— Привет! А почему ты не в портупее? Ты ведь на командира учился?
— Учился, братка, да недоучился. Все училище уходит на фронт, под Сталинград.
— О-о, ну, вы там дадите гитлерюге по зубам!
— Дадим, дадим… Ну, я пойду, мне надо еще там кой-чего сделать, потом нас будут строить, а после — на станцию. Ты меня жди, я в строю крайним встану, кликну тебя.
Пашка остался возле пропускного пункта ждать. Бегали туда-сюда командиры и красноармейцы, из-за забора, со строевого плаца, доносились топот марширующих людей, команды. Пашка ежился: становилось холодновато.
Вдруг из глубины военного городка послышалось пение:
Все, что с детства любим и храним,
Никогда врагу не отдадим,
Лучше сложим голову свою,
Защища-ая Родину в бою!
Проща-ай, края родные,
Звезда победы, нам свети… —
мощно взметывался припев. Потом песня оборвалась, высокий срывающийся голос крикнул: «Батальо-он!» «Р-рота-а!» — гаркнули несколько голосов вослед. «Взво-од!» — маленьким хором спели командиры рангом пониже. И стало тихо — если это тишина, когда люди молчат, но в невероятном напряжении рубят с грохотом брусчатку сотни кованых командирских сапог и солдатских ботинок. Все, кому попадался на пути курсантский строй, шагающий на фронт, — будь то хоть красноармеец, хоть полковник, — становились смирно и брали под козырек.
Пашка тоже вытянулся, руки по швам, сердце у него билось часто-часто. И вслушивался, вглядывался в отбивающих мимо него шаг курсантов, боясь пропустить Диму. Увидав его шагающим с краю одной из шеренг, бросился: «Я здесь!» Дима поймал тянущуюся к нему ладонь брата, задержал ее в своей руке на мгновение, и Пашка повеселел, побежал рядом с шеренгой.
Когда вышли за ворота училища, была команда перейти со строевого шага на обычный. Слышны стали разговоры, смешки, кое-кто запалил папироску… Провожающие шли рядом с колонной: мужчины, женщины, ребятишки. Они окликали шагающих в строю родственников, переговаривались с ними.
Путь, по Пашкиным понятиям, предстоял неблизкий: от Красных казарм аж до Перми-Второй!
— Дима, Дим! — сказал он. — Что это вас на машинах не везут? Ведь далеко идти! Устанете, как будете службу править?
Брат и идущие рядом с ним курсанты засмеялись.
— Эх ты, Пашка! Разве же это для нас путь? Это для нас чепуха, вот что! Мы же пехота, разве ты забыл? «Пехота, сто верст прошел, и еще охота», — вот как про нас говорят. На войне, братка, любой марш может быть, а нас ведь на командиров готовили.
— Готовили, готовили… Кубик-то в петлицу уж могли бы дать!
— В кубике ли дело! Буду хорошо воевать — и там дадут, на фронте это не проблема. Приду домой — ты меня и не узнаешь, в командирской-то форме. Снова заживем… У меня ведь, Пашка, дел в жизни еще много! И жениться, и учиться, и вас, младших, поднимать…
— З-запева-ай! — послышалось спереди.
Пропеллер, громче песню пой,
Неси распластанные крылья!
За вечный мир, на смертный бой
Летит стальная эскадрилья!..
С улицы Карла Маркса колонна повернула на Большевистскую, по ней до вокзала была прямая дорога. Останавливались машины, лошади, пропуская курсантов, ребятишки бежали следом и рядом, подстраиваясь под шаг колонны, женщины, глядя вслед, утирали слезы.
— Куда отправляют, касатик? Не на фронт ли? — спросила маленькая сухая старушка идущего впереди командира.
— На фронт, бабушка! — просто и ласково ответил он.
— Да хранит вас бог, да минует злая пуля! — бабка стала крестить проходящих мимо курсантов.
— Спасибо! — говорили ей, а кто-то подбежал и поцеловал в щеку.
Там, где пехота не пройдет,
Где бронепоезд не промчится,
Угрюмый танк не проползет,
Там пролетит стальная птица!..
Низенький Пашка еле поспевал за шеренгой, в которой шагал Дима. Идет-идет рядом быстрым шагом, а потом все равно начинает отставать, и приходится бежать. От такого движения устал, к концу дороги еле тащил ноги. Дима видел, что брат выбивается из сил, да только что он мог поделать?
— Эй, Пашка! — иногда обращался к нему. — Ты бы отдохнул да и топал домой. Легкое ли дело — меня провожать! Увиделись ведь, хватит! А тебе еще от Перми-Второй до Запруда добираться — совсем сомлеешь, парень!
— Нет, я провожу… — тяжело дыша, отвечал брат. — Ты что, как не провожу… Мне после и покоя не будет. Мне не только мамка, и Витька-то с Генькой не дадут покоя, застыдят: ты что это, коку Диму на фронт не проводил!
— Ладно, ладно, иди! — успокаивал его Дима. — Так хоть шаньгу съешь на ходу, сил прибавится!
— Нет, что ты! Ты давай сам ешь!
— В строю не положено жеваться.
Пашка глядел на строй: там и курили, и ели… Ну что ж, если Дима говорит — не положено, значит, и правда так. Он порядок знал, в свои двадцать лет не пил, не курил. Однажды, перед войной, он попросил у отца разрешения устроить день рождения. Пришли хорошо одетые ребята, девушки, пили чай, щелкали орешки, а потом танцевали под патефон. «Какие все хорошие, самостоятельные», — так сказала мать, когда гости разошлись. Разве могло быть иначе у их Димы!
На станции колонна сразу распалась, и курсанты смешались с провожающими. Заиграла гармошка, где-то запели песню о разлуке, кто разговаривал с товарищами, кто прощался с детьми и женой… Курсанты были разные по возрасту: кому под тридцать, кто Диминых примерно лет. А были и совсем молоденькие ребята, только что из-за школьной парты, или с производства, или с колхозного поля: подошел возраст, образование позволяет — вот и направили учиться. Да и недоучили: война требовала людей под Сталинград, где шли жестокие бои. Кто останется живой — или на фронте станет командиром, или вернется обратно в училище. А тому, кто падет на поле брани, — вечная память и вечная слава!
Пашка и Дима сидели рядом на станционных ступеньках.
— Ешь шаньги, Дима!
— Ты ешь сам. Я не хочу. Не лезет… горло высохло. Или домой обратно отнеси.
— А если мамка меня из дому погонит? Это ведь подарок, как ты не понимаешь.
Дима махнул рукой:
— Ладно, открывай свой кошель! Съедим, что ли, по шанежке… Мамке скажи: Дима, мол, ел да нахваливал! Чтобы ей приятно было. Да сам-то бери! А взять, мол, не взял: некуда, мол, ему, и так всего много. Ладно, Пашка? Только не серди меня больше! От отца письмо было? Принес?
— На…
Прочитал, улыбнулся, хлопнул Пашку по спине:
— Может, встретимся мы с ним на фронте-то, а, Паш? Я тогда вместе с ним воевать попрошусь. А что — ребята вон, что с фронта в училище попали, говорят: и братья вместе служат, и отцы с детьми — сколько угодно. Вместе бы тогда и письма вам писали. А, Паш? Здорово бы было!
Наверху, по полотну, пышкая паром, медленно двигался паровоз с вагонами.
— Кажется, наш, — сказал Дима.
И тотчас послышалась команда:
— Станови-ись!
Масса людей на площади сразу замешалась, закрутилась: курсанты бросились искать свои роты, взводы, отделения; посторонние вытискивались наружу. И вот плотный четкий строй обозначился перед станцией. Быстро прошла перекличка, командиры отдали рапорты, поток начал втягиваться по лестнице наверх, к эшелону.
Пашка до последнего момента переклички видел Диму, стоя поодаль, в толпе провожающих, хотел подбежать к нему, попрощаться, когда начнут двигаться, но лишь раздалась команда: «Нале-эво!» — как провожающие бросились вперед, нажали на передних, он упал, сразу же поднялся, однако Диму уже не нашел. Перед глазами просто шли и шли в сумерках плотными рядами похожие друг на друга своими шинелями, шапками, ремнями и обувью курсанты. Пашка сразу забыл, что он самостоятельный, рабочий человек, старший теперь в семье мужик, закричал пронзительно:
— Дима, подожди-и!.. — и кинулся обгонять колонну.
У входа на перрон его, однако, задержали милиционер и красноармеец:
— Ку-уда? Сюда нельзя! Не положено! — и оттолкнули вниз.
Пашка остановился, подумал: не прорваться ли между ними с разбегу, или не проникнуть ли, затеревшись в курсантский строй, но затем сообразил вдруг, что брата в той толчее, что царила теперь возле вагонов, вряд ли найдет, а неприятности заработать может великие. Он спустился на ставшую пустой площадь, сел на ступеньку, где только что они сидели с Димой, и заревел. Эх, кока Дима! Не было человека тебя лучше и красивей.
8
Утром Пашка хоть и проснулся в шесть, как всегда, однако позволил-таки себе поваляться в кровати минут двадцать: сегодня был выходной. Первый выходной за пять недель! Лежал и дрыгал ногами: они еще не отошли, болели после вчерашнего, когда он через весь город дошел сначала до Красных казарм, после от них — до вокзала, а вечером топал пешком от Перми-Второй до Запруда. И трамваи не ходили почему-то: ни разу не попалось ни встречного, ни попутного. Пашка с удовольствием подумал о своих ботинках: другие бы стерлись, скособочились от такого путешествия, а этим хоть бы что! Спасибо за них старшему мастеру пролета Александру Ильичу! Старые ботинки, полученные Пашкой в «ремеслухе», быстро изъело в цеху солидолом, маслом, заливаемым в откатные механизмы, подошвы у них отпали, приходилось их подвязывать бечевкой или куском провода. А тут случилась еще одна беда. Старший мастер пролета, проходя однажды по участку, увидал, как Пашка, сидящий на пушечном лафете, согнувшись и гримасничая от боли, муслит палец и трет подошву.
— Что там у тебя, Пал Иваныч? — спросил Спешилов и замер: в подошве ботинка была изрядная дыра, сквозь нее виднелась нога — в грязи и крови. Оказывается, Пашка наступил на острую шпонку и рассадил кожу.
— Эх-ха! — крякнул старший мастер. — Ты вот что, Паша: обедай-ка сегодня быстрее да подойди ко мне.
И с обеда повел его в партком, где перед секретарем продемонстрировал и ботинок, и дыру. Секретарь вздохнул:
— Я ведь, ребята, ботинки не выдаю. Ты вот что сделай, парень: я дам записку к начальнику госпиталя, где мы шефы, ты сходи-ка к ним после работы. У них, бывает, остается одежонка, обутки…
Пашка пошел. Пока нашел начальство, нагляделся на раненых красноармейцев: и безногих, и безруких, перетянутых бинтами, стонущих. Начальнику госпиталя некогда было разбираться с Пашкой, он глянул на записку, черкнул в уголке: «Выдать!» — и послал его к завхозу. И вскоре Пашка вышел в обновке: ботинках из грубой, прочнейшей кожи, на толстой рубчатой подошве. Правда, новая обувка была великовата, Пашка в ней выглядел, как Чарли Чаплин. Ну и что за беда?
— Чьи же это были такие хорошие? — спросил Пашка у завхоза.
— Чьи были, того уж нет, — коротко ответил тот, и мальчик приумолк.
А дома, хвастаясь ботинками и разглядывая их, увидал немецкое клеймо. Утром сам начцеха Баскаков обратил внимание на Пашкину обновку: пощупал, поцокал языком, сказал: «Егерские!» Тут-то Пашка и понял, каким долгим путем попали к нему ботиночки: сапожник немец стачал их, чтобы германский солдат шагал, разя и убивая, покоряя чужие земли. Но захватчик попал в Россию, и красноармеец поразил его в бою. А своя обутка у него была худая, разваливалась, как у Пашки. «В такой дотопаю до Берлина!» — сказал он. И переобулся. А потом снова был бой, на этот раз вражеская пуля нашла красноармейца. И поехал он на Урал, но так и не смог победить жестокую рану и скончался в госпитале, и был похоронен на воинском кладбище, на Егошихе.
Вот какие ботинки были теперь у Пашки.
9
С Перми-Второй, с проводов Димы, Пашка вернулся домой уже к ночи, еле добрел — под конец отдыхал уже каждые пятьдесят метров. Мамка встречала его, маячила у дома, бросилась с расспросами, но он молча, шатаясь, прошел мимо, дома положил узелок с шаньгами возле порога, а сам двинулся к кровати. Как брякнулся на нее — уже не помнил, мать и разувала и раздевала его.
— Павлик, у тебя выходной, что ли? — спросила она от печки, увидав, что сын проснулся.
— Выходной, мамка.
— Хорошо вчера Диму проводил?
— Хорошо. До станции.
Мать села на табуретку, заплакала.
— Убьют, убьют нашего Диму…
— З-замолчи! — яростно крикнул Пашка. — Придумаешь тоже — убьют! Отец вон второй год воюет — и живой. Разве Диму могут убить? Думай, о чем говоришь.
— Ой, Павлик, страшно-о!
Пашка встал с кровати, подошел к матери, погладил по голове:
— Ну мам, ну перестань, ну что ты, мам, — а у самого тоже сводило губы.
Она глянула на него, вздохнула, вытерла слезы рукавом кофты.
— И верно, хватит, поди, реветь-то… А что же он, Павлик, шанежек-то моих не поел, с собой на военные позиции не взял?
— Да, мамка… — врать Пашка не любил и не умел, а тут приходилось. — Сначала-то я ему говорю: возьми, а он — «Не положено. После отдашь!» А потом, когда их повели, меня как толкнут. Я упал. Встаю — а его уж и нету. Но мы с ним по шанежке съели.
— Не надо было их, Паша, домой носить. Отдал бы любому бойцу, да и дело с концом.
— Да, отдал бы, — заворчал Пашка. — Чужому отдай, а сами — зубарики отбивай, да?
— Скупонек ты у меня. Иной раз это и неплохо, а вот если вчерашний случай взять… Как можно так рассуждать, если люди нас защищать идут?.. Ты вот что, Павлик, — помолчав, продолжила мать. — Пойдешь завтракать на Рабочий поселок, на фабрику-кухню, — забеги-ко на обратной дороге в детдом, что на Грачевской улице. Пригласи какую-нито сироту, пускай среди нашей семьи день побудет. Родню-то у них у всех, поди-ко, немец поразил… Чаю морковного попьем, шанежек поедим — вот и проводим все вместе нашего Димульку, хоть и без него. Потом письмо ему об этом напишем — как Диме приятно будет! Ты ведь его знаешь. Сделаем-ко так, а, Павлик?
Хоть мамка была и права по всем статьям и Пашка чувствовал это, он все же надулся, набычился, преодолевая раздражение. Так тяжело давался каждый кусок для семьи! А тут еще веди неизвестно кого, угощай. И стыдно стало: Пашка завертел головой, отгоняя прилившую к лицу кровь.
— Ладно, приведу кого-нито…
И пошел мыться, одеваться, на этот раз не особенно спеша: в выходные их группа ходила завтракать к восьми.
10
С завтрака Пашка вышел довольно сытый: шутка ли — навернул целых триста граммов хлеба, тарелку каши да выпил стакан чаю! Он стукал себя по животу кулаком и пел:
Нам не нужен барабан,
Мы на пузе поиграм,
Пуза лопнет — наплевать,
Под рубахой не видать!
Идти сразу в детдом — звать сироту и вести к себе в Запруд — Пашка и не подумал: подождет, вот еще! Есть дела поважнее. И главное — навестить друга, Вальку Акулова. У него ведь тоже выходной. Валька должен быть дома, ему торопиться некуда, он не ремесленник, питается дома или в заводской столовке.
Валька топил печку, варил картошку в чугунке. Вид у него был усталый, под глазами — темно. Да и сам Пашка был, наверно, не лучше.
— Ты опять один? Мать-то где?
— На рынок с утра упорола. Она тут к каким-то торговым людям в няньки устроилась: с ребенком сидеть, пеленки стирать. Вечером да ночью полы в заводоуправлении моет, там и спит, а утром нянчить идет. Жадная стала до ужаса. Вчера они ей буханку хлеба в расплату дали, так она с ней на рынок поперлась. Я говорю: «Не валяй дурака, съешь сама хлеб-то», а она — «Нет, сынок, денежки-то мне нужнее». Вот дура! Война идет, а она — «денежки»! Денежки-то по нынешним временам — чепуха да и только. Говоришь ей, говоришь — не понимает.
— Всю буханку унесла и тебе нисколько не оставила?
— Не надо мне от нее ничего! Возьмешь, так потом всего искорит. У меня своя карточка есть, я сам на себя работник. Да наплевать, об этом еще толковать! Как житуха-то? Сейчас порубаем, вон картошечка доваривается.