— Тебе, Лида, — сказала она, — надо бы в актрисы идти.
Слова были обыкновенные, но голос именно тот фальшивый, вызывающий непременно войну. Лидия побледнела, вся собралась и ответила:
— Недавно ты смеялась над старым князем, что он сказал в курсистки, а сама говоришь в актрисы, так вы скоро выдумаете меня в кухарки отдать.
В ответ на это мать сразу нанесла свой неотразимый удар:
— Я не нахожу ничего унизительного в труде кухарки, гораздо хуже, по-моему, пользуясь чужим трудом, вязать из цветочков совершенно бесполезные веники.
Лидия сразу вскочила, бросила салфетку, ложку на пол, бежит вон, кричит:
— У-у-у-уйду в актрисы, в кухарки, уйду, уйду-у-у... И так далеко бежит куда-то, и все слышится «у-у-у...» Братья смотрят в тарелки, они весь обед так и не видели лица матери, теперь им немного остается дотерпеть, но Саша знает, что ему все равно от смеха не удержаться, что он вот-вот прыснет и все провалит, он спешит, подталкивая ногой под столом, поскорей рассмешить Сергея, свалить на него и, заметив на лице его такую же борьбу, как и у себя, вдруг взрывается и говорит:
— Это Сережа смешит!
Сережа взрывается. Николай взрывается. Мать вскакивает и убегает в спальню.
Напрасно мать дожидается сыновей к чаю. Раздобыв себе все необходимое, они тихонечко прокрадываются по главной аллее на дорогу в рощицу. Множество соловьев поет в саду, потому что леса в уезде вырублены, только и можно собраться в садах. Их так много, что даже и неприятно, а дальше, когда вышли из сада в поле, то как будто позади осталась какая-то птичья кузница.
Почему же все говорят, что соловьи красиво поют?
Почему же думают, что семья Алпатовых примерная на весь уезд?
Почему в этом роскошном саду в цветущее время не может быть сладостного поцелуя и кажется он тем самым садом, из которого когда-то был изгнан человек навсегда?
— Выпить надо, и хорошенько, — сказал Николай. Братья устроились у самого пруда под елочками, с такой заботой когда-то рассаженными собственными руками Марии Ивановны. Тут развели они костер, запрятали в золу картошек, выпивая, разговаривали о концерте лягушек, швыряли в них камнями, лягушки смолкали и опять начинали, а когда наконец было достаточно подготовлено для душевного разговора по существу, Николай сказал:
— Ну вот...
— Да, — ответил Сергей. Александр буркнул:
— Бе-е-е...
— Ты что?
— Ме-е, — промычал Александр.
— Мычишь ты, доктор, а между тем собираешься людей лечить, тебе бы надо в конокрады идти.
— Я, может быть, и пойду, — спокойно сказал Александр, — это как жизнь поведет.
— Поведет она тебя за зеленый стол... У нас в семье только на Мишу можно надеяться, у него искра есть.
— Бродяга будет, — сказал Сергей, — как Михаил Николаевич, помните? Назывался художником, всю Россию обошел, черным хлебом питался, принял на себя великий подвиг, а картины ни одной не написал.
— Вот тут-то и заключается, — сказал Николай, — вот то и хорошо. Я слышал нечаянно о нем разговор: один спрашивает, был ли он талантлив, другой отвечает — нет, он не был талантлив, но он был гениален. Это вот и есть искра, а картину можно и так написать, мало ли пишут картин? Ты, Сережа, скоро судьей будешь, цепь наденешь на себя: Соломон и Соломон! тоже картина, и только мы тут вот знаем, какая цена этой картине. Заберусь я тогда в эту залу и потихонечку мигну тебе, и вдруг у тебя там внутри воспрянет твой Жилец: Судья будет судить, а Жилец дожидаться, когда же кончит Судья и можно будет с Колей рюмочку выпить.
— Ну, так ведь это обыкновенно, у всех так, что же с этим поделаешь?
— А я в акциз поступлю и буду там делать минимум один процент, все же остальное пойдет в раков. Я тебе тогда мигну, и ты с презрением бросишь цепь судьи: не судите и не судимы будете. Мне нравится, что у Миши сочиняется какая-то «Кащеева цепь». Это я понимаю, чтобы всю цепь разорвать и освободить всеобщего Жильца. Но это уже какой-то максимум, я же себе ми-ни-мум!
Высоко подбросил Александр пустую бутылку и ловко поймал ее. Сергей растянулся на земле с раздутыми синими жилами на висках и вдруг сказал:
— Проехало!
— Что проехало?
— Все проехало. Ездок проскакал и меня не захватил. Но я хочу все-таки достигать, пользоваться.
— И наденешь цепь судьи, а я минимум. — Все-таки минимум себе оставляешь?
— Дурак, не на почту же я поступаю, а в акциз по винному делу.
Потом все помутилось и начало повторяться. А дома Лидия все сидит на замке. Мать дожидается сыновей к ужину и готовит им большую речь. Но, как воры, с величайшей осторожностью студенты пробираются к открытому окну, подсаживают друг друга, взбираются и заваливаются спать на диванах. Только напрасно они так стараются, мать проследила их ход, слышны уже тихие шаги в коридоре.
Николай велит:
— Гаси скорее свечу!
И это напрасно, она войдет, растолкает, добьется, что кто-нибудь огрызнется:
— Что тебе надо?
— А вот что надо, милые дети...
И потекут и потекут жалкие слова с обидными намеками на слабые места, такими, что всего перевернет, и, когда будет реветь в душе, начнутся проекты выхода из положения.
И уже прошлась мать два раза по коридору, заложив руки назад и обдумывая речь к сыновьям, и взялась уже за ручку двери, и сложились слова для начала:
«Вы теперь уже не маленькие...»
Николай прошептал:
— Все бежим через окно в сад!
Но как раз в тот момент залаяли на дворе собаки, все до одной собаки, и вскоре послышался стук в дверь. Потом закричала мать радостным голосом:
— Да как же ты приехал? На чем приехал? Неужели пешком? Лида, вставай, Миша пришел! Коля, Саша, Сережа, выходите, Миша пришел!
В счастливую минуту прибыл Михаил, всем нужен был повод отделаться от неприятностей дня — и матери больше всего. Как ни в чем ни бывало все выходят, и кипит уже на столе самовар, всем радостно, весело.
Миша рассказывает без умолку. Он пошел пешком, чтобы с родной землей поздороваться, и какая же, оказывается, прекрасная эта черная земля и как хорошо пахнет!
— Как удивительно на тебя повлияла Маша, — сказала Лидия.
— Марья Моревна! Где-то она?
— Все там же, в Италии. Вот ты говоришь, что земля тебе особенно хорошо пахнет, а она прошлый год выдумала: привезла четырех итальянцев и одного французского аббата исключительно только, чтобы показать им красоту снежных заносов...
Мать, по обыкновению, перехватила у дочери интересный рассказ:
— Французский аббат мне особенно понравился; представь себе, когда снег пошел, он выскочил на двор и стал аплодировать. Работники наши рты разинули, а он смеется и хлопает в ладоши. Я первый раз видела живого француза.
Мария Ивановна не раз думала, что в семейной жизни дорога не жизнь, скучная и нудная, а минута; придет такая минута — и все прощается, и за эту минуту тянется семейная жизнь.
— Ну, Миша, — сказала счастливая мать, — тебе бог дал язык за всех четырех братьев: соловей, ну, просто настоящий соловей прилетел.
ИТАЛИЯ
Иному не хватает, может быть, какого-нибудь сантиметра в руке, чтобы дотянуться и расковать Кащееву цепь, и за этот сантиметр вся жизнь через туман, и нехватающий сантиметр кажется каким-то предвечным проклятием.
Юноша ужасно мучится над вопросом, кем ему быть, загадывает то и другое, между тем самая нехватка против сильной рабочей руки еще в утробе матери обрекла его на художество, — чтобы тайная сила его сверкнула для всех, как искра из оборванного провода. В этом ли искусство? А может быть, искусство значит излучение силы в другого, у кого рука большая и сильная, но не хватает тоже очень немного, чтобы избрать себе верное движение?
В сырые туманные дни юноша непременно рисует на окнах пальцем всевозможное, в солнечный день режет палочкой на песке гравюры, но когда попадает в руки перо или карандаш, то выписывает себе в тетрадку чужие рассуждения. Это значит, он вырабатывает себе миросозерцание по программам Московского общества ревнителей народного просвещения. Можно ли, однако, читая социологию Спенсера и Максима Ковалевского, определить свое значение? В учении о личности он находит себе временный ответ: он сделается цельной личностью, непременно инженером, потому что инженер — ученый человек, но не как доктор Фауст — метафизик, а и ученый, и вроде как бы офицер, живой человек. Так преломляется социология Спенсера и Максима Ковалевского в юной голове.
Одно плохо, что математика — ненавистная наука, но вот именно потому, что она ненавистна, и нужно ею заниматься и восполнить пробел природы; математика будет по долгу, а по любви — загадочная наука химия, и так он сделается инженером-химиком.
Однако верно сказала его мать, что, может быть, и домой он не доедет еще, как все у него переменится. Пришлось ехать на пароходе почти неделю по степям и лесам, где все манило к свободе, и ужасным казалось это будущее с вечной математикой. Нет, нужно найти такое знание, чтобы открывалось все и человек, и природа; наука была бы такая же увлекательная, как искусство, и то же искусство не расплывалось бы в одно удовольствие, а служило бы, как у Шиллера, высоким целям. Точка, за которую бы можно ухватиться и все повернуть, иногда показывалась так близко, что еще какой-нибудь сантиметр, и дотянулся бы и все повернул, но вдруг она ускользала, а в себе все росла и росла пугающая пустота. В последнюю ночь к этому еще прибавилось очень неприятное чувство, что матери он написал так определенно о себе, а вот, оказывается, все уж переменилось, она по копеечке собирала, чтобы дать детям образование, а он даже не знает, что делать с собой.
Было очень много совершенно неясного, от чего робеет душа и блуждает, оторванная от жизни, пока вдруг не найдет и не узнает свою прекрасную родину в самом обыкновенном лице или вещи. Это было уже совсем близко от родного города, в окне мелькнул огромный дуб, какие еще встречаются в черноземном краю, и вслед за этим откликнулся какой-то удивительно радостный Жилец изнутри себя, и в один миг рассказалось большое, далекое, что было с ним, когда все еще его звали Курымушкой.
С самого своего малолетства помнит он ожидание красного звона, когда должен прийти к ним какой-то гость с волшебной палочкой. Так рассказывали, что один барин всю землю свою, усадьбу, имущество отдал мужикам и вышел из своих ворот только с палочкой. Курымушке одно было интересно в этом известном рассказе, что барин ушел с палочкой, и казалось, что все тут было в палочке, и она совсем необыкновенная и даже лучше, чем у Гуська его писаная и тоже знаменитая.
Рассказывали, что барин с палочкой иногда приходил в деревню. В эти дни заказывался молебен, и мужики под красный звон жарили общую яичницу. Курымушка ждал его с красным звоном, а пришел он просто, и никак нельзя было подумать даже, что вот настал этот желанный час и пришел этот самый гость с волшебной палочкой. Раз на дворе ужасно всполохнулись собаки и с остервенением кого-то сгребли. В таких случаях из ворот показывается нищий с безобразной длинной палкой, но тут вышел совсем особенный человек в шляпе, — большая редкость! — в синей блузе, — тоже необыкновенно! — сапоги высокие, бородка стриженая а в руке отличная суковатая палочка.
С замирающим сердцем спрашивает Курымушка:
— Не такой ли и барин с палочкой?
— Он самый, — шепнула мать и, как всегда, просияв радостью к гостю, сказала:
— Неужели пешком? Вот как вы, художники, путешествуете. Наверно, очень устали?
— Ничего мне не делается, — сказал художник и, просунув через балясники балкона свою удивительную палочку, велел Курымушке:
— Тащи!
Схватив конец суковатой палочки, Курымушка из всех сил потянул, а он в один миг вскарабкался по столбу и очутился на балконе за чаем. Вскоре у них начался разговор о Толстом, о его запрещенном сочинении, где муж убил свою жену, мало-помалу разговор переходит в спор, мать кричит на художника, как на пьяного старосту:
— Поймите же, если мужчины не будут сходиться с женщинами, род человеческий совсем прекратится.
— И пусть прекращается!
— Вы только ходите.
— А вы, как наседка, сидите.
— У меня обязанности, я пять человек ращу, мне нельзя, как вам, отдать мужикам землю, я должна всю жизнь работать на банк, я должна беречь землю, а не бросать, я даже это и заслугой-то не считаю: отдать землю, а самому ходить.
— Не отдадите — хуже: у вас ее рано или поздно отнимут.
— Знаю и всегда говорю, что земля непременно перейдет к мужикам, но у меня есть обязанности, я связанный человек, а вы не от мира сего, и обязанности у вас только к своей палочке.
Курымушка даже визгнул от радости: что за чудесная жизнь открывается ему впереди — вечно ходить и обязанности иметь только к одной своей палочке волшебной.
В разгаре спора мать зачем-то вышла, а художник вдруг схватился за перила, прыг за балясники на землю и скрылся за воротами. Собаки бросились, конечно, за ним, а мать, услыхав собак, подумала о нищем и сказала Курымушке, появляясь в дверях:
— На вот, подай копеечку. А где же Михаил Николаевич? — спросила она.
Курымушка с восторгом рассказал ей о великолепном прыжке. Мать ахнула и велела скорей догонять и просить, чтобы непременно вернулся.
Далеко он не успел отойти, сел на валу возле полей под большим дубом. Все передал Курымушка, что ему было велено. Художник заглянул ему в глаза, усадил рядом с собой и сказал:
— Какая тишь! Деревья-то, как восковые!
Стало очень хорошо, и все обыкновенное — и дуб, и поля, и трава показались отчего-то прекрасными. Неужели все это сделалось так от волшебной палочки?
— Ну, посидим же и сами потише, — шепнул художник, — мы с тобой будто на корабле путешествуем. Итак, думай, что земля эта незнакомая и растения эти невиданные. Посмотри, какое кружево!
Взял в руки трилистник.
— Есть у тебя сестренка?
— Лида.
— Лидин листик. Еще кто?
— Кот Васька.
— Васькин. А еще кто?
— Мамин, конечно.
— Нет же ей листика, она очень кричит, на этой земле нельзя кричать, это — волшебная земля. Ну, помолчи, не спрашивай больше ничего, едем и едем, ты сам живи, а я тоже сам.
Вот как хочется Курымушке спросить, куда они едут, какая это земля, а нельзя: художник уйдет и ничего не будет. Долго ехали, наконец художник сказал:
— Мне пора.
— А где же мы были?
— Конечно, в Италии.
И как же было грустно возвращаться домой. Мать, взволнованная, спрашивает:
— Где был столько времени? ;;
— В Италии, мама, — ответил Курымушка.
— Какие глупости. А Михаил Николаевич?
— Ушел.
— Как же ты его не удержал. Куда он ушел?
— Наверно, в Италию.
И так он больше и не вернулся, а показался опять в городе, когда Курымушка учился в гимназии. Жил он в слободе, в заброшенном большом саду, в бане.
Бывало, все ждет Курымушка воскресенья, чтобы забраться к художнику в баню, но не всегда застает, часто на бане висит замок и записочка на двери: ушел. Он везде бывал, все обходил, недаром этих художников звали передвижники.