Рыба - Погодин Радий Петрович 3 стр.


Женька вскочил возражать, но Куница потянул его за рубашку, он улыбался, широко растягивая рот. Рыбак, читавший за их спинами книгу, спросил с интересом:

- Голощекин, как узнать, кто урсус?

- Дело, - с готовностью ответил Голощекин. - Урсус чем отличается? У него на заду хвостик, как у поросенка, колечком. А ну, скидывайте штаны! Голощекин вылез из-за стола; был он высоким и каким-то усталым, усталость была и в его одежде. - Давайте быстрее, пошевеливайтесь. Кто урсус, того в море выбросим.

Куница с веселой готовностью потянул тренировочные штаны книзу. Женька сжал кулаки. Голощекин вращал глазами, в них, только что тоскливых, зажглось что-то зловещее. Рыбаки хохотали. Парень, у которого они сидели на койке, охал.

Голощекин схватил Женьку.

- Сначала этого поглядим. Куница нам досконально известен.

Женька бросил на Куницу растерянный взгляд - Куница сидел, как захваченный действием зритель. В груди у Женьки похолодело. Уцепившись за верхнюю койку руками, он подтянул колени к животу и резко выбросил ноги вперед, Голощекину в поддыхало. Не ожидавший такого поворота, Голощекин охнул и сел на пол. В кубрике стало тихо, слышно было только, как Голощекин с трудом заглатывает воздух. В этой тишине прозвучала фраза:

- Ты что, шуток не понимаешь?

- А что? - закричал Женька. Он повернулся к Кунице, Куницыны глаза были опущены.

- Шутка же была, ясное дело. Худо-бедно, тебя же никто не хотел обидеть...

Голощекин поднялся, он был каким-то сломленным, мешком сел за стол, взял кости. Женька посмотрел вокруг исподлобья. Парень, у которого они сидели на койке, читал книгу, остальные рыбаки - кто дремал, кто одежду чинил. Голощекин выкинул кость, пристроил ее поперек в конце ряда:

- Кончай, мореходы. Считай рыбу.

Игроки завозились, забормотали, подсчитывая проигрыш, и вдруг тот же Голощекин спросил:

- Мореходы, такой парадокс. У рыбака рыба, когда удача. В домино рыба, когда неудача. Парадокс... - Голощекин уставился в угол кубрика, словно увидел там что-то давно им утраченное. И вдруг сказал удивленно: Мореходы, Золотая рыбка - это любовь.

- Будет тебе, - возразил пожилой рыбак с верхней койки, в его словах была едва приметная жалость.

Молодой парень, читавший книгу, посвистел зубом и объяснил с грустным вздохом:

- Любви как таковой нету. Существует единство противоположностей и самовнушение.

- И все же любовь... Смотри, все, что просил старик, - все для своей старухи. Хоть она и стерва, положим, но любовь есть любовь. Старик ее до своей беззаветной любви поднять хотел. Старуха не поняла, не сдюжила. И ушла Золотая рыбка...

- Лучше бы он попросил другую старуху.

Рыбаки снова загоготали.

Женька сидел насупившись, кусал губы, ему было неловко и душно, он жалел, что, поддавшись минутному вдохновению, пошел с Куницей. И вообще, как он понял, рыба его не интересовала и море тоже.

- Пойдем наверх, - прошептал Куница, потянув его за рубаху. - Душно тут.

Мальчишки тронулись к трапу на цыпочках, но никто, хоть и видели все их маневр, не остановил их.

* * *

На палубе было пусто. Небольшая волна шлепала в борт, не создавая ощутимой качки. Женька подумал: "Дурацкое море. И рыба в нем не иначе дурацкая, килька какая-нибудь..." Потом его пообдуло, и он успокоился вроде.

В рубке сидели рулевой Захар и еще один, белобрысый и краснощекий.

"Наверное, рыбий жир пьет, - подумал Женька. - Ишь какой бело-розовый..."

- Капустин! Это радист! Капустин! - закричал Куница, радостно приплясывая. - Капустин, ты где был?

- Где был, там и был, - ответил Капустин так же радостно. - А ты зачем тут? Ну ты даешь!

Куница на вопрос не ответил, подтолкнул вперед Женьку.

- Знакомься, Капустин, это Женька из Ленинграда. Ничего парень, обидчивый только.

- А что они насмехаются? - Женька вернул было свою обиду в сердце, оно у него больно сжалось, но Женька пересилил себя и спросил, глядя в добродушные лица моряков: - Что такое урсус?

- Суеверие вроде. Байки рыбацкие. Если новый человек на судне, нужно его проверить на предмет хвоста. Урсус - он с дурным глазом: рыбу от корабля отводит. Это все шутки, для смеха. Рыбаку в море смех нужен: злой рыбак не рыбак - акула и паразит.

- Это не смех, а насмешка.

- От характера зависит, - сказал Капустин. - Садитесь на рундук. Капустин подвинулся, освобождая ребятам место на штурманском столе.

В рубке свистнул кто-то. Ребята оглянулись. Радист Капустин наклонился к трубке у стены и свистнул в ответ.

- Капустин, включай прибор, - прогудела трубка. - В квадрат пришли.

- Есть! - ответил радист. Подошел к висящему на стене эхолоту, включил его. Прибор защелкал, рычажок-самописец пошел вверх-вниз, рисуя на бумажной ленте кривую линию.

Капустин поманил мальчишек рукой.

- Смотрите сюда. Видите - линия. Эхолот пишет дно. Вон какие шпили вырисовывает. Дно неровное, каменистое.

Сигнал эхолота пронзал толщу воды, отражался от донных камней и спешил обратно. "Чистая вода. Пусто под днищем", - чертил самописец.

Но вот сигнал наткнулся на что-то живое, колеблющееся. Тотчас на ленте затемнело густое, широко растянутое пятно.

- Рыба!..

Перо самописца обозначало рыбу чуть ли не у самой поверхности. Куница водил языком по пересохшим губам. Женька почувствовал, что и у него губы сухие и жаркие.

- Плотная рыба! - крикнул радист в разговорную трубу и повернулся к ребятам. - Бегите, ты в носовой кубрик, ты - в кормовой.

Куница и Женька выскочили на палубу и, еще не добежав до люков, ведущих в кубрики, закричали:

- Рыба!

- Рыба!

- Плотная рыба!

* * *

Незадолго перед отъездом на Балтику бабушка пригласила их в гости. Почти месяц в бабушкиной квартире был ремонт. Отец отозвался на приглашение ухмылкой:

- Наверно, тапочки в прихожей дадут.

Мама плечами пожала.

- Вряд ли - тапочки на твою ногу промышленностью не предусмотрены.

Бывать у бабушки Женька не любил. Бабушка обязательно вставала в дверях гостиной и пропускала гостей словно сквозь турникет. Женьке всегда казалось, что она попросит билеты, - бабушка собирала старинный фарфор.

Когда в гостиную входил дед, бабушка настораживалась, ее глаза становились цепкими, как у наседки, следящей за ястребом. Дед входил шумно, размашисто.

- Ты видишь, куда она вколотила жизнь? - говорил он своему зятю. - В эти чашки с отбитыми ручками. - Дед грохался в кресло и нацеливал на бабушку сухой, пожелтевший от никотина палец. - Это же не твое! Фарфор чужд твоему характеру.

- Зато у меня лучшая коллекция в Ленинграде. А ты работай, работай, отмахивалась от него бабушка. - Ты ведь не человек, ты ученая лошадь. А я не согласна. Вокруг людей должна быть зона прекрасного, как зеленая зона вокруг городов. Ты даже в голову не можешь взять, что мой фарфор помогает тебе творить.

Коллекция у нее была выдающаяся - селадон, какой-то "имари", кинер, костяной фарфор, и виноградовский, и... Женька всем этим не интересовался, скучал, глядя на мерцающую за стеклами красоту.

Дверь им отворил дед и никуда не повел дальше - прихожая у них была большая, бабушка называла ее холлом. В прихожей висела люстра, стояли кресла, темно смотрели со стен картины в тяжелых багетах.

Сейчас картин не было. Стены были увешаны рублевыми рамками. В рамках, наклеенные на белую бумагу, пестрели разноцветные неровные лоскутки.

- Обои! - воскликнул дед, широко поведя рукой.

Из гостиной послышался вздох.

Дед пояснил:

- У нее мигрень. Понимаешь, - он обращался к зятю, - всю жизнь из-за бабкиного фарфора мы делали ремонт как попало - наклеивали одни обои поверх других, не отдирая. А тут пришли мастера из "Невских зорь", три румяные девушки, сказали: "Жить нужно от штукатурки". Как зацепили девушки сверху, веришь, слой был больше сантиметра. Я из любопытства разделил обои над паром, и получилась любопытная, понимаешь, картина. Смотрите сюда. Дед подвел их к началу "экспозиции", как он выразился. - Дом построен в тысяча восемьсот тридцать втором году. Эти обои помнили Пушкина. Здесь жил какой-то царский генерал, занимал весь этаж. Приглядитесь - обои под штофную ткань. Теперь посмотрите сюда. - Дед ткнул пальцем в стену. Самые наисовременные обои - самонаклеивающаяся полиэфирная пленка, пленка, выполненная тоже под штофную ткань со стереоскопическим эффектом.

- Где достали? - спросила мама.

- Бабка, - коротко ответил дед. - Ты меня слушай. - Он подтолкнул зятя под локоть. - Моя экспозиция показывает весь путь истории от генеральских обоев до наших дней. Вот обои, которые мы с бабкой наклеили в двадцатом году. - Дед подвел их к рамке, выкрашенной в красный цвет. Гуашью покрасил, чтобы, как говорится, выделить. Первые советские обои!

На тонкой, почти газетной бумаге на розовом поле темнели черные виньетки, составленные из серпа, молота, наковальни и колосьев. Виньетки чередовались с алыми розами.

- Красиво, - сказал отец.

- Красиво. И краски не выцвели, хоть и бумага плохая.

Мама прошлась глазами по дедовой экспозиции, по обоям ковровым, сатинированным, на тисненой и меловой бумаге. Вдруг она побледнела и каким-то торопливым и неровным толчком подалась к одной рамке. На обоях были изображены пальмы, ротонда и белый пароход.

- Они у нас в блокаду были, - сказала мама неестественно звонким голосом. - Я их как сейчас помню.

- Да, - кивнул дед. - От них и сегодня пахнет блокадой, они же были законсервированы...

Женька глядел на побледневшую маму и пытался представить, что она думала тогда, будучи совсем маленькой, когда рассматривала эти пальмы и пароходы. Она угасала, а пароходы плыли по стенам туда, где хочется побывать каждому ребенку, - в теплое цветочное счастье, где хрустальные волны вздымают улыбающихся дельфинов, порхают летучие рыбы, где в подвижном кружеве теней и солнечных бликов возле красных кораллов стоит лупоглазая луна-рыба.

Женька поймал мамин взгляд и, как бы заслоняясь от возможной иронии, напустил на себя выражение вежливо-созерцательное, как если бы разглядывал доселе не расшифрованную этрусскую письменность.

* * *

Женькин отец Игорь Николаевич напросился с рыбачьей бригадой в залив к ставным неводам. Залив отгорожен от моря песчаной косой, вода в нем пресная - рыба водится речная: судаки, лещи, язи - вкусная толстоспинная рыба. Она шевелилась на дне баркаса, тыкалась в ноги, ощутимо ударяла хвостами по резиновым голенищам.

В стеклянном мерцании уже наметившегося на горизонте рассвета она показалась вдруг Игорю Николаевичу ожившим тещиным фарфором.

Тесть-профессор ворчал на свою жену:

- А куда ты дела блокадный чайник? Выбросила! Снесла на помойку?..

Между ними шла бесконечная война, в которой не было победителей, или, вернее сказать, никто не терпел поражения. Выкликая упреки своей жене, старик улыбался глазами, а в его сердитости было давно устоявшееся благодушие.

- Ты где был в блокаду? - спросил тесть у Игоря Николаевича.

Сейчас в зарождающемся свете утра память как бы раздваивалась, как бывают две тени: одна - буроватая - от уличного фонаря и другая холодная, с синевой - от луны.

- Какие у вас были в блокаду обои? - Тесть шумно отхлебывал горячий чай из фаянсовой кружки, фарфор он настойчиво не терпел.

Игорь Николаевич ответил тогда: мол, не помнит, но, кажется, светлые.

"И все же какие у нас были обои?"

Обе памяти как бы слились, шелест и шевеление рыбы возле ног напоминали теперь скрип мартовского, слегка подталого снега.

...Отъезд команды, направлявшейся на выздоровление в глубь страны, был назначен на вечер. Игорь Николаевич, тогда восемнадцатилетний матрос, отпросился домой, благо не через весь город: госпиталь - на Петроградской, дом - на Васильевском.

Опираясь на палку, он перешел Тучков мост и побрел по Малому проспекту на Двенадцатую линию. (Когда началась война, мать и отец были на Украине, в Карпатах. Мать приехала в сорок четвертом, отец не вернулся.)

...Может, кто из приятелей встретится, может, соседи...

Восемнадцатилетний, раненный, но уже выздоравливающий матрос шел по пустынным улицам. Мартовское солнце сверкало в сосульках и оплавляло их. Встречные расстегивали верхние пуговицы на пальто. Солнце словно подарило людям по дополнительной продуктовой карточке: они улыбались.

Матросу так и запомнился этот день - солнце, редкие звонкие капли и чистый запах весны.

Солнце сухо блестело в стеклах его шестиэтажного дома. Кое-где были открыты форточки. Матрос никого не встретил, ни дворничиху, ни соседей. Он поднимался по лестнице, с которой запах весны выгнал все тяжелые запахи. И не пахло кошками - на лестнице всегда пахло кошками. Солнце осветило на стенах старые надписи, сообщавшие нехитрые детские откровения. "Таня дура!" Жива ли она, эта Таня? Какая-нибудь девчушка из той компании, что шумела и толкалась перед войной где-то там, на уровне пояса и, задрав голову, широкоглазо смотрела на Игоря.

Тяжело опираясь на палку, матрос поднялся на свой четвертый этаж. Нажал кнопку звонка, зная, что никто ему не откроет. В кармане бушлата лежал ключ, но матрос ключом не воспользовался. Когда он уходил на призывной пункт, он залил замочную скважину сургучом, сурово пообещав, что вернется сюда только после победы.

"Какие же у нас тогда были обои? Какие-то светлые..."

Он постоял на площадке, тронул ручку соседней двери. Их соседом был парикмахер Иван Карлович, толстый, рыхлый, с большими белыми руками. Его отвислые щеки дрожали, когда он бранился. Бранился он почти каждый день предметом его ярости были мальчишки-птицеловы. Тогда почти все в их доме были птицеловами. Птиц ловили, покупали, меняли: чижей на чечеток, чечеток на синиц. Только воробьев не ловили: воробей хоть и сер и прост, но в неволе умирает.

Ранними утрами, когда начинали звенеть будильники, Иван Карлович выходил на улицу и неподвижно стоял, что-то пришептывая и подсвистывая. На его плечи садились птицы. И воробьи тоже. Они клевали семена с его ладони. А он стоял умиленный и добрый.

Матрос потянул дверь на себя, она отворилась. У Ивана Карловича он никогда не был. Да и что ему было делать у парикмахера Ивана Карловича? Сейчас, как бы подталкиваемый застарелым чувством вины, он вошел в закопченную кухню. Желтые пятна на штукатурке, сырость, уныние от бесполезности кастрюль, мисок, широкой плиты и молотков для отбивания мяса. И пыль... Из кухни узкий коридор вел в комнату, квадратную, метров тридцати. Комната сверкала, невзирая на темень стен, на стоявшую посередине ржавую железную печурку. Сверкали радуги, осколки радуг, пронзительные искры. Неподвижно сверкали. Комната была загромождена аквариумами и фикусами. Листья у фикусов побурели, поникли. В аквариумах стояли золотые рыбки, вуалехвостки и черно-оранжевые драконы. Они смотрели выпученными глазами и не двигались. Матрос хотел опустить палец в воду, вспугнуть их, чтобы ожил этот застывший блеск, - палец наткнулся на твердый холод. Это был лед. Ровные и прекрасно-прозрачные кристаллы льда. Только тогда матрос ощутил открытую фрамугу и разглядел иссохшего, неподвижного старичка в кресле. Старичок сидел с непокрытой седой головой, на его лице с обнаженным в улыбке ртом синевато темнели следы сажи.

Матрос попятился. Он и на лестнице пятился. Потом повернулся и быстро, насколько позволяли раненые ноги, пошел, можно сказать, побежал. Он ковылял по оживающей улице. Мартовское солнце зажигало капель, рождало на лицах радость, словно дарило людям дополнительные продуктовые карточки, и теперь люди выживут.

* * *

- Рыба!

- Рыба!

- Плотная рыба!

Рыбаки грохотали по палубе тяжелой обувью. Резиновые фартуки на них, брезентовые рукавицы, - казалось, люди собираются ковать раскаленный металл.

* * *

- Рыба! - кричал Женька, пересиливая боль в ссохшемся от волнения горле.

- Рыба! - кричал рядом с ним Куница.

Из каюты вышел капитан Малыгин.

- Эй, ерши. Марш за мной. Не толкитесь у рыбаков под ногами.

- Мы тоже работать станем, - возразил Женька.

- Нечего сейчас работать. Потом наработаетесь. - Капитан полез на спардек. Ребята за ним. - Стойте здесь. Внизу вас сомнут. - Капитан оставил ребят на спардеке, сам поднялся на мостик.

Куница облокотился на леер.

- Сейчас здесь все по ролям расписано. Нам пока делать нечего...

Назад Дальше