Чтобы успеть на работу, подниматься приходилось до рассвета. Поезд шел час или два с остановками через три-четыре километра. Поэтому каждый старался захватить место на верхней полке, чтобы еще немного поспать.
Когда же возвращались с работы, спали меньше. Правда, те, кто постарше, и вечером забирались на полки: шапку под ухо, телогрейку на голову и похрапывали себе до своей остановки. Молодые же играли в подкидного дурака, козла, а то и в шалабаны. Последняя игра пользовалась особой популярностью. Во-первых, потому, что не нужны ни карты, ни домино, только руки и головы, а во вторых, в ней могло быть сколько угодно участников.
Игра заключалась в том, что кому-то одному предлагали нагнуть голову и закрыть глаза. Остальные становились вокруг, и двое-трое из них — раз! раз! — что есть силы наделяли щелчками. Потом все выставляли вперед сжатые в кулак руки с большими пальцами вверх и выкрикивали: «Кто?» Сразу угадаешь — твое счастье, теперь бьешь ты. А не угадал — снова подставляй голову. Пока доедешь, то столько тебе щелчков навешают, что хоть на базаре торгуй.
Я тоже не раз участвовал в этой увлекательной игре. Поначалу мама никак не могла сообразить, почему это у меня вся голова в шишках.
— Ты что, гвозди ею забиваешь?
Просветила маму мать Миколы:
— Так это они, песьи головы, в щелчки играют. Моему почти все мозги отшибли — заикой уже стал…
Получив такую информацию, мама пригрозила: если хотя бы еще одну шишку домой привезу, не посмотрит, что я восьмиклассник…
Но все это впереди. А пока что я первый раз еду «зайцем»: рука в кармане, в потной ладони зажаты сорок семь копеек. В голове — горячая надежда: может, контролеров не будет, не зайдут они в наш вагон, минуют его. Другие хоть бы что: разговаривают, шутят, смеются. Я же каждый раз содрогаюсь, когда хлопают двери и кто-то заходит из тамбура. Будто бы и в самом деле заячью шкуру на себя напялил.
Вот оно!
— Граждане, приготовьте билеты!
Вижу: приближаются два контролера. А в противоположном конце — еще один. Широко расставил ноги, спиною дверь подпирает. Проскочить — нечего и думать.
— Ваш билет! Ваш билет!
Все ближе и ближе. Щелкают, как в сердце дырки пробивают.
— Ты чего трясешься? Безбилетник небось?
Сидящий напротив человек в засаленной спецовке сочувственно смотрит на меня. Возможно, сам когда-то вот так же дрожал.
— Сыпь, паренек, под лавку. Может, проскочишь.
Я, конечно, сейчас же полез. Натянул поглубже на уши кепку, учебники и тетради за пазуху — и, между ногами, навстречу контролерам. Только бы до другого конца вагона добраться, до той двери…
— Ваш билет! Ваш билет!
И вдруг перед глазами рука. Красная, огромная, словно лопата. Пальцами шевелит, движется прямо на меня. Прячусь от нее дальше, дальше, а она — хвать меня за плечо!
— Ага, еще один!
Изо всех сил упираюсь, судорожно вцепившись в чей-то сапог. Сапог от меня отбрыкивается, кто-то яростно кричит:
— Какой там черт ногу выкручивает?!
Но я не отпускаю, совсем ошалев от ужаса. Вопреки всему надеюсь удержаться под лавкой. Вдруг появляется еще одна рука, хватает за штаны. Р-раз! Меня так выдергивают, что обмотанная синей портянкой чья-то разутая нога только мелькнула перед глазами. Прижав к груди сапог, я вихрем вылетаю из-под лавки.
— Сапог… сапог украли!.. — звучит истошный голос, и в купе, в которое меня вытащили, вскакивает здоровенный дядька — одна нога босая, другая в сапоге.
Сюда сразу же набивается толпа любопытных.
— Что случилось, что там такое?
— Сапог украли! На ходу человека разули!
— Какой там сапог! «Зайца» поймали!
— А зачем он тогда с людей сапоги стягивает?
Возникает бурный спор: одни утверждают, что я самый обыкновенный «заяц», другие настаивают, что, конечно же, я вор. Контролеры, не обращая никакого внимания на шум и гам, ведут меня в соседний вагон и заталкивают в служебное отделение.
Тут полным-полно выловленных «зайцев». Одни хмурые, перепуганные, другие беззаботные, даже веселые, видно, что им это не впервой. Один из таких многоопытных сразу подсаживается ко мне:
— Курить есть?
— Не-е…
— Эх, посмолить бы с досады… Да ты не кисни: держись меня — не пропадешь.
Глаза у парня жуликоватые, лицо все в рябинках, а нос все время подергивается. Нагнулся ко мне поближе, поинтересовался:
— Ты живешь-то где?
Я ответил так, как есть.
— Надо же, ведь я совсем рядом! Слушай, сосед, давай рванем…
— Чего рвать-то?
— Бежим, дурень! Тебя-то как звать? Толька? Ты смотри, и меня ведь Толька звать!
Новый знакомый чем дальше, тем больше мне нравится. К тому же просыпается робкая надежда, что вдруг удастся как-нибудь спастись. «Ни за что больше „зайцем“ не поеду, — истово сам себе даю клятву. — Только бы убежать!»
А поезд мчится и мчится вперед, оставляя за собой маленькие станции. Вот и нашу проскочили. Скоро узловая станция, где всех нас сдадут в милицию.
— Слышь, — шепчет приятель, — когда выводить будут, так ты первым не иди, а держись посрединке. Как дерну за рукав — сразу под вагон кидайся.
— А ну как поймают?
— Да они и ловить не будут: тогда все другие у них разбегутся. Ты слушай меня — дома ночевать будешь.
Вот и станция. Ревизоры выстроились у ступенек.
— А ну, выходи!
Я иду следом за новоявленным спасителем.
Только мы спустились на перрон, он дерг меня за рукав — и под вагон.
— Сю-р-р-р! Сур-р-р! Лови! Держи!
Мчусь за тезкой, только рельсы мелькают. Проскочили под одним эшелоном, другим… Скатились с насыпи в молодые сосенки — аж треск кругом пошел.
Ух, кажется, убежали!
Лежим, воздух ртом хватаем, никак отдышаться не можем.
— А ты как думал? Со мной нигде не пропадешь!
— Да-а… Как же мы теперь домой доберемся? — печалюсь я.
— Домой? Так это проще простого. Сядем на товарняк — по-барски довезет. Ты прыгать с поезда умеешь?
Отвечаю, что умею. Как-то раз так спрыгнул, что три дня потом отплевывался: песку полный рот набил.
— Подгадывай так, чтобы насыпь была высокая и песчаная. Тогда и скорость нипочем. Ноги вперед, голову в руки, чтобы далеко не откатилась, — смеется парень, — и сигай…
Вскоре забрались на товарный поезд и ехали «как баре». И я таки сиганул: с высоченной насыпи так покатился, что небо и земля перемешались, только руки и ноги мелькали. Хорошо еще, что никакого пенька по пути не оказалось, — разлетелись бы вдребезги и он, и я. Потом поднялся и долго стоял, пьяно пошатываясь, потому что земля все еще колыхалась подо мною и солнце шло кругом.
Опамятавшись немного, собрал книжки-тетрадки и направился домой. Некоторое время шел вдоль железнодорожного полотна — рядом гудели, позванивали сияющие, отполированные тяжелыми колесами рельсы. Где-то вдали, в чаще леса замирало гулкое пыхтение, таял кудрявый дымок.
Недавние приключения, происшедшие со мною, постепенно теряют мрачные краски. К тому же в горячей ладони — «честно заработанные» сорок семь копеек. А впереди сколько еще поездок в город и обратно!..
Мои заячьи уши, до сей поры прижатые, снова поднимаются вверх. Я сбегаю с насыпи на дорогу, что ведет к селу, шагаю уже бодро и весело и на весь лес напеваю популярную песню про летчиков:
Парашютная вышка стояла недалеко от Дворца культуры железнодорожников, посредине парка, на возвышенности. Высоченное, все из дерева сооружение, внизу широкое, а наверху узкое — там на маленьком пятачке площадки едва умещались два человека. Вот оттуда-то и прыгали.
Взбираюсь вверх по крутой лестнице, с каждой ступенькой выше и выше, а в животе аж холодеет и под сердцем сосет от одной только мысли, что придется оттуда прыгать.
Хорошо, что хоть Гаврильченко рядом нет. Я решил, что сначала попробую сам. Тем более что денег у меня — сорок семь копеек.
Вот я и наверху. Вцепляюсь в поручни, робко взглядываю вниз. У-у-у…
Люди там как спички. Даже самые высокие деревья кажутся кустиками, мне до колен. Видно все далеко-далеко, горизонт вроде бы отступил вокруг, а городок — как на ладони.
— Ты это что, ночевать здесь собрался? — спрашивает меня паренек в синем галифе, на босу ногу и рубашке навыпуск. Сам он худой и длинный, да я его иным и не представлял: раз вышка такая высоченная, то и он должен быть высоким.
— Ну, давай прыгай! — командует и показывает на парашют, что топорщится над пропастью. А стропы тонкие-претонкие, да еще Федька ведь говорил, что они из гнилых веревок.
Паренек их подтягивает, разматывает лямки.
— Давай сюда!
Отступать некуда. К тому же и деньги заплачены — целых сорок семь копеек… Быстро присаживаюсь и начинаю расшнуровывать ботинки, чтобы весить хоть немного поменьше.
— Ты чего это вытворяешь? — удивляется паренек.
А мне уже не до разговоров. Торопливо стягиваю левый ботинок, правый, поднимаюсь, зажав их в руках.
— Ты зачем разулся?
— Да так, — отвечаю, все еще не зная, что мне делать с ботинками. Оставить здесь на вышке? Вдруг парень их потом не отдаст, скажет, что их сбросил следом за мной? Кинуть вниз? А что, если кто-нибудь украдет?
— Ты будешь сегодня прыгать? — уже не на шутку сердится парень, и я, так ничего не решив, безропотно лезу в лямки. Он что-то застегивает у меня за спиной, подталкивает к краю пятачка, командует: — Прыгай!
Мне бы сразу и прыгнуть. А я, замешкавшись, глянул вниз, в жуткую пустоту, и решимость моя сразу стала маленькой, как маковое зернышко. Пячусь назад, отчаянно упираясь босыми ногами в горячие доски, а парень, которого я чуть не столкнул с вышки, дубасит кулаками в мою дугою выгнутую спину и перепуганно кричит:
— Ты что, спятил?! Прыгай, или я тебе сейчас башку сверну.
Собираюсь с духом и лезу через перила.
— Куда ты? — вопит. — Прыгай прямо!
Эге, тебе хорошо командовать — прямо!.. Прямо ведь еще страшнее!
Тогда парень отлепляет меня от перил и сталкивает с вышки.
Блеснул окованный железом пятачок, мелькнули перила, метнулись навстречу зеленые пики деревьев. Меня тряхнуло, крутануло и заболтало, как в люльке. Хочу в стропы вцепиться, чтобы из парашютных лямок не выскочить, и только теперь до моего сознания доходит, что в каждой руке у меня по ботинку. Изо всех сил прижимаю их к груди и, болтаясь из стороны в сторону, плыву к земле…
Федька никак не хотел верить, что я с вышки прыгал:
— Ой, не смеши, а то помру!
У меня от такой обиды даже слезы на глазах выступили:
— Пошли тогда к вышке, сам спросишь!
— Хе, буду я еще ходить куда-то! Что я — вышки твоей не видал?
Ухожу от Федьки. И так я его сейчас ненавижу, что в груди печет.
Утешение получил от Гаврильченко: тот мне сразу поверил. Только спросил, почему я пошел без него. Я ему что-то наплел про товарища, который сам никак не отваживался прыгнуть. Вот мне, дескать, и пришлось провожать его на вышку, силой спихивать вниз.
Кононенко тоже поверил. Только заметил, что ежели прыгать, то надо прямо с самолета. Да я его за это время малость уже раскусил: для Мишки вообще середины не существовало. Доведись ему прыгать, так давай только такой самолет, который поднял бы его аж в стратосферу.
Маскулинум, фемининум, нойтрум
Спроси меня кто-нибудь, какая дисциплина самая ненавистная, я, не колеблясь, назвал бы немецкий язык. По правде говоря, мне никогда не приходилось встречаться ни с одним учеником, который его любил бы. Да и за что можно было любить этот предмет, если он требовал постоянной зубрежки, заучивания слов, которыми мы не пользовались вовсе: ни на других уроках, ни тем более вне уроков. Но однажды мне все-таки довелось применить знание немецкого языка.
Случилось это в седьмом классе, где-то под Новый год. В нашем клубе тогда появился бильярд — огромный стол, покрытый зеленым сукном. Каким образом его направили в сельский клуб, никто толком не знал. Возможно, наш клуб перечислил деньги на инструменты для духового оркестра, а их не оказалось. Тогда вместо труб и кларнетов нам и подбросили бильярд. До сих пор вспоминаю ту сцену: возле только что вернувшейся из района грузовой машины стоят рыжий парень — заведующий клубом Иван — и заведующий сельсоветом дядька Андрей, который громыхает на всю улицу:
— У тебя голова на плечах есть? Ты что этакое привез?
— Так это же бильярд…
— «Билярд, билярд»… Гроб тебе из него сколотить — вот тогда и будет тебе билярд!
Как бы там ни было, но не отсылать ведь обратно, коли уж привезли. И дядька Андрей, для порядка покричав еще, махнул рукой.
Бильярд собирали два плотника: сколько дней морочились с ним. Где молотком, где обушком, по своему разумению, где подогнали, а где и подтесали. Шары после той экзекуции катились как пульки — все к одному борту, к одной и той же лузе. Парни ходили вокруг с киями, штрикали то один шар, то другой, а мы лишь с завистью со стороны глазели. Нам даже руки сводило — так хотелось взять кий, да Иван упорно отгонял нас от бильярда — зеленое сукно, видите ли, берег.
Наконец однажды он сказал мне и Ванько, что позволит несколько раз ударить кием по шарам, если мы очистим от снега дорожку от клуба до проезжей дороги.
Снегу тогда навалило ой-ей-ей сколько. От клуба до дороги было не меньше четырехсот шагов, пришлось нам с Ванько немало попотеть, пока справились. А Иван время от времени выходил на крыльцо и покрикивал:
— Шире, шире разгребайте! Чтобы и машина могла пройти!
От нас валом валил пар, когда, управившись, мы вошли в клуб. Тут Иван снова заколебался:
— А вдруг сукно порвете? Кто тогда платить будет?
Как мы его ни уверяли, что ни за что не порвем, как ни просили, Иван так и не подпустил нас к бильярду.
— И не просите, ребята, ничего у вас не выйдет! Идите лучше на балалайке поиграйте.
Обиженные до глубины души, возвращались мы домой. Наши сердца пылали жаждой мести. Ванько предлагал взять в руки лопаты, снова засыпать дорожку снегом, да еще полить водой на ночь, чтобы потом грыз ее Иван зубами. Но я охладил друга, сказав, что разве, кроме нас, не найдутся в селе другие такие же дураки? Ивану стоит только свистнуть — руками выгребут! Нет, если мстить как следует, то надо что-нибудь другое придумать. Такое, чтобы Ивана всего скрючило.
И я придумал.
Иван был влюблен в нашу молоденькую учительницу немецкого языка Парасю Михайловну. Когда она появлялась в клубе, Иван словно пьянел, начинал терять равновесие на ровном месте и даже билеты забывал спрашивать. Мы этим частенько пользовались: шли гурьбой за Парасей Михайловной. Пока Иван в себя придет, нас, глядишь, добрый десяток в клуб проскочит.
Влюбленность Ивана не была тайной и для Параси Михайловны. Но она почему-то не испытывала от этого никакого удовольствия, а сильно гневалась на Ивана и не раз сердито его отчитывала, чтобы перестал таращить на нее глаза и не делал для всего села посмешищем.
Вот я и решил написать ему вроде бы от Параси Михайловны записку, чтобы Иван узнал, чего он на самом деле стоит. Поначалу писал прозой, но моя душа, горевшая праведным гневом, требовала высоких чувств, и я, несколько раз перечеркнув написанные строки, ударился в поэтический слог. Спустя час напряженной творческой работы вот что получилось: