Формула счастья - Олег Коряков 5 стр.


13 января

Очень хорошо, что побывала у Агнии Ивановны. Правда, чуть не опоздала домой. Едва успела раздеться — вернулись из театра папа с мамой. «Ты что такая румяная?» — «Ходила погулять, вдыхала кубометры». Ладно, что они упоены Чайковским, — им не до меня.

Об Агнии Ивановне надо подробно. Ведь, по сути, и дневник-то я веду из-за неё.

Она всё в той же тесной, забитой книгами и увешанной фотографиями своих учеников клетушке. Совсем постарела, ещё больше сгорбилась, вся в морщинах, но по-прежнему бодрящаяся и неунывающая. Поясница обёрнута шалью — болит. Конечно, сразу же взялась за чайник. Без чая у неё нельзя. И раньше, когда набивались мы в эту клетушку по пять-шесть человек, всегда был чай — из разных чашек, кружек, стаканов — и всегда с роскошным вишнёвым вареньем.

Это повторилось и вчера. Лишь водрузив на письменный стол чайник и варенье, она вскинула на меня огромные выцветшие глаза, сказала устало:

— Ну, Ингочка… рассказывай.

Я пожала плечами:

— Да ведь я, Агния Ивановна, просто так навестить вас пришла. Рассказывать — о чём?

Она всё смотрела на меня и смотрела, и я, конечно, стала рассказывать. О том о сём, о новой школе, о преподавателях. Когда Агния Ивановна услышала о Венедикте Петровиче, она обрадовалась:

— Веня Старцев!.. Это, наверное, не положено — солидного человека, учителя словесности, именовать при его ученице Веней, а? Ну, да для меня вы все — Вени, Вани, Инги, Маши.

Это-то я знаю. У неё, по-моему, тысячи учеников. Она и министра может назвать Колей.

Я сказала, что Венедикта Петровича мы любим, зовём дядей Веней. Она заулыбалась:

— Ему повезло. Меня-то вы тётей не называли… Значит, он вам нравится? Хороший преподаватель? Рада, очень рада. Ты ему передай привет от… Они меня тоже, как и вы, называли Божьим одуванчиком… Очень славный был мальчик. И, знаешь, ведь это из-за меня он стал литератором. Горжусь… А может, зря горжусь? Может, ему нужно было идти в науку… Всё-таки мы часто ошибаемся, полагаясь на свою педагогическую интуицию и тешась тщеславием. Ты не смотри на меня так, ты же почти взрослый человек и тоже должна думать о своем будущем. А когда-нибудь придётся тебе задуматься о будущем своих детей… Ты продолжаешь вести дневник?

Я сказала, что продолжаю.

— Это хорошо. — Агния Ивановна задумчиво покивала. — Дневник веди. Прилежно, подробно записывай всё и пытайся анализировать. У молодых этого всегда не хватает — анализа, оглядки на себя, на свои поступки…

Милая моя старушенция закатила целую речь. Говорила она, как всегда, грубовато, но я-то уже привыкла к этому, — мы всегда относились к ней, как к родной бабке.

— Вы любите корчить из себя самостоятельных, — «гвоздила» она, — а на самом деле выезжаете ведь не на своём, а на прихваченном у кого-то мнении… Самое большое несчастье — отсутствие твёрдых убеждений. Настоящий человек обязательно должен быть убежденным в чём-то. А для этого ему надо уметь наблюдать, оценивать факты, сопоставлять их, рассуждать.

Я сказала, что это в общем-то известные истины.

— Вот-вот! — ехидно подхватила она. — В том-то и беда, что ко всему вы относитесь с этакой лёгкостью и верхоглядством. Ты слышала, что надо быть убеждённой, а я сама убедилась в необходимости этого. Разница? Надо всё переварить в своем «я», чтобы добрые, хорошие идеи стали и твоими, выстраданными, кровными. Можно произносить слова о высоких идеалах — и оставаться холодной чинушей. Но, если эти идеалы прочно впаяются в твоё сердце, станут не только общими, но и твоими собственными, ты никогда не останешься холодной…

Я стараюсь записать этот разговор подробнее, но вижу, что получается плохо, совсем не так, как было у Агнии Ивановны. Она долго говорила о самовоспитании и незаметно перешла к взаимоотношениям с коллективом, с обществом. Это было как раз то, о чем мы ещё осенью рассуждали с Милой Цапкиной. Я сказала об этом Агнии Ивановне.

— Вот нам говорят, — сказала я, — что при коммунизме личность получит неограниченный простор для развития. А в то же время учат нас — личность всецело будет подчинена коллективу, обществу. Разве в этом нет противоречия?

Агния Ивановна посмотрела на меня с сожалением:

— У тебя, девочка, в голове вот так… — Она изобразила руками какую-то мешанину. И объяснила, как всё это, по её мнению, нужно понимать.

Совершенно неограниченный простор для развития личности так же, как и полное подчинение её обществу, сказала она, это «антидиалектический загиб». Всё дело в том, что личность и общество будут развиваться и взаимодействовать гармонически, так, чтобы было взаимно полезно и целесообразно. И выходит, что никакого противоречия между личностью и обществом в будущем не будет. Просто не может быть. Если каждая личность будет развиваться, совершенствоваться, от этого общество только выиграет. И, наоборот, сильное, дружное и доброе общество всегда поможет личности.

— По-моему, каждый человек, — сказала Агния Ивановна, — должен начинать прежде всего с себя, с самосовершенствования. Если бы все — представляешь, все в нашей громадной стране! — задумались над этим и каждый бы взялся за себя… Но вот тут-то и необходимо убеждение.

Я просидела у неё весь вечер. Когда я уходила, она сказала:

— А Венедикта Петровича вы берегите. Он очень хороший человек и, как всякий хороший человек, легкораним. У него и так… Он много пережил. Берегите его.

Тут у меня вырвалось:

— У него была несчастная любовь?

Агния Ивановна посмотрела на меня как-то странно. Словно бы удивленно и в то же время насмешливо.

— Уж обязательно несчастная!.. Как это так: любовь — и несчастная? Настоящая любовь — всегда счастье.

Но что же такое пережил дядя Веня? Она так и не сказала. И это теперь не даёт мне покоя. Я даже думать о нём стала по-особому…

Сегодня я передала ему привет от Агнии Ивановны. Он расцвёл — обрадовался. Потом задумался, качнул головой:

— Проведать бы надо старушку.

Надо, обязательно надо, дядя Веня!..

А завтра в школу. Это полугодие будем заниматься с первой смены.

15 января

Как-то всё в мире странно, или я такая глупая и непринципиальная?

Мне казалось, что с Валей Любиной после новогоднего вечера мы, кроме «привет — пока», ничего друг другу не скажем. Я даже подумывала, как увижу её в школе, прикинуться дурочкой и при всех спросить: «А почему это, Валечка, у тебя сегодня губы не подкрашены?»

Ничего подобного. Она увидела меня первая, издали, в коридоре. Подбежала, зацепила под руку, прижалась, как лучшая подруга. Отвела в сторону и сообщила, что я выгляжу «как куколка», что в театре музкомедии появился новый актёр — «выглядит божественно» — и что, по её наблюдениям, кое-кто обо мне вздыхает. Все это чушь, но я все же спросила — кто это «кое-кто»? Валя не ответила, поулыбалась интригующе и сказала, что на этих днях нам необходимо встретиться.

У меня особого желания нет.

А с Милой Цапкиной все получилось наоборот. Я уже и забыла почти о ссоре, подошла к ней, спросила, хорошо ли провела каникулы, а она и разговаривать не хочет. «Да», «нет», «не знаю» — вот и вся её щедрость.

Но этим дело не кончилось.

Володя слышал наш разговор и, когда он закончился, подмигнул мне и сказал тощим голосом: «Не обижайте цацу». При этом он поджал губы, вытянул шею, руки растопырил, как куцые крылышки. Ребята засмеялись. Я схватила мел и набросала на доске примерно такую же карикатуру. В это время звонок, мы не успели стереть с доски — входит Аркус, наш классный «зарукуводитель», грозного вида дед с добрейшей душой, — Аркадий Семенович Плотников. Он долго раскладывал на столе свои бесчисленные бумаги и бумажки, а сам, видимо, прислушивался к хихиканью и соображал, к чему оно относится. Потом оглянулся, увидел карикатуру и, словно пятилетний ребенок, спрашивает: «Кто это издевается над Цапкиной?»

Ребята грохнули. Цапкина вскочила и выбежала из класса. Дед Аркус очень смутился: «Придется извиняться» — и направился к двери. Я бросилась за ним: «Аркадий Семенович, зачем же вам-то? Это я виновата… что так похоже получилось». Он помедлил, укоризненно покачал седой головой и решил: «Ладно, пусть она поостынет, потом извинимся вместе».

В перемену я разыскала Милу. Она сказала, что в моих извинениях не нуждается. А глаза у неё были красные. И пронырливые семиклашки уже дразнили её «цацей». Мне её стало жалко. Впрочем у неё нашелся защитник. Саша Патефон. Он нам с Володей сказал: «Что же вы двое на одну?» Только я не поняла, всерьёз он или балабонит.

Начала читать «Письма об изучении природы» Герцена. Папа посмеивается: не осилить. Посмотрим! А вообще-то скучновато.

20 января

Ходили на лыжах. Уговаривались всем классом, а собралось человек десять. Как ни странно, мисс Цапкина была. Саша Петряев учил нас прыгать с трамплина (конечно, с маленького). Раза два здорово трахнулась, по прыгать понравилось. Удивительно ощущение полёта. Надо разузнать, как записаться в аэроклуб — заняться парашютным спортом. Конечно, придётся повоевать с мамой, но что поделаешь…

Когда вернулась, у нас сидел Павел Иннокентьевич Седых. Я поспала, потом читала. Начала брать книги у дяди Вени.

Писать не хочется. Не записи, а муть. Надо бы заняться немецким, много задано переводить — тоже не хочется. Ничего не хочется.

27 января

Ровно неделю не заглядывала в дневник. Опять воскресенье, и опять сижу дома. С утра помогала маме, потом читала Герцена. Не такая уж я тупица, оказывается: понимаю кое-что. Папа хитренько молчит. По глазам вижу — доволен.

За это время пришлось нажать на учебу. По немецкому чуть не схватила двойку. Только на старой репутации и вылезла. Дед Аркус тоже что-то навалился на меня: спрашивал чуть ли не на каждом уроке. Ну ничего, кажется, атаки отбиты…

Только что у нас в гостях был собственной персоной Даниил Седых. Получилось это нечаянно. Он пришёл к Венедикту Петровичу, а того не оказалось дома, мама и затащила Даниила к нам. Посиди да посиди. Он посмотрел мои книги, увидел на столе томик Герцена, спросил небрежно:

— Ты?

— Я.

— Ну-ну.

Будто профессор какой!

Сыграли с ним в шахматы. Мама, конечно, заставила нас поесть своей стряпни. Очень милое развлечение. Вернулся дядя Веня — Даниил утопал к нему.

Сегодня дам себе передых — буду валяться и читать Хемингуэя. До свидания, глупый дневничок: у твоей хозяйки есть занятие поинтересней…

…С «передыхом» ничего не получилось. Только взялась за книгу — явился… Володя Цыбин. Вот уж кого не ждала! Правда, как-то на днях он грозился нагрянуть, но я думала — в шутку.

Невольно сравнивалось: вот только что был Даниил, теперь пришел Володя, — какие они, оказывается, разные! Володя был очень покладист и вежлив, разговаривал с мамой: она, конечно, и его потчевала шанежками; он хвалил напропалую — мама расцветала.

Володя тоже заинтересовался: неужели это я читаю философский труд Герцена? Немножко подивился и сказал:

— Чудачка, над этими штуками нам ещё в вузе попотеть придется. Зачем спешить?

Но в общем-то с ним было просто и легко, не то что с Даниилом. Мы проболтали, наверное, целый час. Потом он потащил меня в кино. Билетов, конечно, не достали. А на улице мороз — вот-вот щеки отвалятся. Володя предложил пойти погреться к Вадиму. Мне казалось — неудобно: почти взрослый человек, малознакомый.

— Какой же он взрослый! — посмеивался Володя. — А кроме того, сама ты что — малолеток?

Вадим живет у тётки. У него отдельная комнатка, тесная и грязноватая. Он обрадовался нам, сказал, что вчера сдал экзамен, сегодня заниматься лень. Слушали магнитофонную запись — есть славные вещички. Потом Вадим читал стихи. Читал он хорошо. Стихи были незнакомые: Ахматова и ещё кто-то. От Ахматовой осталось что-то тоскливое и жутковатое. Почему-то запомнилось надрывное, страшное: «…Когти, когти неистовей мне чахоточную грудь».

Потом Вадим со смешком («Сейчас я вас буду развращать») читал выдержки из какой-то книжонки с названием «Формулы и теоремы любви». Много пошлого и глупого, по есть интересные житейские высказывания. Вадим говорит, что у него «изрядно подобной всячины». «Будем живы — почитаем», — пообещал он. Я хотела порыться в его книгах — он не дал, опять со смешком: «Огнеопасно, можешь опалить свои пёрышки».

Вадим, похоже, умный, много знает, но какой-то он скользкий: на что-нибудь намекнёт и уходит в сторону, не договаривает.

Просидели у него часа два. Дома сказала: были в кино.

Что-то часто я стала врать.

28 января

Сегодня в газетах — сообщение о полёте станции «Марс-1», запущенной в ноябре. Она удалилась от Земли уже на 43 миллиона километров.

Мы говорим об этом как-то спокойно: всякие там спутники и межпланетные станции становятся для нас привычными. А ведь уже само по себе то, что такое становится обычным, — это же величайший факт в истории человечества! Правда, газеты пишут об этом, но очень уж легко, даже снисходительно относился мы к напечатанному. Вот сегодня я прочла в газете заголовок: «Советский народ уверенно прокладывает Дорогу в космос» — и перелистнула страницу, словно муху отогнала. А потом что-то сделалось со мной, кто-то изнутри шепнул: «Дура, шевельни хоть чуточку своими извилинами». И верно, я задумалась, представила себе эту крохотную металлическую букашку «Марс-1», летящую в чёрном холодном безграничном мире, — на 43 миллиона километров умчалась, а попискивает, переговаривается с Землёй! — и у самой сердце замерло и полетело куда-то от удивления и гордости за Человека, который может такое…

В школе я говорила об этом с Володей.

— Очень скоро, — говорит он (и так, будто только вчера беседовал с самим академиком Келдышем), — будет ещё и не то. На Марс полетит уже человек.

— А ты, только честно, полетел бы?

Эти вопросы у нас в классе, да и всюду, задавали друг другу десятки раз, и, наверное, спрашивать было наивно и бесполезно, но что-то меня толкнуло — я спросила. А Володя говорит:

— Честно? Нет, не полетел бы.

— Боишься?

— А чего бояться? Полет будет рассчитан наверняка.

— Так почему?.. Ведь это страшно интересно — ступить, понимаешь, самому ступить на неведомую, загадочную планету.

— В том-то и дело, что интересно, — говорит он. — И на Луну интересно, и на Марс, и на Венеру. И хочется и туда и сюда. Так лучше сидеть у телевизора и смотреть на все помаленьку.

— Ты просто трус, — сказала я ему.

А потом подумала: «Нет, это не трусость». И признаться он мне не побоялся. Сказать «полечу» было проще всего. Любой мальчишка, не задумываясь, так бы, наверное, и сказал. А Володя видно, все обдумал: у него свой взгляд, своё отношение. И опять, как в том разговоре о человеке будущего, я почувствовала внутренний протест и в то же время что-то похожее на уважение к Володе…

Яша Шнейдер, наш секретарь комитета, устроил мне сегодня публичную «выволочку» за бездеятельность. Я, конечно, огрызалась, но, что ни говори, Яша прав. Пора, товарищ классный комсорг, хоть чуточку пошевелиться!

1 февраля

Сегодня провели в классе комсомольское собрание. Странное чувство осталось у меня после него: неудовлетворенность, какая-то тревога и вместе с тем желание сделать что-то хорошее.

Поначалу все шло как обычно. Дед Аркус уселся в свой любимый уголок возле окна, сказал мне: «Давай, Холмова, начинай» — и уткнулся в свои записочки. Говорят, он вот уже лет пятнадцать ищет решение какой-то сложнейшей задачи, предложенной ещё в XVIII веке, но, бедный, никак не может найти.

В повестке дня был один пункт — о плане работы. Ребята вносили совершенно серые предложения, вроде «провести культпоход в театр», «обсудить спектакль», «выпустить сатирический листок». Все были вялые и скучные. Саша Патефон маячил, что, дескать, надо закругляться, и на пальцах изображал катание на коньках. Я разозлилась и начала чуть ли не орать, обвиняя всех в том, что они такие равнодушные, безынициативные, ничего интересного придумать не могут.

— А ты можешь? — уколол меня Петряев.

«Почему это я должна придумывать?» — вертелось у меня на языке. Но если бы я так сказала, каждый мог бы повторить эти слова. И я, ещё не зная, что предложить, бухнула:

— Могу!

И только после этого стала лихорадочно соображать, а что же на самом деле предложить. Тут мне вспомнился журнал, о котором рассказывал папа. Он выходил давно, назывался «Хочу все знать». Что, если нам создать кружок с таким названием? Есть кружки физический, химический, радиотехнический, всякие там спортивные секции, а вот я, например, ни в каком кружке не состою (вру, в литературном), а знать хочу обо всем. Ведь в каждой отрасли знания так много интересного, время приносит всё новые и новые открытия, и тот из нас, кто занимается чем-либо определенным, может на этом кружке рассказывать другим о достижениях «своей» науки. Седых приготовит сообщение о своей биологии или там генетике, Петряев — о положении в спорте, Цыбин — о достижениях у физиков. Можно и настоящих ученых приглашать.

Все это я выложила ребятам. Им понравилось. Аркус тоже поддержал и процитировал из Тимирязева, что, когда человек знает все о чем-нибудь и что-нибудь обо всем, это признак подлинной культуры.

Ребята разговорились, стали предлагать разные темы для занятий кружка, поспорили о его названии. Организовать кружок поручили Даниилу Седых, Саше Петряеву и Миле Цапкиной.

По-моему, может получиться интересно. Во всяком случае, этого хочется. И все же от собрания осталась неудовлетворенность. Сидели двадцать восемь лбов, думали (а может, и не думали?) и ничего, кроме этого кружка, придумать не могли. Наверное, я действительно никудышный комсорг: не могу ни зажечь ребят, ни направить их энергию в нужное русло. Правда, энергии-то я и не замечаю особенной. Или плохо, невнимательно смотрю?

Мне кажется, это не только в нашем классе такой затор. Пожалуй, во всей школе. Не очень-то заметны у нас комсомольцы. Собрания наши — обычные классные собрания, только называются комсомольскими. Все ребята в классе комсомольцы, и это высокое звание для многих перестало быть высоким. Словно подразумевается, что если ты переходишь в старшие классы и ты не моральный урод, то обязательно и как бы автоматически тебя принимают в комсомол. А если подходить к приему построже? Тогда, скажем, в нашем классе членами организации были бы не все, а только самые лучшие, самые активные, передовые, человек десять — пятнадцать. Получилась бы группа вожаков, заводил; мы бы чувствовали, что на нас лежит особая ответственность, что мы как бы авангард. Тогда бы и сами подтянулись, и другие смотрели бы на нас так: это не просто ученики 9-го «Б», это — комсомольцы!

Или я путаю? Но, чувствую, что-то у нас не так, надо как-то по-иному браться за дело, встряхнуться самой и встряхнуть всех.

Назад Дальше