— Вру. Мне было шесть лет, а температура была сорок шесть и шесть десятых градуса.
— По-моему, у тебя уже все прошло, — сказала Натка и сняла ладошку и теплый влажный компресс у меня со лба. Но я уже не осмелился просить ее не убирать руки.
— Дай-ка я встану, — сказал я. — Все нормально.
— Цыц! — сказала Натка. — Молчать. Лежать. Не шевелиться. Поправляться. Понял?
— Да мне вполне сносно, — сказал я.
— Задачка на догадливость, — сказала Натка. — Ну, слушай. Чем занимается Н. Холодкова в течение дня, минус время занятий в школе, учитывая, что учится она спустя рукава.
— Ноль информации, — сказал я. — Не знаю.
— Спокойно! Ты подумай, предположи.
— Фабрика дамских причесок, — сказал я.
— Глупышка! — она засмеялась. — Очень, очень редко.
— Сидишь одна у колодца.
— О-о-о! Низкий балл за поведение. Сто щелчков по носу. — И уже серьезно: — И пожалуйста, я тебе тогда сказала — и все! Не надо трепать эту тему.
— Ой, ну что ты! — Растерялся я ужасно. — Ты прости, что я ляпнул, я думал, что…
— Все, все, забыли. Мчимся дальше. Что еще?
— Ну, читаешь, — сказал я, сбитый с толку тем, что сам только что ляпнул: подслушанный телефонный разговор крепко сидел во мне, да и этот идиотский приступ гриппа неизвестно какого названия — тоже, и что-то еще, я пока не знал — что именно.
— Читают почти все, не подходит, — сказала Натка.
— Плаваешь на «Факеле», в фиолетовом купальнике.
— О, какая память! Снимается, не в счет. Я не занимаюсь хозяйством, не шью, не вяжу, не участвую в радио— и телевикторинах и конкурсах, не хожу в кружки самообразования, не посещаю студию живописи, клуб любителей иностранных языков, зооуголок, курсы изучения проблемы языковой связи в космосе, общество «Друзья дельфинов», секцию космоспелеологов и тэ дэ и тэ пэ. Мысль ясна?
— Вполне.
— Так чем я занимаюсь?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю. Слышал, наверное, историю о том, как славненькая малышка с бантиками, Наташенька Холодкова из четвертого «д», получила специальную премию Высшей Лиги за расчет малого биоускорителя. Слышал?
— Было дело.
— Обхохочешься. А ведь я с тех пор ни черта толкового не сделала.
— Ну и что? Понаделаешь!
— Болтушка ты! — Она пощекотала мне ухо. Дико приятно. — На тебя опять накатывает? Как ты себя чувствуешь? Я, честно говоря, напугалась, когда вошла.
— Сейчас как будто нормально.
— Умница. «А я расту, расту, расту!» — запела она модный вариант французской песенки «Нас в галактике только двое». — За год я махнула на шесть сантиметров.
— Тебе идет. Рост Дины Скарлатти.
— Ерунда! Ты читал Борисоглебского: «Химия мозга — память, интуиция, гениальность»?
— Не-а.
— Глупочка! Я расту, а что-то там происходит с клетками мозга, что-то меняется.
— Само собой.
— Во-во! И я вполне, вполне, вполне, может быть, может быть, может быть, уже другая, другая, другая, чем в четвертом «д» — уже бездарь среднего уровня.
— Спорно.
— А вдруг?! И кто-то уже хихикает, что меня держат в школе из-за великого папы…
— Перегиб!
— И, допустим, это правда. Занимаю чье-то место. Я расту, расту, расту, а сама об этом не знаю, не знаю, не знаю. Ужас как неловко. Ты когда-нибудь думал об этом? Была мысль?
Она весело крутнула носом, снова пощекотала мое ухо, поджала губы и изобразила, какая она на самом деле важная.
— Нет, — сказал я. Лицо у нее было такое дико симпатичное — не передать. Только сейчас я как следует понял, что та фирменная крыса типа «Восторг» была на нее совершенно, ну, абсолютно не похожа. — Нет, — добавил я. — Еще и четверти не прошло, как я начал учиться в вашей сногсшибательной школе. И с гениальностью, кажется, у меня пока все в порядке.
Наверное, это получилось у меня вроде бы как-то грустно, что ли, потому что она не рассмеялась, а просто кивнула.
— То есть я понятия не имею, что я делаю! — сказала она. — А ведь надо же что-то делать, а? «Мсье Рыжкин, слушаете ли вы по утрам «Нас в галактике только двое»? Ваш вкус в кино?..» Нет, обязательно надо что-то делать! И я имею в виду вовсе не науку. А что-то такое… чтобы, ну… в груди щемило…
Вдруг она привстала, наклонилась надо мной, положила обе ладошки на плечи и спросила, глядя мне прямо в глаза:
— Скажи, это ведь ваша «амфибия» стоит возле дома, ваша?
–Да, — сказал я, даже прошептал.
— Значит, все верно. Все правильно. Я однажды шла домой поздно вечером и вдруг увидела издалека, что над моим домом зависла темная «амфибия», внезапно она взмыла вверх, вертикально вверх, строго над моим домом и исчезла в черном небе. Не знаю почему, но я почувствовала тогда, что это ты за мной прилетал, только не была до конца уверена. Это ты был?
— Да. Да.
— Я тебя очень, очень, очень прошу, как-нибудь возьми меня с собой погоняться на твоей «амфибии», а то на меня иногда такая тоска находит, такая тоска…
Я почувствовал, что еще немного — и я зареву. Я лежал, почти закрыв глаза, руки по швам, и не шевелился. С трудом, но все-таки я спросил то, что цепко засело во мне, с того момента, как я очнулся от своего микропереутомления в кубе.
— Скажи, Натка, а пока ты сидела, а я отключился, накатило, я ничего не говорил? Ничего особенного?
— Нет, нет, — быстро сказала она, закрывая глаза. — Все было очень хорошо. Очень.
Она снова положила мне руку на лоб, я тоже закрыл глаза, и минуты две боролся с собой изо всех сил, чтобы не зареветь уже по-настоящему.
* * *
Что-то особенное висело в воздухе, в атмосфере, какие-то флюиды или лучше — малюхасенькие нервные паутинки; все, вроде бы, было как обычно, но я-то знал, что папа должен за завтраком поговорить со мной. Я знал, как трудно ему будет начать, никогда раньше мы дома об этом не говорили, тем более что это была его идея, а я должен был либо одобрить ее, либо забраковать (неплохая роль, правда?), и меня бесило, что папа должен искать какой-то идиотский правильный ход для начала разговора. Мне кажется, я напрягся не меньше, чем он, но, как говорят (я заметил) журналисты, «помог случай». Керамические шестиугольники, на которые мама ставила горячие кастрюли и сковородки, напоминали (графически) молекулу. Я никогда не обращал на это никакого внимания (этого еще не хватало!), папа, я думаю, тоже, но на этот раз он заметил и сказал, чуть неестественно засмеявшись:
— Наша семнадцатая. Знаешь, кстати, у меня есть одна мысль.
В эту секунду я вдруг понял, что совсем забыл о том, что если папа сумеет придумать свою первую фразу (а он сумеет, любую — но сумеет), то вторую, ответную, придется придумывать мне, а я ее не знаю, не позаботился. Я так ясно ощутил вдруг, что не могу, не могу вот, и все тут, сказать ему: «Давай, посмотрим», или: «Слушаю тебя», или (бодрое): «Черт побери, ну-ка, валяй, сейчас разберемся», что совершенно для себя неожиданно схватил эту шестиугольную подставку и шмякнул ее об пол, тихо крикнув:
— Вот так же мы и ее, заразу семнадцатую, разломаем… а потом — перестроим!
Папа глядел на меня сумасшедшими, удивленными глазами, но его улыбка была уже нормальной, чуть ли не радостной. Само собой, мама влетела с кухни как пуля, услышав смертельный стон рушащегося домашнего хозяйства.
— Уронил, — сказал я. Папа добавил:
— Несчастный случай. Ничего, обойдемся, у нас их много.
Мама охнула для порядка и пошла заваривать чай, папа полез за бумагой и авторучкой, я собрал с полу черепки, мы сели рядом, и папа написал на листе бумаги длиннющую цепь Дейча-Лядова и подчеркнул нашу красавицу — семнадцатую и почему-то двадцать шестую, о которой раньше мы никогда и не думали.
— Ого! — сказал я. — И до двадцать шестой дошло дело?! А верно, она славная — усики, как у жучка?
— Усатенькая, — сказал папа. — Но на всякий случай можешь считать двадцать шестую условно.
Он не записал формулу, а изобразил вид семнадцатой крупно и отдельно от всей цепи, а двадцать шестую начертил таким же образом рядом.
— Итак, — сказал он. — Мы научились ломать семнадцатую, но не можем ее перестроить. Почти все комбинации внутри цепи самой семнадцатой никакого эффекта не дали. Конечно, можно варьировать и дальше, комбинаций еще достаточно, но чует мое сердце — ничего у нас не выйдет. Я предлагаю (он разорвал, сломал на чертежике семнадцатую) вот так и вот так. Мы включаем в ее цепь субъединицу двадцать шестой, она вполне монтируется. Остатки мы легко ликвидируем, понимаешь? В итоге — новая молекула, номер ее не важен, просто новая молекула, какая нам по качеству и нужна. А семнадцатая и двадцать шестая — тю-тю, исчезли за ненадобностью! — Он засмеялся очень легко и весело. — Ну, как?
Я думал несколько минут, положив подбородок на край стола. Собственно, вариант был идеальный, меня даже прошибла дрожь от мысли, что вот,
* * *
Во второй половине этого дня произошли такие занятные события, что, в известном смысле, их даже можно назвать, научными:
В тот день, когда я (не во сне, а наяву) был (с Наткой) в «Тропиках», я должен был повидаться там с ребятами из старой школы. И я их там видел, и ребят из новой школы тоже, но так и не подошел к ним и не поболтал ни о чем, и, хотя было абсолютно понятно, почему моя жизнь в этот момент пошла по особой специальной кривой (Натка, розарий), моя жизнь, в целом, поменяла свой общий вид в несколько неполном, неверном направлении и была обязана в соответствии с ее законами вернуться на прежний, абсолютно правильный, точный путь: иначе она получилась как бы не моя.
Ну, это, конечно, шутка, но тем не менее, в этот день ко мне домой приезжали Жека Семенов и Валера Пустошкин, а когда они ушли, заявились ребята из новой школы. И те, и другие — в один день. И, главное, первые совершен но не обиделись (хотя с ними-то я вроде бы был обязан встретиться) и ничего к тому же не знали о том, что я болен. Плюс ко всему, с ними, с Валерой и Жекой, дышать было легко, совершенно свободно: после моего портрета в газете, статей, радиопередач и т. д. и т. п. некоторые, узнав, что я — это я, начинали либо приставать ко мне, но с каким-то особым отношением, либо, что еще хуже, стесняться, а мои ребята, наоборот, хоть и засыпали меня вопросами и приставали выше нормы, но относились ко мне так же нормально, по-человечески, как и раньше, — прямо луч света в темном царстве.
— Так ты был тогда в «Тропиках»? — сказал Жека. — Мы думали, что тебя вообще не было.
— Был, — сказал я. — Там целая история.
— Ага, — сказал Валера. — А девчонка ничего с тобой была, оч-чень неплохая.
— Вполне хорошая, — сказал Жека.
Валера сказал:
— Тебе, конечно, неудобно было показать ей, какие у тебя друзья-бандиты: у одного рот до ушей, а второй — рыжий…
— Это кто рыжий? Я рыжий? — заверещал Жека. — Повтори: я — рыжий?!
— А кто, я, что ли?
— Я рыжий?!
— Ну, ладно. Рыжий — я, а ты — рот до ушей.
— Повтори, что я рот до ушей!
— Неважно, кто — кто! Оба бандиты. Напугали Митькину девчонку, и она увела его из парка.
— Да нет, — сказал я. — Просто… я торопился… ну…
— Точно, — сказал Жека. — Он торопился… Верно, Валера?
— Да мне надо было, в общем… в кино!
— В общем, — сказал Валера. — Ему было надо, необходимо, Джек, ты понял? Уловил мысль?
— Ага!
И оба они захохотали.
Я подумал немного, как лучше, и тоже стал смеяться вместе с ними. И мы похохотали так несколько минут в свое удовольствие, как в былые времена, разве что в душе мне перед Наткой все равно было неудобно. Тема-то ее, о ней…
— Ну, как там твой научный подвиг? — спросил Валера. — Ты из-за него заболел? Что с тобой вообще такое?
— Да ну, чертов грипп. А вы-то там как, в футбол гоняете?
— Мало. Теперь все прыгают в высоту.
— Чего вдруг?
— Да у нас тут Жора Фараонов выступал.
— Ка-ак? Это тот одессит, который в Монтевидео мировой установил, два пятьдесят? Гордость Одессы?
— Ну да!
— А чего он у нас-то делает?
— Да он докторскую пишет, по плазме. Прилетел к нашим плазмистам. Кто-то пронюхал, и мы его пригласили.
— Потрясающе! И симпатичный?
— Что ты! Жутко симпатичный! Маленький, кривой, челочка такая — не подходи! Ну а прыжок у него, сам знаешь, какой!
— Да-а, здорово.
— В школе у нас из-за тебя переполох, — сказал Жека. — Хотят ее назвать твоим именем.
— Да бросьте вы!
— Нет, честно, — сказал Валера. — Не школу, конечно, это треп, а клуб нашего класса «Орбита». Клуб имени Рыжкина. «Рыжкинз клаб». Понял? Это наша Зоя Кузьминишна предложила и сообщила директору. Он — за, а мы — несколько человек — против.