1
Самое страшное одиночество — это когда тебя любили, а потом бросили. Так случилось с маленькой трёхцветной кошкой, которую хозяева приютили, а потом взяли и бросили. Просто оставили на обочине дороги. Её семья, её люди, с которыми она жила в тёплом, уютном доме, бросили свою кошку, и она осталась одна в незнакомом лесу среди старых-престарых деревьев, под проливным дождём, от которого её хорошенькая чёрно-бело-рыжая шубка сразу же вымокла.
Сколько времени она шла по лесу? Час? Или два? А может, целый день? Она и сама не знала. Как вообще она оказалась в этом чужом лесу, так далеко от родных мест? Кошка смутно помнила, как её посадили в машину, завели мотор, долго везли куда-то… А потом она очутилась здесь — в незнакомом лесу, под дождём, который лил не переставая и промочил насквозь её пушистую трёхцветную шёрстку. Она всё шла и шла куда-то, осторожно ступая по мягким сосновым иглам, а вокруг слышался лишь монотонный шум дождя.
Приближался вечер. Смеркалось. Она пробиралась сквозь лесную чащу, уходя всё дальше и дальше от разбитой дороги. Конечно, ей было очень страшно. Она вздрагивала от оглушительных раскатов грома, от ослепительных вспышек молний. Её пугала надвигавшаяся темнота. Но не это было самым худшим. Ужаснее всего было одиночество — бездомная кошка, одна-одинёшенька, в чужом, незнакомом лесу.
Её лапки ступали по сосновым иглам, она всё шла, шла куда глаза глядят и вдруг набрела на старую, заброшенную нору. Чей это был дом? Может, рыжей лисицы? Или полосатого скунса? А может, колючего дикобраза? Трудно сказать. Место опустело так давно, что от прежнего хозяина не осталось даже запаха. Кошка очень обрадовалась, обнаружив эту нору в корнях старой ниссы[1]. Здесь можно было переночевать, укрывшись от молний и дождя. Она залезла в неё и, свернувшись клубком, тихонько замурлыкала. Это была колыбельная для её будущих котят: малыши готовились появиться на свет, уютно устроившись в её круглом тёплом брюшке. А старые мудрые деревья шумели всю ночь напролёт, баюкая усталую, промокшую кошку.
2
Старые мудрые деревья… Чего только не повидали они на своём веку! Вот, например, эта огромная мексиканская сосна. Когда-то она была самым высоким деревом в этом лесу — целых тридцать метров. Её крона задевала облака, а по ночам казалось, что звёзды светят, свисая с её ветвей. Вот такая это была сосна. Потом в неё ударила молния, но и теперь её ствол, расколотый надвое, словно треснувшая колонна, высится возле ручья, которому дали имя Плакучий.
Деревья — хранители преданий. Если бы человек понимал язык клёнов, дубов и вязов, они бы многое могли ему поведать. Например, они рассказали бы о другой грозе, которая бушевала здесь четверть века назад. Тогда свирепый ветер гнул и ломал деревья, ливень превратил лесные ручьи и заболоченную пойму в бурлящие потоки. Кромешную тьму прорезали зигзаги молний, оглушительно грохотал гром. По небу ползли огромные чёрные тучи. Они шли с юга, от берегов Мексиканского залива, на северо-восток, туда, где течёт река Сабина, та самая, что служит границей между двумя штатами — Техасом и Луизианой.
А эта старая тысячелетняя сосна с огромным, неохватным стволом, прямым, словно могучая колонна, припомнила бы о том, как она вздымала свои ветви, приветствуя молнии, дождь и гром, как ливень обрушился на её крону, как быстрые струи стекали вниз по мощному стволу, смывая с него пыль и паутину. Теперь, вспоминая об этом, она грустно покачивала ветвями.
Но тогда, в самый разгар бури, в непроглядной тьме вдруг налетел свирепый ветер, тёмные тучи прорезала ослепительная молния, раздался оглушительный удар грома — кррр-рах! В воздух полетели щепки, послышался треск, и могучее дерево раскололось. Оно было ранено в самое сердце. Трещина прошла ровно посередине, вдоль ствола — от верхушки до самых корней.
У старого-старого дерева, такого, как эта сосна, очень крепкая сердцевина. Но разве устоит она против миллиардов вольт небесного электричества? Задрожала сосна. Золотистые искры посыпались с её ветвей на мокрую землю. А потом сосна замерла. Дерево поменьше от такого удара упало бы как подкошенное или его вырвало бы с корнями, подняло в воздух и швырнуло оземь. Но эта сосна, огромная мексиканская сосна, устояла. Корни её глубоко ушли во влажный глинистый берег. Дерево гордо возвышалось у ручья, над его кроной шли грозовые сине-серые тучи, а по стволу струилась, словно кровь, горячая смола. Она текла из развёрстой раны, которая темнела в могучем стволе на высоте двадцати метров от земли. Старое дерево выдержало удар. Оно не рухнуло на землю, не упало в ручей, перегородив воду, словно плотина. Этому ещё суждено когда-нибудь случиться. Когда-нибудь, но не в ту далёкую бурную ночь.
Пока её время не пришло. Сосна по-прежнему стоит на берегу ручья. Крона её изрядно поредела. Ветви одна за другой отламываются и падают на землю или в ручей Плакучий, который уносит их вниз по течению, к серебристым водам реки Сабины. Оттуда они плывут дальше на юг, к Мексиканскому заливу.
А ствол так и высится над ручьём — мощный, прямой, полый внутри. Примерно в миле от него в заброшенной норе спит маленькая трёхцветная кошка, спит, свернувшись тёплым клубком. А дождь в лесу всё идёт не переставая.
3
Меж тем глубоко под землёй, там, где тесно сплелись узловатые корни гигантской сосны, теплилась невидимая, потаённая жизнь. Там, обвитый мощными корнями старого дерева, лежал огромный глиняный горшок, вылепленный искусным мастером много веков назад из той самой красной глины, которой так много на берегах ручья Плакучего. Глиняный горшок с толстыми круглыми боками был сделан для того, чтобы хранить в нём припасы — ягоды, речных раков или чистую питьевую воду, а вовсе не для того, чтобы его погребли под корнями старого дерева вместе с его содержимым — древней таинственной тварью, которая появилась на свет в незапамятные времена. Она была древней этого леса, древней ручья. Она пережила всех своих сородичей. После удара молнии, угодившей в сердце старой сосны, цепкая хватка корней, обвивавших красивый глиняный горшок, становилась всё слабее. Корни постепенно разжимали свои крепкие объятия — день за днём, год за годом.
А она терпеливо ждала. Целую тысячу лет провела она в полусне, свившись в кольцо, в тесной глиняной тюрьме глубоко-глубоко под землёй в чернильно-чёрной тьме под корнями умирающего дерева.
4
Маленькая трёхцветная кошка проснулась. Её разбудило вовсе не утреннее чириканье птичек, и не первые робкие лучи солнца, выглянувшего из-за облаков, и не шумная возня деловитых белок. Она проснулась оттого, что где-то неподалёку завыла собака. Какие удивительные звуки! Кошке никогда не доводилось слышать такую странную собачью песню. В ней была беспредельная грусть и глубокая нежность. Мелодия скользила по свежей листве, стекала по мокрым веткам, разливалась как молоко в туманном утреннем воздухе. Сколько в ней было боли! И сколько печали! Кошке казалось, что она понимает слова этой песни:
Опять один, один весь день, и никому не ну-у-ужен.
Совсем один, на целый день, и никому не ну-у-у жен.
Ночами ноет в сердце боль, а утром ещё ху-у-уже.
Натёрла шею цепь, так что ни лечь, ни сесть.
Проснулся рано поутру, весь день ни лечь, ни сесть.
Кишки от голода свело, ну кто мне даст поесть?
Пусть дождик плачет под окном, я плакать не могу-у-у,
Дождь снова плачет под окном, а я вот не могу-у-у.
Прошу, снимите эту цепь — ведь я не убегу-у-у!
Я стар, я хром, но не держу на этот мир я злости.
Я стар и болен, но, ей-ей, в душе моей нет злости.
Ну неужели для меня не сыщется хоть кости?
Неужто нет для старика хотя бы голой кости?
Кошка чутко повела ушами, стараясь угадать, с какой стороны раздаётся этот собачий блюз. Потом, осторожно ступая, она двинулась вслед за печальной мелодией в глубину соснового бора. Всё дальше и дальше от дороги. Всё дальше от старой, заброшенной норы. Всё дальше от людей, что бросили её здесь одну, с круглым животиком, в котором сладко спали пока не родившиеся котята. Она шла на звук собачьего блюза.
5
Собаки и кошки всегда были врагами. Так повелось с незапамятных времён. Однако трёхцветная кошка совсем не боялась пса, который пел тоскливый блюз — ведь в звуках его песни было столько нежности и печали. Но, подойдя к месту, откуда раздавалась мелодия, она вдруг поняла: здесь всё не так. Не так, как надо.
Она остановилась.
Прямо перед ней стоял обшарпанный, покосившийся дом. Штукатурка на нём облупилась, стены в грязных потёках. Дом скособочился на одну сторону, словно стоптанный башмак, завязший в липкой грязи. Треснувшие, немытые окна. Рядом с домом стоял старый ржавый грузовичок-пикап, а под ним — тёмная лужа машинного масла. Кошка принюхалась: нет, определённо всё здесь не так. В воздухе стоял тяжёлый запах старых костей, тухлой рыбы и звериных шкур. Шкуры висели над крыльцом, словно драные занавески.
Нет, всё здесь не так.
Скорей назад! Прочь отсюда! Бежать без оглядки!
В горле стоял комок. А может, она просто ошиблась? Может, пришла не туда? Не той тропинкой? Ведь в лесу все тропинки похожи. И вдруг котята шевельнулись у неё в животе. Нет, им нельзя оставаться здесь, в этом неправильном месте.
Кошка уже повернула назад, когда снова послышался печальный блюз. Грустные звуки задрожали в воздухе — те самые, что так влекли её сюда. Котята снова шевельнулись, словно и они услышали эту жалобную песню. Кошка подошла поближе к покосившемуся дому и ступила на заросшую высокой травой лужайку. Она навострила ушки и, следуя за мелодией, заглянула за угол — туда, откуда лилась тоскливая собачья песня.
Пусть дождик плачет под окном, я плакать не могу-у-у,
Дождь снова плачет под окном, а я вот не могу-у-у.
Прошу, снимите эту цепь — ведь я не убегу-у-у!
Я стар, я хром, но не держу на этот мир я злости.
Я стар и болен, но, ей-ей, в душе моей нет злости.,
Ну неужели для меня не сыщется хоть кости?
Неужто нет для старика хотя бы голой кости?
Кошка отлично понимала, что пёс просит вовсе не о том, чтобы ему дали кость. Ему нужна не кость, а совсем другое. Ещё шажок, другой… Вот она обогнула угол дома. А вот и он — сидит на цепи, привязанный к заднему крыльцу. Глаза закрыты, голова откинута назад, а из глотки рвётся жалобный стон. Собачий плач.
Кошке положено бояться собак. Завидев собаку, она должна тут же броситься наутёк или вскарабкаться на ближайшее дерево. Но вместо этого трёхцветная кошка подошла прямо к плачущему псу и потёрлась о его передние лапы. Она знала, о чём он просит в своей песне. Она бы спела точно такую же, если бы могла петь.
И вот она здесь, рядом с ним.
А он рядом с ней.
Рейнджер.
6
Ударить может не только молния. Четверть века назад, в те времена, когда в лесу грозой раскололо ствол старой мексиканской сосны, в городе Хьюстоне жил мальчик. Мальчик, который вырос в южном квартале города, на грязных улицах портового района возле морского канала, который ведёт к Мексиканскому заливу.
Мальчик вырос в трущобах большого города и с детства привык к грязи и темноте, к огромным серым портовым крысам, шнырявшим по причалу. Однажды он поймал такую серую крысу. Он оставил её в ловушке, спрятав в укромном месте, и каждый день приходил взглянуть, как она медленно умирает от голода и жажды. Он смотрел, как она мечется в своей крохотной тюрьме, как яростно царапает стенки крысоловки. Как она сходит с ума от голода и отчаяния.
Отец мальчика работал грузчиком в порту. Это был сильный мужчина с широкими, могучими плечами. Целыми днями он грузил корабли, а по выходным шёл в бар возле морского канала, где собирались матросы и докеры — сильные и грубые мужчины. Они пили обжигающую русскую водку и горький английский джин, а потом, покачиваясь, брели домой, унося в душе злобу, обжигающую, как водка, и отчаяние, горькое, как джин.
Мальчик с пелёнок привык презирать доброту. Даже доброту своей матери, которая так любила птичек и цветы.
Когда однажды она покинула мальчика и его отца, полного обжигающей злобы и горького отчаяния, мальчик даже не тосковал по ней — по своей молчаливой, робкой матери, которая разбила возле их дома маленький садик и повесила кормушку для птиц. Как-то ночью мальчик насыпал в эту кормушку крысиного яда. А утром он увидел, как мать, стоя у кормушки, держит в руках мёртвого красногрудого кардинала. У птички были такие ярко-алые пёрышки, что казалось, будто она вся в крови. И мальчик засмеялся. Он смеялся над мёртвой птичкой, над матерью, над тем, как красные пёрышки падали сквозь её пальцы, словно капельки крови. Тогда он видел свою мать в последний раз.
Это был жестокий мальчик. Мальчик, выросший в грязи и в темноте.
Мальчик, у которого когда-то было настоящее имя, данное ему при рождении. Мальчик, которого отец однажды в припадке пьяной злобы ударил кулаком по лицу и сломал ему детские, хрупкие кости. Боль ослепила мальчика, но он стерпел её молча. Тогда отец ударил его снова. А потом повалился на пол и уснул тяжёлым пьяным сном.
Любой другой ребёнок испугался бы и заплакал. Он бы стоял возле жестокого отца, всхлипывая от боли и обиды. Но только не этот мальчик. В грязном, обшарпанном доме, где прошло его детство, мальчик скрипел зубами от ярости. Ненависть, словно холодный пот, струилась по позвоночнику, из угла рта стекала тонкая струйка крови.
Он молча снял со стены отцовское ружьё и шагнул за порог прямо в ночь. Он шёл по тёмным, грязным улицам южного Хьюстона, сжимая ружьё. Его лицо было изувечено: разбитый нос, заплывший глаз, свёрнутая скула, челюсть, сломанная так, что нельзя было закрыть рот. Он прошёл мимо доков, миновал пришвартованные в порту корабли под флагами разных стран — Индии, Австрии, Либерии, что привезли сюда карри и красный перец, обезьянок, пойманных в джунглях, и терпкое красное вино в крепких дубовых бочонках. Позади остались склады и пакгаузы — унылые серые бетонные здания — и убогие развалюхи, которых так много на улицах южного Хьюстона. Лицо мальчика горело от боли и ярости. Он шёл всё дальше. Мимо кораблей, мимо заводов и верфей, к заболоченной пойме, к илистой протоке, куда город сливал грязные сточные воды. Вперёд, всё дальше в глубину тёмного леса, где деревья растут так густо, что их кроны застилают небо. Чтобы ни один луч проклятого солнца не упал ненароком на его изуродованное лицо. Этот мальчик привык к темноте. Пешком он прошёл триста миль. Триста миль к северу от Хьюстона. И исчез в лесной чаще, навеки расставшись со своим именем, нацарапав его на прощание на коре столетнего дуба. Он ушёл прочь, не оглянувшись, и никогда больше не вспоминал этого имени, которое при рождении дали ему мать и отец.