Страшные сказки - Василий Тихонов 2 стр.


И страшно деду, а все интересно, хоть одним глазком охота поглядеть, какие они, биси, у других-то. Снова к Николаю Венедиктовичу пошел, больше-то не знает, к кому.

— Ох, паря, не дело ты задумал, ни к чему это все. Ну что они тебе на душу пали?! Ладно, коли уж загорелось в трубе, слушай. Только одно скажу: так все было, не так — не ручаюсь. Был, говорят, в деревне нашей гармонист. Фасонистый, гордый не по годам, но музыкант был изрядный. У них ведь как заведено: денег не плати, только окажи почет и уважение. Так и шло все чин чинарем, но вдруг случилось, что на пирушки его звать перестали. То ли другой какой гармонист объявился, то ли еще какая причина. Заскучал он — обидно стало. Гармонию чуть не на вышку забросил. А тут вышел раз на крыльцо да и сказал в сердцах: «Хоть бы меня черти на вечорку позвали!» Ближе к вечеру парни незнакомые приходят: «Ты, что ль, гармонист?» — «Ну я. А вам-то какая печаль?» — «Зря злишься. Приходи лучше в баню нашу, поиграй малехо. Мы тебе хорошо заплатим». Гармонисту-то того и надо, но для виду еще поторговался: и идти, мол, далеко, и денег маловато, и охоты нет на ночь глядя. Согласился все ж. «А баню нашу, — грят, — по синенькому огонечку найдешь». Пошел он, как стемнело. Долго плутал, огонечек синий его, однако, вывел. Свет от него какой-то неяркий шел, будто месяц молодой сквозь тучку проглядывает. Вошел парень в предбанник — пусто. Банную дверь приоткрыл — там окромя огонечка ничего нет. Прикрыл только, — как козочки по мосту колготятся, — застучало по доскам, да дверь сама собой и распахнулась. Глядит, и странно ему делается: парни те же, девки при них незнакомые, да баскущие такие, что глаза отвесть невозможно, и все вроде как положено, — закуски, полштоф на полке — однако что-то не так. То ли девки больно бесстыжие, ногу чуть не выше колена кажут, то ли парни больно мордастые да круглые, не поймешь. Ну да ладно, плюнул гармонист сквозь зубы, сел в уголок, пальцами по кнопкам пробежал и заиграл. Те сразу заскакали. И пляска у них такая удивительная, какой он и вовсе не видал. «Не моя, — думает, — забота, как пляшут. Мое дело маленькое — прокукарекал, а там хоть не рассветай». Играет, пот со лба утирает, а эти все не унимаются. Стал гармонист примечать: они, когда скачут, пальцы в скляницу макают, глаза снадобьем каким-то трут. Любопытно ему стало, что за снадобье такое налажено, улучил минутку и залез одним пальцем, пока плясуны отвернулись. Правый глаз смазал. Тут как искры посыпались, стены у бани сразу разъехались, и оказались они то ли во дворце, то ли в кабинете каком. А парни и девки бесстыжие совсем другими сделались. Хвостатые и рогатые, прыгают друг на друга, на полу извиваются! Срам, да и только! Гармонист от изумления и играть-то бросил. Они к нему: пошто, мол не играешь?! — «Да мне до ветру надобно, по нужде». — «Не пустим, удерешь». — «Да я вам гармонию оставлю. Вот те крест!» Как крест-то на себя наложил, они вроде съежились и от дверей бочком, бочком попятились. Вскочил парень на вольный воздух — и деру! А место-то узнать не может. Сам не помнит, как до дому добрался. На печь залез да там и дрожал до утра. А утром со святой водицей, с крестом пошел ту баню искать. Насилу отыскал. Гармонь, говорит, в клочья порвали — одни планки остались. Да еще скляница на полке стоит. Парень уж ее не тронул, углы только банные окропил святой водицей, помолился, дверь с окном крестом обнес. Так и сейчас эту баню Чертовой называют, не моется там уж никто.

Такая вот история, Карпуша. Понял ли?

— Да понять вроде не шибко хитро. Нешто ты, Николай Венедиктович, полагаешь, что скляница та сохранилась? И угланы ее не разбили, и баба никакая под дело не приспособила?

— Это уж как повезет, Карпуша. Чертова баня, запомнил?

Как сказал, так и случилось. Сыскал дед эту баню. И скляница там на полке стоит, только то чудно, что ни пылинки на нее не село, как протирает кто. Снадобья-то самая малость осталась. Протер дед один глаз, вот только забыл — правый ли, левый. Не втом суть. Стал он многоё видеть, что раньше недоступно было. Идет по деревне и дивуется. Куда глаз ни кинь — везде окаянные пристроились. Один вон у самой околицы притулился, на жердине ждет, когда кто ми-мо пройдет. А сам-то приговаривает: «Меня с печи батогом, а я с вами веселком. Как захочу, так и проглочу». Известное дело, похваляется. Сам-то с палец, съесть не съест, а вот попортить — всегда пожалуйста. Идет девчоночка-углашка, репку жует, он и — прыг! — на нее. Сначала на репку, потом уж с нее на роток, а там и в нутро. В избе у оконца старуха сидит, пониток починяет, а нитку в иголку вдернуть не может. Окаянный под руку толкнет, она и не попадает. Старуха-то лешакается на иглу: «Вот, черт тебя забери!». А он и рад, на глазах раздувается, что твой пузырь.

Идет Карпа дальше, сквозь стены все в избах видать — такой зоркий глаз стал. В одной избе, вишь, молодые на полатях заиграли. У молодухи-то коса длиннющая, до полу свешивается, вот окаянный ее и теребит, сам норовит заместо мужика пристроиться. А другой свекра подговаривает, нашептывает ему в уши — тот за молодыми в щелку подглядывает. Дальше идет — мужик за столом сидит, думу черную думает. А чертенок из-за штофа выглядывает, подмигивает — быть в этом дому делу черному.

Страшно стало деду. Что-ж делать-то? Как себя да родных уберечь от такой напасти? У каждого ведь черти свои. Вот колдунья-горбунья в голбец спустилась, в пестере жучков перебирает. Дед Колян птичкам перышки оправляет, а в другом дому черти медуницами кажутся — в гнезде своем гамазятся. Всех и не распознаешь — какие они у других бывают. Призадумался дедушка Карпа: что ж люди-то скажут, коли у него самого окаянные откроются. Их хоть и не видно, а способы-то есть — на каждого управу найти можно.

Ведь и сегодня такие люди найдутся, что любого колдуна распознают и высмеют. Колдуны хитрованы, а они хитрее того.

Вот у нас как-то было. Пошел слушок на мужика одного, что он чертистый. Ты дом его видел — раньше справный был, а теперь без хозяина сов-сем плохой. Вдруг стали за ним замечать, что глаза при беседе отводит. Это уж первый признак. А потом баба одна рассказала. Дочка у нее была. Волосики кудрявые, мягкие, глазища большие, ну чисто ангелок во плоти. Три года девять месяцев ей исполнилось. И вот, надо же такому случиться, в избу мужик этот чертистый пришел, на опохмелку просить стал. Мать-то на пече лежала — она дояркой робит — после утрешней дойки. За скотиной опять же ходила, вот и умаялась. А колдун-то пристал, как банный лист — денег ему подавай. Она ему: «Уйди ты, Христа ради, не до тебя, черт лысый!» Тот не уходит. «Пусть дочка, — мать-то говорит, — кошелек тебе подаст. Мелочь там у меня, бумажных-то уж нету». Дочка и подала — восемьдесят семь копеек. Колдун по голове ее погладил и говорит: «Спасибо, доченька. Вон ты какая, Граша, красивая выросла». И только-то. А ведь хватило! Стала девочка чахнуть и чахнуть. И недели не прохворала, померла, бедная. Что с матерью-то было! Вот она выла и выла. Дитя-то последыш, его жальчее всего. А ведь только погладил по голове и сказал: «Какая ты, Граша, красивая». Пошла мать к старушке узнать. Та ей говорит: «На похороны не зови никого. Кто в могилу свел, тот первый должон прибежать». Так и сделала. А день-то ненастный получился, дожжило, ветер опять же холодный. И вот надо же! Ни один человек не пришел, а этот чертистый тут как тут. В избу заходит. «Я, — говорит,— должок тебе принес. Восемьдесят семь копеек». А сам все в гробик норовит заглянуть, видать, чертенка забрать надо было. Им же нельзя, чтобы черти пропадали,— остатние замучают. У матери-то в глазах потемнело, но сдюжила, ничего уж не сказала. Схоронила баба Грашу, на могилке поплакала и пошла к бабушке учиться. Та ей все как есть рассказала, ничего не утаила. И как узнавать, и как привязывать. Знаешь, поди, воскресная молитва есть? Так ее если навыворот прочитать при колдуне, он на одном месте мозолиться будет, никуда уйти не сможет. Или иголку еще хорошо в косяк втыкать — тоже с места не сойдет. Так вот и привязывают. Баба та колдуна на поминки зазвала, на девятый день. Накормила его до отвала, браги поднесла, а потом возьми да и прочти воскресную молитву навыворот. Привязала его к лоханной ножке. Это лохань — с нее зимой скотину поят, — которую в избу со двора забирают. Он и заелозил, и так и сяк, а выйти-то не может — молитва его держит. Ох, худо ему было — полную лохань наблевал, дак баба блевотину съесть заставила, все не отпускала колдуна. Всласть поизмывалась, но дочку-то не вернешь. Чертистый позже, как увидит ее, бегом бежит. Потом съехал с деревни. Так вот колдунам достается.

Задумался дедушка Карпа. Куда ни кинь — везде клин. И от чертей не убережешься, и от человека знатливого. А биси-то уж и вовсе поперек горла встали — не знает, что с ними и делать. Ночами они деду такую трепку задавали, что не дай Бог. Поутру едва с лежанки вставал. А все потому, что портить не желал. Закаялся он, деда Коляна проклял, минуточку ту, когда колдуном заделаться решил. Тоже пошел учиться, как от чертей избавиться. Обошел все святые места. В монастырях на соломе, когда и на голых досках ночевал, дале-то складов его не пущали, поганый, мол, человек. Ниче не помогало, пока со знающими людьми не свиделся. Они ему велели черную магию учить, чтобы все дьяволья известны стали.

Это у нас в верхах, говорят, тоже такая книжица имеется. Там все еретники созлые деревнями живут. Книга-то ихняя и есть. В черномазии этой все не по-простому. Буковки не черненькие, а беленькие, страницы, вишь, навыворот, как сажа, чтоб читать сподручней было. Вот как прочтешь ее, все про все знать будешь. Карпа много мест в верхах тогда исходил. Научился-таки. А как силу набрал, домой возвернулся. Как раз на покос и угодил. Начал людям о бисях своих рассказывать. А им-то это самое плохое и есть, чтоб другим известно стало. Карпа силу набрал — так просто его не возьмешь, — вот и порешили они всем гуртом навалиться. Это уж бабка мне поведала. Откосил Карпа за день, стал литовку протирать, чтоб звонко шла, да как вдруг подскочит! Стал руками размахивать, будто отбивается от кого. Потом упал, по траве катается, от горла кого-то отдирает. Весь покраснел, хрипит, уже и кричать не может, пена со рта клочьями летит. Баба не будь дура, молитву сотворила, крестом обнесла кругом: Вроде отпустило малехо. А страшно, что ж дальше-то будет. Пошел Карпа к батюшке, покаялся в своем грехе. Тот стал молебен по нему служить, еще отпустило поболе. Тогда Карпа все свои сбережения нищей братии роздал, молиться стал. Молился три месяца и три дня, почти без продыху. И ведь помогло — отстали от него черти, дали ему покой и ослабу.

А с Николаем Венедиктовичем еще того страшнее получилось. Он ведь всю жизнь свою чертей множил, вот и стали они его под конец давить. Довели человека так, что и гроб он себе стесал, сколотил, отходить уж собрался. А биси-то не давали с миром помереть. Я уж тогда большенький был, сам все помню.

Раз утром прибегает Колянин углан, внучек.

— Дедушко, — говорит, — помирает.

Ну, мне же любопытно, вот тоже и побег туда. В избу-то пришли, так сразу и слыхать, что человек кончается. К самой лежанке подходить боязно, издали поглядываем. Дед Колян сам с собой разговаривает, только на разные голоса, ругается по-черному. Один голос тонкий, другой потолще. Руками размахивает, все норовит задеть кого-нибудь. Старушки шепчутся, бабка его молча стоит, как закаменела. И вдруг — Господи! — хлынуло из него. И носом и ртом: сметана, молоко — так и хлещут! У Николая Венедиктовича аж шары на лоб полезли, руки свело. А старушки приговаривают: «Нажрался за жисть свою поганую чужого молока, вот Господь все обратно и отбирает». А это и вправду бывает такое.

У нас корова раз пришла с пастбища — вымя расперло, не заденешь, сразу реветь начинает. Дед-то нахмурился. «Это, — говорит, Николая Венедиктовича работа. Он молоко закрыл». Шапку в горсть — и за порог. Уж не знаю, о чем они там толковали, но дед Колян пришел, пошептал что-то над коровой. «Через день, — говорит, — снова доить можно будет. Лучше прежнего получится». Так и было. С той поры не меньше двух ведер выдаивали. А то еще могут молоко под кожу скотине запустить. Тогда уж и вовсе не поправить, забивать придется. А не забьешь, дак пропадет, и ни молока тебе, ни мяса. Или, скажем, нагуляется корова за день, а молока только с кружку и нацедишь. Это тоже биси выдаивают колдуновские. Вот так и воруют они молоко.

Хлынуло, значит, у Николая Венедиктовича и ртом и носом. Сережка, внучек его, аж затрясся:

— Дедушку жалко!— да и кинулся к нему, за руки схватил.

У деда Коляна глаза разом размутнелись, погладил он Сережку по голове, говорит:

— Вот спасибо тебе, внучек, забирай себе и владей.

А мать Сережина оттаскивает его и орет на всю избу:

— Верни ему обратно, сыночка! Верни, Сереженька!

Тот и понять-то ничего не может, башкой крутит.

— Верни, всю жизнь маяться будешь!

А дед уже последний дух испускает. Догадался Сережка — неладное сделал. Хлопнул тогда деда по плечу и говорит:

— Прости меня, деда! Забирай себе обратно.

Только сказал, Коляна опять закорежило. Ужас, что с ним делалось! Черти-то помирать не хотят, вот и ему не дают, мучают. Если б на кого другого перешли, из родственников, тогда бы сразу на тот свет отпустили. А так не имеют та-кого права.

Чуть позжее отпустило деда Коляна маленько. Вот он и говорит:

— Помру, дак читать надо мной позовите Гришу. — Это тот, который в бане распятие видел. — Только его и зовите, чтоб никто другой даже рядом не стоял. Он один отчитать до конца сможет.

И снова его заломало. А тут мужики с поля вернулись.

Поглядели, в затылках поскребли.

— Однако, конек надо поднимать, иначе не помрет, все мучиться будет.

Взялись за топоры, над дедом Коляном потолок разобрали, хоть с комнаты на вышку лезь. Не помогло. Тогда один на крышу залез да и подрубил конек. Это, вишь, делают, чтобы душе способнее было в небо подниматься. У колдуна-то душа грешная, от грехов великих заскорузлая, как гири они пудовые, так просто не подымется. Но и конек не помогло подрубать. Тогда старушка одна посоветовала:

— Возьмите стакан с тонкими стенками, из которого он воду пил, поставьте в самую печь под трубу да в стороны разойдитесь.

Так и сделали. И вдруг вздохнул так спокойно Николай Венедиктович, аж ветерок по комнате прошелся. Морщины у него разгладились — дух испустил. И в тот же миг вода в стакане помутнела, забурлила и как кровью окрасилась, плеснула волной и успокоилась. И вот что любопытно — опять чистая да прозрачная стала. Тут все и разошлись — покойника еще обмыть, обрядить надо. Кто-то за Гришей отправился.

А нам с Сережкой интересно: как это Григорий над дедом Коляном читать будет? Сговорились мы по дурости и малолетству крадом на печь забраться, чтобы выглядеть, как все будет. Не стало никого в избе, вот мы и — шасть — на печь. Рухлядью тряпочной накрылись, чтобы раньше времени не разоблачили, и затаились. Сережка шепчет:

— Не боись, на русской печи тебе никакая сатана не страшна, это мне мамка сказывала.

Да я и сам уж знал, что печь наша матушка на все горазда. В ней и варят, и пекут, и белье стирают. Раньше еще и мылись, бывало. А уж дух какой от нее в избе — нигде такого нет.

Ну, затаились мы, как мышки, ждем. Сережка посапывает — умаялся за день, а я руку себе чуть не до крови исщипал, чтобы не уснуть. И вдруг входят три дяденьки в избу, а там как раз никого не было. Входят, озираются, один на божницу глянул, дак его аж зашатало. Подскочили они к Николаю Венедиктовичу, ногами стучат, что твоя кобыла. Я пригляделся, а ноги-то у них коневьи. Вот страсть-то! Двое покойника под руки подхватили, третий на его место ладится лечь. А лицом-то он - ну вылитый Николай Венедиктович. Тут я как заору:

— Спасите! Спасите! Воры!

Мужиков как и не было вовсе. С печи-то я спрыгнул, чтобы Сережку не разоблачили. Бабка его и говорит:

— Что ж ты, детонька, кричишь? Грех ведь при покойнике. А я ей:

— Деда Коляна чуть трое на копытах не увели, а один на его место ладился. Бабка запричитала, закрестилась:

— Господи! Господи! С нами крестная сила! Что ж это такое тебе, детонька, привиделось! Это ж дьяволья самые и есть.

Прибежали мужики, выслушали.

— Надо,— говорят,— пятки ему прижечь. Ежели покойник, дак ему все равно. А ежели кто подмененный, тут ему и испытание будет.

Раздули угольки с загнетка, на щипцах к пяткам приложили. Господи! Завоняло как! Меня завыворачивало, едва успел на крыльцо убежать. За мной и мужики вышли.

Назад Дальше