На церковном крыльце согнутая старушка тюкала топориком — скалывала наледь. Скоро утренняя служ-ба.
Илья миновал последний в улице дом (на воротах его и сейчас, в сумраке, угадывалась из года в год подновляемая известью надпись: "Прадаёца"), и вышел на пустырь. Звался этот пустырь Гнилым. Ни бес-хозный клен, ни тополь не могли зацепиться за пропитанную стоками землю. Земля родила чахлую траву; трава желтела уже к началу лета и не притягивала ни гусей, ни скотину. Илья прибавил ходу — торопился быстрее миновать гнилое место, просунул маленькое худое тело в дыру забора и очутился в гараже.
Весь городской транспорт укрывался здесь: ночевал, ремонтировался, а утром, как тараканы от света, расползался по щелям-улицам на зов многочисленных служб и контор, делал начальников гаража самыми влиятельными людьми в районе, неподвластными ни властям, ни, порой, и закону.
Среди машин и особого гаражного запаха Илья обмяк и успокоился. Выверенным шагом подошел к сво-ему ЗИЛку, покопался у задних скатов, запутываясь пальцами в пуговках, ткнул намокшим сапогом в ко-лесо, открыл дверцу кабины.
— Отдохнула, кормилица, — ласково погладил холодный круг баранки, поправил сбившуюся на сидении кошму и поднял капот.
Звонко встренькнули ведра.
— Счас я тебя погрею, — шептал он, направляя узкий желобок дымящейся струи в горловину радиатора. Вода журчала, разбегалась по тонким трубкам, булькала и чавкала, выдавливая студеный воздух. Пар скрывал темную дыру, мешал, охватывал и ведро, и руки, и голову Ильи, выступал мокрью на обритых щеках. Илья изогнулся, сбоку заглядывая на струю, и вливал в подношенное сердце машины ведро за ве-дром.
Пока грелся мотор, подтянул струбцины, смыл набрызги с номеров, заметив вскользь — подкрасить бы надо, — вымел с резинового коврика вчерашнюю грязь.
Где-то в дальнем ряду, на автобусной стоянке, гулко хлопнула дверца.
Илья заторопился.
Впрыгнул в кабину, поерзал костлявым задом по кошме, устроился и выехал за ворота.
2
Месяц назад, когда носилась по степи одичавшая вьюга, заметая дороги и оголяя беззащитные паш-ни, схоронил он сына. Прожил Санька жизнь короткую и пустую, не оставил после себя ни памяти доброй, ни детей малых. Метался, как та февральская вьюга, из угла в угол, не находя себе места, кровянил бес-путством своим сердце матери, состарил ее до времени.
Где осечка произошла? Когда, в какой неуловимый момент потеряли они сына? Нет, не месяц назад это случилось; много раньше оборвалась у них связующая нить; отошел Санька в другое измерение, стал чужим; сторонился их, пропадал с дружками по пивнушкам да по малинам; изредка забредал в дом по-мыться наспех в бане, выпросить у матери денег, и опять уходил в пустоту.
Оттуда, из пустоты и принесли его, замерзшего и, наконец, успокоившегося. А у них и слез не нашлось оплакать потерю единственного сына — давно все повыплакали. И только горечь одиночества навалилась на них, отобрав смутную надежду на Санькино возвращение, к которому они не приложили никаких уси-лий, лишь молча переживали, сторонними наблюдателями следили и ждали: вдруг поумнеет? А он умнел в обратную сторону: морщинел и седел. И смотрел на всё и всех злыми колючими глазами.
На похороны едва набралось два десятка равнодушных людишек: слесарей из гаража прислали; кое-кто из соседей; бывшие Санькины собутыльники да обязательные в такие минуты полуживые старушки, которые раз за разом проходят этот скорбный путь, приучают себя к мысли о скором избавлении от хвороб и одиночества.
Что-то поломалось в жизни. Старики живут, со скрипом, но цепляются за жизнь, а сыны и внуки в зем-лю уходят…
Снег падал на лицо сына, не таял, оттенял желтизну впалых щек, высокого в залысинах лба; осыпал черные волосы, растворялся на белоснежных простыни и подушке.
Дружки передавали смене полотенца, торопливо пятились в конец короткой процессии, звенели стака-нами и равнодушно переговаривались.
— Скоро и мы за им вдогонку.
— Иди ты к черту. Хуже нет зимой загибаться.
— Какая разница когда? Лишь бы скорее.
— Ну и дурак. Торопишься, так веревку на шею и крякай. Никто не держит.
— И крякну.
— Кишка тонка!
— Спорим на литруху?!
Илья недовольно оглянулся, сплюнул в их сторону и, догнав сына, смахнул с лица Саньки холодный снег.
Стыдно, ой как стыдно было ему смотреть в глаза людей, словно это не Санька, а он — Илья, прожил впустую, зря занимал чье-то место на земле. И то, что ни у кого не нашлось доброго слова, ни в одном взгляде не встретил он и малой озабоченности — так, деланно сдвинутые к переносице брови да глаза в сторону — еще большей виной ложилось на него. Последняя ниточка оборвалась. Чего еще ждать оста-лось? А нечего ждать. Такая же пустота впереди, как и у этих отстранившихся от всего и отторгнутых все-ми людишек. — Чем я лучше? -
спрашивал себя. — Тем, что баранку кручу? Дело немудреное — любой справится. Пользительность, она не одной работой меряется. Люди мы и должны тепло друг дружке нести, всходы после себя оставлять. А я? Пустоцвет пустоцветом. И среди людей, а как в пустыне. Да только ли я?
Он обернулся.
Кто из них слова мои опровергнет? Кто?
Не увидел.
Поднял сморщенное жалостью лицо навстречу колким снежинкам; предательской влагой наполнились глаза — от снега ли? И взвыла мятущаяся душа в отчаянии:
— Где же осечка произошла?
3
Прогретый мотор тихо урчал у конторы винного завода.
— Еще не пришли, — заметил Илья темноту в окнах.
Длинный рубленый дом с высокой завалинкой был зажат с двух сторон глухим, сколоченным внахлест из тесин, забором. Дом старинный, и, пожалуй, уже сам забыл и год своего рождения, и мастеров, кото-рые поставили его здесь — при складах и заводике. Было это давно, до Ильи, до отца Ильи, и, может, еще до нашей истории. Дом не поманит. И никто не хочет помнить. Рубим сук под собой. Нашему городиш-ке двести пятьдесят лет недавно справили. В одно время с Магниткой основан, вместе Пугачева воевали. Не далась атаману крепость Магнитная. За всю войну единожды ранен был и то здесь. А надо же: нам двести пятьдесят, а Магнитке скоро шестьдесят. Сами не хотим помнить или не велит кто? А он, Илья, все помнит в своей жизни? Сколько ездит сюда и только сегодня задумался. А сколько, правда? Ох, ты, госпо-ди! Год-то нонче какой? Ведь четверть века скоро, как я дорогу сюда пробил. Четверть века! Со-о-бытие! Надо бы Аннушке сказать. Ох ты, господи! Юбилей. Двадцать пять годочков как один.
Илья любил постоянство. Оно было в крови, в характере. Дед всю жизнь в деревне прожил, — лес берег. Отца парнишкой в эти места привезли и он до пенсии занимался одним делом — лес валил да на завод во-зил. Вот о прадедах Илья ничего сказать не может. Да кто их знает нонче, прадедов? В анкетах не спра-шивают, портретов на стены не цепляют, знатность не в почете. Были и ладно. А кто были и зачем жили — кому какое дело? Наследства все равно не оставили, стоит ли вспоминать? Начнешь копаться, а вдруг там генерал какой, или князь окажется. А то и разбойник с большой дороги. Только хлопоты раскопаешь. Люди засмеют, задразнят. Все короткой памятью жить привыкли. Как птицы — подрастают и разлетаются. Свою родню покидают, а на новом месте не обретают. Живут как хотят: и поругать некому, и подсказать некому. Чужому-то до тебя, как до прошлогоднего снега. Подскажешь, а тебе — обида. Впредь не суйся, не кажись умнее. Без тебя как-нибудь справимся. —
— Тьфу ты, куда занесло, — ухмыльнулся Илья и посмотрел на окна. Они так же холодно уставились в улицу черными глазницами. — Обленились. На работу еле плетутся. Все опоздать норовят, хоть минуту а украсть. У кого крадут? Спроси, и не знают. И зачем крадут, тоже не знают. Но какая-то глупая радость — не переработал! Еще и хвастают. Словно барину насолили. А где он, барин? Покажи?
Прежние времена хоть и ругают, а они были, и никуда от них не денешься. Боялись люди, не без этого. Хитрить боялись. Воровать боялись. Хуже других быть боялись. Лениться и то боялись. Не дрожали от по-стоянного страха. Этого не было. Просто все так жили, все тянули. А теперь? Кто-то тянет, а больше за воз держатся, вроде и помогают, подталкивают, а толку…
Под колеса машины упало желтое пятно.
Илья спрыгнул на дорогу, ладонью придавил до щелчка дверь кабины и по вросшим в землю плахам поднялся на крыльцо.
После бледного уличного света в коридорчике была непроглядная темь. Илья утонул в ней, остановил-ся у стены и повел рукой справа налево, пока не коснулся отполированного тысячекратными рукопожа-тиями металла дверной скобы. Резко дернул и окунулся в хлынувшее из-за спины облачко холодного воз-духа.
Большая в пол-избы комната, освещенная из угла настольной лампой, делилась на лабиринты прохо-дов разновеликими столами. В конторе было мрачно и холодно; беленые стены в подтеках; на боковине шкафа журнальный портрет давно ушедшего большебрового маршала с орденскими планками от плеча до кармана; стопки бумаг и папок; на окне метровый столетник в зеленой с ржавыми заплатами кастрюле; остановившиеся невесть когда часы.
За перегородкой, откуда выбивался свет, сидела мастерша. Ежась и позевывая, она заполняла пухлой рукой амбарную книгу. Ее скуластое, с большими бледно-фиолетовыми подтеками под раскосыми глазами, лицо было необычайно подвижно. Она то вытягивала мясистые губы, сложив их трубочкой, то раскрыва-ла, обнажая неровные крупные зубы, то сжимала в узкую злую полоску, отчего ее приплюснутый нос растекался по щекам — повторяла букву за буквой слова. И не поймешь — подсказывали губы рукам или наслаждались таинством звуков.
— Куда подъезжать? — вместо приветствия спросил Илья.
Мастерша приняла у него документы, заполнила тесные клеточки жирными цифрами и подняла на Илью зеленые глаза.
— К третьему складу. Ты ж не все оттуда вывез?
— Не все, — подтвердил Илья.
— Вывози. Его ремонтировать надо. — Она зевнула широко и передернулась. — Бр-р-р. Холодина какая… Сторожиха проспала, зараза… всю контору выстудила. — Откинулась на стуле и потрогала крашеное желе-зо голландки, выискивая остатки тепла. — Черти. Дорвутся до бесплатного, — безадресно сказала она.
— Не оставляйте, — посоветовал Илья и упрекнул, — сами же избаловали.
— Ну да, сами, — согласилась мастерша. — А куда денешься?
Илья промолчал. Он мог бы ответить, сказать, мол, выгоните, других примите. А что толку? И самый хороший при здешних порядках и изобилии недолго продержится. Соблазн! Да и не пойдут сюда хорошие.
Мастерша, думая о своем, кивнула:
— Никуда не денешься. Да-а… — Открыла тумбочку у стола и спросила равнодушно. — Будешь?
Илья собрал со стола бумаги, расписался в журнале.
— Ну как знаешь, — услышал он у двери.
4
К бамперу ЗИЛа приткнулся мотоцикл.
— Нашел стоянку, — проворчал Илья. Оторвал старенький "Ковровец", выжал сцепление и покатил к забору. — Места ему мало!
Из калитки вывалился Харон.
— А, Илья! Объезжаешь мою ласточку? — зашумел он. — Давай, давай! Глядишь, понравится, мы и шух-нем — тебе мотоциклу, мне — твою бегемотину.
Мужики поздоровались.
— Загружаться? — спросил Харон.
— Надо, — обычно ответил Илья.
— Надо, — согласился Харон. — А я уже, — с детской улыбкой похвастал он и похлопал себя по карманам оттопыренного тулупа. — Обратно поедешь, за рыбкой заскочи, — хозяйке на ушицу.
Семен Гуляев еле-еле дотянул до пенсии. Работал на цементном заводе обжигальщиком, подхватил грудную болезнь и беспрерывно кашлял — глаза кровью наливались. Думали — доживает человек последние деньки. Он и сам так думал: обменял кооперативную квартиру на домик в городке; хозяйства никакого не держал: к чему? с собой не потащишь, а на хлеб с квасом и пенсии хватит. С осени до весны ночевал до-ма, по теплу переселялся на местное море — большое водохранилище, — ставил шалашик, дышал за всю жизнь чистым речным воздухом и рыбалил. Но и по холодам ни дня без рыбалки. Уезжал до свету, воз-вращался к ночи. Там, на море и выкашлял свою хворь: нос и щеки обрели живой цвет, располнел и по-добрел — к старости баламутом сделался. И приработок заимел. Рыбку где продаст, где так отдаст; город-ским рыбакам лунку клевую уступит, наживкой снабдит — и за все плата — стопка. А по весне появилась еще одна работа.
Лед у берега размяк; заискрились трубочки-кристаллики; вода подтачивала их, растворяла. Крепкий лед все дальше и дальше отходил от берега, но еще долго оставался надежным пристанищем рыбакам. Семен смекнул выгоду и устроил переправу. Его резиновая лодочка без устали сновала по черной паря-щей воде к вырубленной во льду закраине. Должность была в монопольном владении Семена.
— Фирма обслуживает на совесть, — хвастал он. — Рекламации нам не нужны. Бизнес — это вам не служ-ба быта. Покупатель диктует спрос, а я под спрос цену подгоняю.
В паузах между рейсами он тягал карасей и окуньков. Рыбак был удачливый, никогда без улова не оставался. И, хоть сам рыбы не ел, дело это любил. Ни в каком ином промысле нет такого покоя, — живая вода как и шептун-осот полнили тихими думами, беззлобными и безобидными, делали его спокойным до равнодушия, ибо в созерцании этом была бесконечность и глубина самопознания, когда все житейское предстает такой мелочью, что тратить на него наживку, то бишь нервные клетки, по меньшей мере глупо.
Была старушка-жена, были дети — и в городе, и здесь, в городке. Но они были и жили в другой жизни, вне Степановых дум; не путали своими неразрешимыми проблемами устоявшийся ход его дней. Раз пове-рив в свою смерть, он снял с себя все обязательства, отгородился крепкой стеной отшельничества и почи-тал эту философию очень удобной, очень подходящей ему. "Не тронь меня, ибо я не трогаю тебя". Но Се-мен хитрил; в этой фразе отстаивал лишь первую часть, выторговывал себе право жить по законам бла-жи, утробной прихоти. Что есть переправа? Забота? Человеколюбие осознанное и бескорыстное? Нет. Один из способов удовлетворения прихоти — ненасытной жажды. За свой труд, за чужой счет. — Я тебе по способности, по надобности твоей, ты мне по возможности. — Но и здесь хитрил Семен: слова эти, для пол-ного их соответствия Семену следовало бы читать так: — Я тебе по способности, по надобности твоей, ты мне по возможности. А нет у тебя возможности, так я тебе все одно по способности, по надобности твоей.
— Люди те же рыбы, — любил порассуждать он. — О чем-то думаем; вытащили нас из глубины, куда ка-ждый по своей воле упрятался, глаза вытаращим, губами зашевелим, а слова путного не услышишь. Каж-дый себе чего только не наговорит, не наобещает; каждый чему-то радуется, чаще — недоволен, а в общем хоре никого и не отличишь, все одинаково поют. Вот, глянь-ка: по льду хвостиком бьют, трепыхаются. Ну ничего, это не страшно, это ненадолго. Ско-о-ро утихнут. Не они первые, не они последние. Здесь, среди рыбаков все равны — и он, не прочитавший за свою большую жизнь ни одной книги, и разные начальники с города, и кандидат наук — Умный мужик! Общий интерес роднит. К рыбалке есть общий интерес. А к жизни — у каждого свой. И Семен уверен: когда все будут страстными рыбаками, жизнь сразу переменится к луч-шему. Он объясняет это рыбакам, но смотрит только на Умного мужика, хочет, чтобы тот понял и другим пересказал, уже по-своему, по- научному. Ему поверят. Что мужик этот Умный и очень главный, Семен не сомневался. Только он один говорил длинно и непонятно, только он один расплачивался с ним коньяком, и только его мнение было важно для Семена.
Но Умный мужик разочаровывает.
— Ваша теория, — говорит он спокойно и гладенько, — чистой воды утопия. Но она благородна. Только человек с чистым сердцем ребенка, что в вашем возрасте встречается еще не так часто, способен доду-маться до такого.