирает их вещи; они ведь старые знакомые — в прошлом году летом доктор вылечил его больную жену.
Няня с мамой поехали вперед, а дети с отцом пошли пешочком; вечереющий нежный воздух был напоен запахом лип и молодых березок. Кухарка с утра уже на даче; она принимала вещи с фуры и приводила все в порядок. И Полкан был на даче. Он носился по саду и лаял на бабочек. А сад был большой, целых полторы десятины. Местами он зарос и забурьянел, вокруг террасы его расчистили; на клумбах зеленела цветочная рассада, скамейки были заново покрашены. Внизу, у речки, росли орешник, кусты крыжовника и смородины. Но лучше всего были все-таки сосны и ели, стройно стоявшие вокруг дачи и красневшие своими бурыми стволами. Когда стемнело, на террасе запел самовар, а в саду тихо-тихо загукал, словно в ручейке заполоскался, нежный и робкий подмосковный соловей.
Сонных и разомлевших детей повели наверх, где им приготовили комнату, и уложили их спать.
Милые мои дети! Много хорошего увидите вы в жизни, но ничто не будет лучше раннего пробуждения на даче от здорового, крепкого детского сна. Деревянные ставни с вырезанными сердечком отверстиями пропускают свет и зеленое колыхание сосен и елей. Издалека, словно с того света, доносится настойчивое кукование — это кукушка ведет свою политику. Ей наперебой стучит дятел: тук-тук, тук-тук… А комната не городская — нет ни обоев, ни печей, стены из бревен, плотно законопаченных, полы деревянные, некрашеные, потолок дощатый, и все это благоухает густою древесной смолкой. Так славно дышать медвяным запахом, так приятно думать, что вокруг тебя три ласковых, близких друга — земля, солнце и дерево! А внизу повевает ветерком от сквозняка да легким дымом — это самовар поспевает, чтоб дети попили чаю со свежим деревенским молочком.
— Как хорошо, Машечка! — сказала, проснувшись, Лена.
— Чудно! — откликнулась Маша. — Давай с тобой «кто скорей».
Это была привычная игра, и они принялись одеваться наперегонки. Много времени для этого не требовалось — летом обе девочки бегали босиком. Лифчики было трудно застегивать сзади, но Маша и Лена помогли друг другу. Скорей, скорей, пока не пришла няня и не потребовала скучного умывания с мылом и зубными щетками… Но только-только собрались они ринуться вниз по лестнице в сад, как раздался глухой и короткий стук в окошко. Это ударилась об окно пчела. Дети невольно поглядели на нее — маленькая, толстенькая, пушистая, словно мехом обшитая, пчелка, затрепетав крылышками, быстро-быстро заползала по стеклу. Временами она останавливалась, подтягивая под себя полосатое брюшко, и хоботок у нее приходил в торопливое движение. Он то втягивался, то вытягивался, и детям казалось, что пчелиные губы что-то шепчут им.
— Вот тебе раз! — тоже шепотом произнесла Маша, схватив Лену за руку. — Сосчитать нельзя, сколько дней мы жили без Мерцы. Сестры зовут нас. Смотри, пчелка говорит: «Идите скорей!»
Сбежать с лестницы босыми ногами так, чтоб няня их не услышала, и тихонько выбраться в сад детям ничего не стоило. Но за дверями они обе остановились.
Зеленый мир огромного сада лежал перед ними. За ночь в нем произошли чудесные изменения. На клумбах, где вчера была только слабенькая рассада, сейчас кое-где пестрели уже поднявшие свои реснички анютины глазки; между ними краснели и розовели круглые мелкие цветочки маргариток. Большой чужой голубь, не простой, а весь кудрявый, как белая махровая гвоздика, сидел прямо на желтой щебневой дорожке. Увидев детей, он тяжело взлетел и перевалился куда-то за деревья. Дорожка была чисто подметена, и дети, взявшись за руки, побежали по ней все дальше, дальше, в самую глубь сада. Деревья еще не распустили всех своих листьев, и под ними тень была легкая, кружевная, узорчатая, с круглыми крапинами солнца. На траве и кустах еще лежала роса, и это была не просто роса, а брильянтовые африканские россыпи, про которые Маша читала в папиной книге о путешествиях. Им захотелось набрать брильянтов, и они притянули к себе ветку боярышника. Но вдруг золотые капельки, принятые ими за росинки, зашевелились и поползли от них. Это были маленькие золотистые жучки! Они на бегу поднимали крылышки, похожие на две половинки круглого панциря, и распускали из-под них прозрачный и тонкий тюль своих вторых крылышек, точно рубашка вылезла из-под пиджака. Но дети осторожно подхватывали их и сжимали в ладони прежде, чем они могли улететь. Подхваченные, жучки тотчас же опускали свои жесткие, словно металлические, крылышки, и они захлопывались, как две половинки дверей, а вслед за этим втягивали свои лапки и превращались в твердые круглые золотистые шарики.