Когда он ушел, мама намочила салфетку в уксусе и положила мне на голову. Но салфетка сейчас же высохла. И, сколько мама ни мочила ее, она все высыхала и высыхала. Под потолком на стене расплылось зеленое пятно. Я знал, что это плесень, но мне стало казаться, что это не плесень, а море. Я прыгал в него, окунался с головой, глотал воду - и мне делалось легче. Но море опять превращалось в плесень на стене, и я так метался и стонал, что мама становилась на колени перед иконой, крестилась и стукалась лбом о каменный пол. Приходил Петр. Он брал меня на руки и носил по залу. На руках я затихал. Петр клал меня на кровать, я засыпал, но потом опять начинал метаться.
Однажды, проснувшись, я не почувствовал ни жара, ни боли.
Напротив, мне было необыкновенно хорошо и очень хотелось есть.
Мама накрошила в стакан с молоком полбублика, я вынимал ложечкой размякшие кусочки и ел с таким удовольствием, с каким до этого никогда и ничего не ел. Я опять заснул. А когда проснулся, то увидел, что мама склонилась над Машей, а Маша мечется и стонет.
Ночью у Маши пошла из носа кровь. Машу приподняли, а на колени ей поставили чашку. Кровь все капала и капала, и лицо у Маши сделалось белей стены. Мама кричала: "Маша!.. Маша!..", - но Маша больше не от* крывала глаз, и голова ее упала на плечо.
Вдруг забарабанили в дверь. Отец бросился открывать. Это Петр привез доктора. Доктор был без галстука, из-под пиджака выглядывала белая ночная сорочка.
Он раскрыл кожаную сумку и быстро стал вынимать из нее узкие желтые полоски марли и разные щипчики.
Когда доктор уходил домой, Маша лежала как мертвая, но кровь у нее больше не шла.
Через несколько дней Маше стало лучше, а меня опять бросило в жар. Доктор сказал, что у нас возвратный тиф.
...Наконец мы поднялись с постели. На дворе была уже весна.
От слабости мы шатались. Мама надела на нас шубы и вывела во двор подышать свежим воздухом.
Я опустил руки в карманы и нащупал там кусочки сахару и пачку чаю.
"ИЗ ИСКРЫ ВОЗГОРИТСЯ ПЛАМЯ"
Маленький дворик при чайной был завален всякой рухлядью: гнилыми бревнами, угольной золой, черепками от разбитых чайников, поломанными табуретками. Но между камнями поднимались вверх бледно-зеленые острые травинки, на крыше озорничали воробьи, солнышко ласково грело лицо, и от всего этого мне было необыкновенно радостно.
Пока мы с Машей болели, Витю к нам не подпускали, чтобы не заболел и он. Теперь Витя сидел во дворике рядом со мной, на этот раз не пыжился, а смотрел добрыми глазами. Наверно, он соскучился по мне и ему было жалко меня. Он рассказывал мне о Робинзоне Крузо, который попал на необитаемый остров и прожил там много лет, о рыцарских турнирах, о храбром и благородном Айвенго (чайная была долго закрыта, и Витя мог читать книги, сколько хотел). Видно было, что он старался развеселить меня, позабавить и нарочно придумывал разные интересные истории. Так, он рассказывал, что ходил с Петькой к морю и нырял там. Будто прыгнет в воду и идет ко дну долго-долго, потом ударится ногами о дно и поднимется обратно наверх. А в воде видит, как плавают рыбы и разные чудовища. Одно чудовище даже погналось за ним, но он успел выскочить на берег. Я догадывался, что он все это сочиняет: ведь весна только началась и вода в море была еще холодная. Но мне так хотелось попасть и на необитаемый остров, и на рыцарский турнир, и на морское дно с рыбами и чудовищами, что я выслушивал все, как настоящую правду.
- Вот видишь? - Витя вынул из кармана и показал подсолнечные семечки. - Давай выкопаем ямку и посадим семечко, а летом здесь вырастет подсолнух.
- Давай, давай! - с радостью откликнулся я.
- Давай купим синей бумаги, склеим змей и запустим его высоко-высоко. А к хвосту привяжем разноцветный фонарик со свечкой. Ночью он будет светить в небе, и никто не догадается, что это такое.
- Давай, давай! - подхватывал я, весь дрожа от нетерпения. - А еще можно ежа завести. Или лисичку. Вот если бы лисичку! Мы б с ней ходили гулять по городу, и все на нас смотрели б!
Но змея мы не запустили и ежа не завели. Через несколько дней опять открылась чайная, и отец всех расставил по своим местам: Витя пошел в "тот" зал следить, чтоб босяки не рвали на цигарки газет и книг, Маша застучала посудой в эмалированной чашке, а я сел за буфетную стойку. Когда за буфет становился отец, я отправлялся на кухню помогать Маше мыть посуду или тоже шел в "тот" зал.
С весной наших обычных посетителей - нищих, бродят, попрошаек - стало показываться все меньше и меньше: они двинулись с юга на север. Зато прибавилось рабочих. Сходились они к вечеру.
Человека три-четыре оставалось в "этом" зале, остальные проходили в "тот" зал и заказывали чай. Кувалдин просил у отца книжечку поинтересней, но мы-то с Витей знали, что читал он не эти книжки, а те, которые приносил с собой. Только одну книжечку, выданную отцом, он прочитал от начала до конца: это была "Сказка о попе и о работнике его Балде". Когда он дошел до слов попа:
Нужен мне работник:
Повар, конюх и плотник,
А где мне найти такого
Служителя не слишком дорогого?
все засмеялись. Кувалдин тоже смеялся. Но потом сказал с большим уважением:
- Написал эту сказку наш великий писатель Александр Сергеевич Пушкин. Любил он простой народ всем сердцем и отдал ему свой драгоценный дар. Народ его тоже любит и будет любить вечно.
- Это правильно, - сказал отец и, очень довольный, пошел из "того" зала к себе, за буфет.
А Кувалдин продолжал:
- Написал он и стихи декабристам, о которых я вам рассказывал раньше, а декабристы из Сибири ему ответили:
Наш скорбный труд не пропадет:
Из искры возгорится пламя.
Поэтому наша газета и называется - "Искра". Вот она. Он оглянулся, вынул из пиджачного кармана чтото, похожее больше на тоненькую книжечку, чем на газету, и положил на стол. Все наклонились и принялись рассматривать. Печать была мелкая, и только одно слово крупное: "ИСКРА". - Сейчас мы ее прочитаем. Слушайте, на ус мотайте да на дверь поглядывайте.
Он читал и объяснял. Прочтет немножко, объяснит и опять читает. А чаще сами рабочие останавливали его.
Особенно один, похожий на цыгана - с черными глазами и черньши усами. Он все спрашивал: "А это ж почему? А это ж как понимать?"
Хотя Кувалдин все объяснял, а некоторые места читал по два и три раза, я по-прежнему ничего не понимал. Да, наверно, и Витя понимал плохо и только делал вид, будто заранее знает, что скажет Кувалдин.
Иногда приходил инженер Коршунов и приводил с собой двух или трех приятелей, таких же бородатых, как и он сам. Тогда в "том" зале начинался спор. Инженер стучал костяшками пальцев по столу и сердито говорил:
- Одна бомбочка, брошенная в подлеца директора, осветила б народу умы в сто раз лучше, чем все эти ваши шествия с красными флагами.
А Кувалдин отвечал:
- Вы тащите на свет божий старую ветошь. Вы ни чему не научились.
И опять я не понимал: как мог Коршунов ничему не научиться, если отец говорил, что инженер - человек ученый? Теперь Коршунов заведовал гвоздильным заводом, и хоть сам говорил, что это не завод, а балалайка, отец стал его еще больше уважать.
Поспорив, инженер с грохотом отбрасывал ногой табуретку и уходил. За ним шли его бородатые приятели.
Кувалдин говорил:
- Болотные люди. Только зря с ними время тратишь. - И опять вытаскивал свою книжечку-газету.
Когда в чайную приходил бродяга или кто другой, рабочие, которые чаевничали в "этом" зале, приглашали такого человека за свой стол, чтоб не допустить в "тот" зал. А если появлялась дамапатронесса или заглядывал околоточный, то рабочий, сидевший ближе к двери другого зала, говорил: "Майна!" - и маленькая газета исчезала, как по волшебству. Вместо нее Кувалдин раскрывал книжку "Как верная жена умерла на гробе своего мужа". Околоточный послушает и уйдет, дама-патронесса повертится, покрутится и уедет.
БЕГСТВО
Все случилось как-то сразу. Когда я потом, спустя годы, вспоминал об этом, мне делалось и страшно, и горько, и смешно.
С некоторых пор к нам по вечерам стал заходить новый босяк.
Прежде чем открыть в чайную дверь, он долго смотрел в окна и почесывался. А войдя, вздыхал, жался и сторонкой, сторонкой пробирался в "тот" зал. Но до "того" зала он редко добирался: его перехватывали рабочие в "этом" зале и угощали. Щеки и подбородок босяка были в серой щетине, а глаза маленькие, мутные, без ресниц.
Однажды, когда босяк сидел с рабочими и прихлебывал из блюдца чай, дверь с визгом распахнулась, н вошли трое здоровенных усатых мужчин. Стуча сапогами о каменные плиты пола, они быстро прошли в "тот" зал.
Босяк засеменил к Петру и медовым голосом сказал:
- Стань, милый человек, к двери и никого не выпущай.
- Это что за номер? - уставился на него Петр.
Голос у босяка сразу изменился.
- А ты делай, что приказывает надлежащее начальство! прошипел он Петру в лицо.
От такой неожиданной перемены Петр опешил и стал у двери.
В "том" зале зашумели, закричали, затарахтели табуретками.
Вслед за тем оттуда выбежал Кувалдин и бросился к двери. Усатые кинулись за ним, но рабочие повисли у них на плечах и не пускали. Увидя, что у дверей стоит Петр, Кувалдин повернул в сторону, к окну, и рванул шпингалет. Короткой заминки оказалось достаточно, чтобы усатые вцепились в Кувалдина. Петр взревел и бросился на усатых. Те направили на него револьверы.
Когда Кувалдина увели, Петр ударил себя кулаком по голове и застонал. Некоторое время он неподвижно сидел на табуретке, потом встал и медленно пошел из чайной.
Вернулся он только на другой день, сильно пьяный.
Сжимал ладонями виски и все повторял:
- Подлец я, подлец!.. Нету мне прощения!..
Отец его не слушал: он ходил из зала в нашу комнату, из комнаты в зал и шептал:
- Теперь меня выгонят... Теперь уж наверняка выгонят...
Весть о том, что Петр запил, облетела всех дам-патронесс. Они съехались в чайную, столпились около Петра и принялись его уговаривать:
- Петр, голубчик, ну что же ты расстраиваешься! Возьми себя в руки, успокойся!
Толстенная мадам Медведева сладко заговорила:
- Не надо, милый, не надо. Ведь ничего не случилось. Ну, арестовали беглого каторжника, так это ж был социалист, он против царя и бога шел. Ну, хочешь, будешь у меня кучером работать. Да что кучером! Я тебя старшим приказчиком в гастрономическом магазине сделаю!
Петр оглядывал дам безумными глазами. Вдруг лицо его исказилось. С выражением отвращения он взял со стола мокрую тряпку, которой я стирал с клеенок присохшие крошки, и мазнул купчиху по лицу от лба до третьего подбородка. Дамы бросились врассыпную.
А Медведева до того обалдела, что стояла и шлепала губами.
Дамы сначала перепугались, а потом начали хихикать. Босяки заржали. Я тоже засмеялся. Медведева опомнилась, да как закричит:
- В полицию! В полицию его, подлеца!.. А ты чего смеешься, щенок паршивый?! - накинулась она на меня. - Всех разгоню! Чтоб духу тут вашего не было!..
Отец схватился за голову. Я от страха вылетел на улицу и побежал куда глаза глядят.
Бежал, бежал, бежал, пока не оказался перед Зойкиной будкой.
Я дернул дверь. Бабка сидела за столом и пила из чашки чай. Она смотрела на меня и не узнавала.
Вдруг лицо ее сморщилось, по щекам поползли слезы.
- А Зойка где? - спросил я.
- Нету Зойки, нету, - забормотала она. - Увезли нашу Зоичку, увезли... Цирк увез, чтоб он сгорел, проклятый!..
- Зачем? - не понял я.
Бабка рассердилась:
- Зачем, зачем? Не знаешь, что ли? В акробатки пошла, в попрыгуночки. Будут ей теперь ручки-ножки выкручивать.
Она опять заплакала. А поплакав, спросила:
- Чаю хочешь?
Я чаю не хотел. Какой чай, когда, может, жизнь моя кончается! Из-за меня отца, наверно, уже прогнали. Если я вернусь, он меня изобьет до смерти. А если еще не успели прогнать, то он изобьет меня в угоду купчихе, чтобы та не выгоняла его. Как ни поверни, все равно я буду избит. А после болезни я еще больше ослабел и, наверно, умру, когда он будет бить меня. Куда же мне деваться? Счастливая Зойка! Пусть ей выкручивают рукиноги, а всетаки она не умрет. Ей даже публика будет хлопать в ладоши. Вот и мне бы туда, в цирк, кувыркаться вместе с Зойкой.
- Бабушка, а куда он уехал, цирк этот? - спросил я.