— Отдыхай пока здесь, — сказал Федя. — А к вечеру у тебя будет свой дом.
Разыскав в сарае небольшой фанерный ящичек, Федя, уже собравшись уходить, как-то случайно остановил свой взгляд на тонких полосках смолкой лучины, валявшейся у самой двери.
Лучину для растопки печки и плиты всегда щепал по выходным дням отец. Но в это воскресенье отец весь день не был дома.
«Всего пять лучинок осталось», — сосчитал Федя и поставил на землю ящик.
Еще не отдавая себе отчета в том, что он собирается делать, Федя взял топор и подошел к невысокой поленнице дров — таких ценных в этом степном краю.
«Это полешко самое подходящее», — сказал себе Федя, облюбовав кремовато-оранжевое, несучковатое полено.
По сараю в разные стороны полетела звонкая щепа. Первые два полена Федя расколол не совсем удачно: многие лучинки оказались толстоватыми. Но зато уже следующие поленья он щепал как по мерке.
Про ежа Федя вспомнил часа через три, когда в дверях сарая уже высилась большая куча клейкой лучины, пахнущей солнцем и сосновым бором.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, последняя
«Тетя Ксения!»
Из Сухой балки Ксения Трифоновна вернулась усталая и неразговорчивая. Она молча выскоблила в сенях пол, весь в синевато-белых молочных лужицах и масляных пятнах от пирога, так же молча умылась и стала кормить Федю ужином.
Феде очень хотелось, чтобы Ксения Трифоновна сходила в сарай за лучиной, но она в этот вечер не топила печку.
Федя ел подогретый на плитке мясной пирог с хрустевшей на зубах подрумяненной коркой и нет-нет да и бросал на Ксению Трифоновну удивленный взгляд. Какая-то необычно замкнутая и отчужденная, нынче она была особенно некрасива. И все-таки Феде что-то начинало нравиться в Ксении Трифоновне.
«Устала, — подумал он, рисуя вилкой на пустой тарелке колючего ежа. — Всю ночь не спала, и день, тоже там, на стройке. Вот и устала».
В этот вечер Ксения Трифоновна рано уложила Федю спать. Прежде чем забраться в постель, Федя заглянул под кровать: присмиревший ежик лежал в ящике на теплом Федином шарфе и, вероятно, уже спал.
Уходя из комнаты, Ксения Трифоновна плотно прикрыла за собой дверь. Но сама она почему-то все еще не ложилась. Федя слышал, как мачеха расхаживала по соседней комнате, что-то передвигая с места на место. Он даже слышал, как она тяжело вздыхала.
Потом Федя задремал. Но сон его был чуток и тревожен. И, когда хлопнула сенная дверь, Федя очнулся и поднял голову. Под чьими-то тяжелыми шагами заскрипели половицы.
«Папка приехал», — догадался Федя. А в следующую минуту он услышал я голос отца — тревожный, испуганный:
— Ксюша, ты что тут делаешь?
— Собираю… вещи свои собираю. Уходить хочу от тебя, Георгий.
— Уходить? Да ты в своем уме?.. Зачем это, Ксюша?
Федя слышал, как отец бросил на пол шуршащий плащ, как порывисто он шагнул вперед.
Наступило молчание. Что происходило за стеной, Федя не знал. Но вот опять раздался голос отца
После завтрака мы сходили в лесок, и я своими глазами увидел коренастый дуб с растрескавшимся от вершины до комля стволом. Глубока была свежая рана.
— Этой ночью случилось. — Помолчав, Митрич добавил: — А дерево-то дюже прямоствольное. Теперь оно лишь на дрова годится. И рана до-олго не затянется. А когда заживет, на стволе, что тебе на человечьем теле, шрам останется. Вроде рубца толстого.
Жалко мне было стройный этот дуб. Не выдержал он схватки с лютым морозом. А мороз и в самом деле полютовал ночью. Когда шли на лыжах по лесу, вблизи рябины на бугре наткнулись на окоченевшего снегиря, точно на оброненное кем-то яблоко.
Памятливая ворона
Каждое утро, отправляясь на прогулку, я беру с собой увесистый пакет. Стоит появиться в заснеженном скверике, крошечным островком расположившемся на стыке двух шумных московских улиц, как ко мне устремляются голуби. Срываясь с деревьев сизыми комками, они кружатся возле меня, мешая порой идти, до самого «пятачка» посреди сквера, где обычно кормлю их.
Только рассыплешь по утоптанному снегу крошки, корочки и всякие недоедыши, только налетят на корм сизари и раскурынившиеся воробьи, попискивая от нетерпения поскорее приступить к пиру, а уж над площадкой появляются вороны.
Воробьишки страшно боятся ворон. Стоит иной носатой пройдохе низко пронестись над гомонящей птичьей братией, чтобы слету схватить заманчивый кусочек, и они, трусишки, тотчас брызгами разлетаются в разные стороны. Голуби тоже сторонятся воронья.
Чаще же всего хитрые вороны садятся поодаль от меня. Две-три опустятся справа, три-четыре — слева. Грузно переваливаясь с боку на бок, с подскоком, начинают осторожно приближаться к птичьей «столовой».
Отпугну воронье слева, а уж справа более смелая успеет за это время схватить хлебную корку, и — за штакетник. Спрячет там в сугробе добычу и снова крадется.
«Помнят ли вороны о своих кладовых? — спрашивал себя иной раз. — Вон та, самая нахальная, с общипанным хвостом, она уж сколько раз прятала куски в сугробе за ясенем. Разыщет ли их потом?»
Однажды в сумрачно-хмурое, ровно не умытое, февральское утро мои подопечные сизари не лезли в кучу-малу, клевали крошки лениво, часто задумывались о чем-то, разбредаясь по рыхло-серому снегу. Мало было и воробьишек. Зато на близстоящем дереве собралась большая гомонливая компания. Видно, близкую весну учуяли дотошные воробьи и горячо об этом судачили.
Но вороны в это утро были особенно прожорливы. Да я и не отпугивал их, следя с интересом за самой наянистой из них — с общипанным хвостом.
Вот она схватила поджаристую корку и, чуть отбежав в сторону, торопливо сунула добычу в осевший сугробик. И тотчас, снова подскакав к ленивым голубям, забрала в клюв еще два куска и спрятала хлеб в тот же сугробик.
Вскоре и голуби и вороны разлетелись. Взгромоздилась на дальний тополь и самая смелая из них, унеся в клюве горбушку булки.
Погуляв с полчаса по малолюдным тропинкам сквера, собрался было уходить, да вспомнил про снежный бугорок, куда запасливая ворона зарыла свою добычу. Вернулся к площадке, разворошил носком ботинка сугробик. Спрятанные вороной куски хлеба лежали нетронутыми. Я поднял их, бросил далеко в сторону, ямку же зарыл. И принялся ходить взад-вперед неподалеку.
«Авось прилетит сейчас, — думал я о вороне. — Горбушку, наверно, уж склевала».
И верно, чуть погодя на «пятачок» тяжело опустилась ворона. Та самая, с общипанным хвостом. Осторожно, вприскочку, приблизилась к приметному ей сугробику. Ну и рыхлила же она его клювом! Ворона до того была настойчива в поисках спрятанной добычи, что переворошила весь бугорок. А потом, с недоумением повертев туда-сюда носатой головой, взмыла вверх, надсадно, сердито каркая.
«Ай-яй, и памятлива же ты, плутовка!» — подивился я, направляясь по своим делам к выходу из скверика. И проникся даже симпатией к горластым воронам, которых у нас повсеместно не любят.
Желанная квартирантка
Февраль. Бушуют еще дымные метели, занося сыпучим снегом дороги, наметая под окна изб царственно-пышные, точно меха горностая, сверкающие сугробы. Но день уже прибывает, и прибывает заметно. А проглянет солнце, и заголубеют снега, как в зеркале отражая небо.
Беспокойны стали сороки. Куда ни глянешь — всюду на снегу сорочьи наброды. Неровна, коротка пробежка белобокой. Перед самым взлетом любопытная сорока встает навытяжку. А снимется с места, и на пороше обозначится отпечаток ее ступенчатого хвоста.
К концу солнечного дня февраль-бокогрей украсит сосульками крыши, а у березы, стоящей в палисаднике, прожжет с южной стороны лунку чуть ли не до земли.
Как-то в феврале приехал я в дальнюю подмосковную деревеньку по делам газеты. Думал, задержусь здесь ненадолго, а прожил около недели.
На постой меня взяла к себе семидесятилетняя фельдшерица Елена Павловна. Худая, маленькая, но такая еще бойкая и скорая на ногу, женщина эта, потерявшая в войну всю семью — мужа и троих детей, поражала меня своей неукротимой жизнерадостностью. Она не мирилась со старостью, продолжая работать на медпункте.
Виделись мы с Еленой Павловной в ее небольшом, ухоженном домике лишь вечерами, весь день занятые каждый своим делом. Но как-то раз я забежал домой днем, когда в окна заглядывало веселое солнце, а из-за печки, где на шпагатинах были развешаны пучки сухих целебных трав, тянуло тонким ароматом знойного покосного лета.
Еще от порога, стоя на пестрядинном половике, я увидел ящерку. Она распласталась на охристо-желтой, нагретой солнцем половице, неподалеку от лаза под печку, вся блаженно вытянувшись в струнку.
Присев на корточки, я внимательно посмотрел на коричневато-серую ящерицу с длинным чешуйчатым хвосстом. Она даже не пошевелилась и, казалось, дремала.
«Рано потянуло ящерку на солнце, — подумал я добродушно. — Ведь впереди еще и метели и трескучие морозы».
На какой-то миг поднял голову, чтобы глянуть в окно на голубеющее обманчиво небо, а когда снова опустил взгляд, ящерицы и след уже простыл.
Вечером за чаем я рассказал Елене Павловне о знакомстве с ее «квартиранткой» — шустрой маленькой ящеркой.
— А мы с ней друзья, — сказала Елена Павловна с грустной доброй улыбкой. — Года три… да, года три, как поселилась ящерица под печкой. И в феврале, в солнечные дни, непременно выползает погреться. Она разрешает мне даже погладить ее по холодной шершавой спинке… К ласке, видно, все неравнодушны.
И хозяйка дома снова грустно улыбнулась, наклоняя над чашкой белую голову в легких колечках кудряшек.
Гераськино займище
Собираясь в это воскресенье за город, долго колебался: брать или не брать лыжи? И лишь в последнюю минуту перед уходом на вокзал решил — возьму! В ту же минуту был решен и вопрос, куда ехать. В Покровку! Уж больше двух недель не заглядывал я на Гераськино займище в Покровском лесу — дивное прибежище для отдыха, открытое мной в позапрошлом году.
Когда-то давнехонько, сказывали покровские старожилы, на светлой веселой прогалине сиротливо жалась к березам — в ту пору статным, как девицы, — убогая избенка лесника Герасима. Сам Герасим — одинокий нелюдимый дед — умер в двадцатых годах, дряхлая избенка его, оставшись без присмотра, вскорости развалилась, а вот займище так и зовут с тех пор Гераськиным.
На этом всегда веселом займище стояла особняком, чуть впереди других деревьев, старая-старая сосна, наверно, прабабушка Покровского леса. В гости к великанше я каждый раз отправлялся с радостью.
Уж много лет назад приметил: первыми весну встречают одинокие деревья. Стоя сами по себе на опушках и полянках, они с жадной неутолимостью вбирают в себя опаляющее тепло мартовского солнца. И жаркое тепло это топит, плавит вокруг комля дерева ноздреватый снег. Потому-то у одиноких деревьев всегда раньше, чем у других, образуются озерца светлой, будто слеза, студеной воды.